355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анаис Нин » Дневник 1931-1934 гг. Рассказы » Текст книги (страница 17)
Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Дневник 1931-1934 гг. Рассказы"


Автор книги: Анаис Нин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 35 страниц)

Хочу назад, в кухню к Генри: вот он, в одной рубашке, солит паштет из гусиной печенки (разве можно!), на окнах испарина, от калорифера пахнет теплом, рокочущий голос Генри наполняет все пространство, локти на столе, скатерка в сигаретных дырах.

Перед каждым новым явлением, новой личностью, новым обществом я останавливаюсь в сомнениях, предвидя новые трудности, новые тайны, новые источники боли; я допускала ошибки из-за недостатка смелости. Страх, боязнь довериться сужали мой мир, ограничивали круг людей, которых я могла бы узнать ближе. Трудности общения. Je vous presente mes hommages, Madame. Учтивость – это защита. Культура – щит. Мир моего отца. А с Генри я оказываюсь в мире моей матери.

Читаю рукопись Жанны. Трогательно, но жидковато, мелко, туманно. Сказка о феях. В снах и то больше зрелости, завершенности, энергии, глубины. Тяжелый труд. Мне хочется взять ее за руку и повести с собой. Ее волосы, длинные волосы Мелисанды [71]71
  Героиня стихотворной драмы М. Метерлинка «Пелеас и Мелисанда» и одноименной оперы К. Дебюсси. Обладала такими роскошными волосами, что ее возлюбленный Пелеас мог спать на них.


[Закрыть]
распущены, рот приоткрыт, глаза широко распахнуты. Ее кожа прекрасна и бледна. «Elle vivait pour lui-même» [72]72
  Она жила для себя самой (фр.)


[Закрыть]
, – написала она. Я слышу ее низкий, глубокий голос, она поет бразильскую песню, аккомпанируя себе на гитаре.

Грузинский князь Мареб влюбился в Жанну. Мы с Люси убеждаем Жанну отдаться ему. А я между тем анализирую Жанну лирически, поэтически, фантастически.

Жанна сидит, свернувшись калачиком, на диване и выглядит совершенно отрешенной. Она рассказывает, что ей хочется одарять Мареба волшебными дарами, и жалуется, что князь изъясняется ужасающими банальностями. И во мне пробуждается странная ревность и сожаление, что я не мужчина; уж я-то знала бы, как разговаривать с Жанной, как угодить ее мечтательной душе. А сейчас я сижу тихо-тихо.

Жанна – женщина таинственная, загадочная, не дающаяся в руки. В одно из рождественских утр она выходит из дому, обмотав вокруг шеи елочную мишуру, посадив на мизинец маленькую стеклянную птичку. Конечно же, ей попался таксист из белых русских, и конечно же, он все понял и не хотел брать с нее плату за проезд, и конечно же, она повязала елочные нити вокруг шеи таксиста, посадила стеклянную птичку на его счетчик и выдала ему пятьдесят франков.

Мы наметили «случайную» встречу с князем Маребом. Жанна, ее муж и я собрались посидеть в «Московском Эрмитаже». Князю мы дали знать – он должен был оказаться в том же месте с каким-нибудь приятелем.

Но когда князь, разыгрывая удивление, подошел к нашему столику, я увидела глаза супруга Жанны: в них зеленым огнем горела ревность. Всех нас он заподозрил в предательстве. Варварская музыка, шампанское, Жанна, разбившая три шампанских фужера, словно разбивала свой брак. Я танцую с князем Маребом, высоким брюнетом, спокойным и очень глупым. Но в каждом его жесте видна чувственность: в том, как он танцует, как зажигает сигарету, как пьет шампанское, словно это он вас всю выпивает. Он не отрывает от вас своих горящих глаз, будто пытается загипнотизировать. Поросшие длинными черными волосами запястья, смуглая кожа; он говорит мало, никогда не раскрывая тайну, скрытую в его глазах. Я вижу, как смотрит на нас муж Жанны (она сказала ему, что я интересую князя), и мне становится неловко. Глаза повсюду. Жаннины глаза плывут, как водяные лилии в затуманенном пруду. Она пьяна непослушанием, ненавистью, разрушением, радостью разрушения. Глаза ее брата ласкают меня, а глаза мужа выворачивают наизнанку, выпытывают подноготную: «Вы меня предали». Он смотрит на Жанну, экзальтированную, непрестанно бьющую бокалы. Мы танцуем. Я изнемогаю от сочувствия Жанне, я знаю, что она сейчас пытается сломать свою тюрьму, но боюсь, что не князь Мареб сможет помочь ей в этом. Грузинский князь остался в одиночестве на полу, он исполняет народную пляску, дикий казак, испускающий первобытные воинственные вопли. Вот таким его и можно представить: в папахе, верхом, с саблей в руках. Я тут же вспомнила, как дети Жанны объясняли какому-то гостю, почему мама часто уходит из дому: «Папа очень скучный. Он все время читает газеты».

Мы остались одни в ночном клубе. Уже третий час ночи, музыканты устали, но Жанна все требует: «Грузинский танец! Румбу! Вальс! Еще шампанского!» При вспышках подносимых к сигаретам спичек можно разглядеть глаза. Пьяные глаза Жанны; глаза князя, тяжелый, апатичный взгляд, сейчас в нем нет даже обычной, прячущейся, как огонь под сучьями, затаенной мечты о love-making [73]73
  Любовных ласках (англ.)


[Закрыть]
; настороженный взгляд мужа Жанны; усмешливые глаза ее брата. Я сижу как раз между ними, Жанной и ее братом, и ощущаю единство их настроений, синхрон всех их движений, их гордыни, претензий, заносчивости. И когда он говорит ей «Возьми любовника», а она подталкивает меня в его объятия, я понимаю, что мы всего лишь дублеры, князь и я. Глаза, подобные полным, пенящимся бокалам. Любовь с другими – это просто вылазка, необходимая, чтобы отвлечь внимание от их неразрываемого детского брака. Без прикосновений, без причудливых промискуитет жестов. Они соединились давным-давно, еще в их детской, в ребячьих играх и ритуалах, как «Трудные дети» Кокто [74]74
  В оригинале «Enfants terribles» – произведение выдающегося французского писателя, театрального деятеля и художника Жана Кокто, вышедшее в 1929 г.


[Закрыть]
.

Генри пишет мне: «Вчера я купил тебе «А Rebours» [75]75
  Наоборот (фр.)


[Закрыть]
и почти сразу же со мной приключился жестокий приступ совестливости. А что я когда-нибудь покупал тебе? Почему, получив тот чек от Конасона, я его не обналичил и не подарил тебе что-нибудь? Я всегда думаю о себе. Возможно, я и в самом деле, как утверждает Джун, самый большой эгоист на свете. Сам удивлен своим себялюбием. Когда покупаю книгу, я чувствую себя червяком. Маленьким таким червячочком. Я мог бы скупить всю книжную лавку и вручить тебе, и все равно это было бы пустяком…»

«Под стеклянным колоколом»

Рассказ Анаис под таким названием был впервые опубликован в 1941 году в журнале «Диоген» и дал впоследствии имя сборнику ее рассказов. Важный, стало быть, для автора рассказ, большое наверняка впечатление произвела на Анаис женщина, явившаяся ее прототипом. Это была французская аристократка, ставшая впоследствии известной писательницей, Луиза де Вильморен (1902–1969). К моменту знакомства с Анаис эта высокая красивая блондинка, успевшая побывать невестой Сент-Экзюпери, женой венгерского графа Пальфи, оставившего ей роскошный замок, была замужем за одним из клиентов банка, где работал Хьюго Гилер, Генри Хантом. Чуть ли не при первом их разговоре Луиза рассказала своей новой знакомой, что ее страстная любовь к братьям мешала серьезным отношениям с другими мужчинами и приводила к разрывам. Анаис была в восхищении от самой Луизы, от аристократизма ее семьи (Вильморены считали себя потомками Жанны д'Арк), от замка, в котором та обитала, от ее сложных душевных переживаний. Именно эти переживания легли в основу рассказа «Под стеклянным колоколом». Луиза де Вильморен под именем Изолины появляется и в повести «Дом инцеста».

Анаис готовила свой дневник к изданию еще при жизни Луизы де Вильморен и потому в дневнике не решилась описать ее под настоящим именем.

Февраль, 1933

Мне надо жить только в состоянии экстаза, упоения полнотой жизни. Малые дозы, скромные любовные истории, полутени меня не трогают. Я люблю чрезмерность. Письма, которые оттягивают сумку почтальона, книги, вырывающиеся из-под своих обложек, сексуальность такого накала, что взрываются термометры. Сознаю, что я превращаюсь в Джун.

Альенди разговаривает со мной об изысканиях, которыми я могу для него заняться в Национальной библиотеке. Но говорит: «Вы на все смотрите глазами поэта». И я не знаю, упрек ли это. А еще он говорит: «Вы напоминаете мне Антонена Арто. Только он настолько переполнен яростью, что я не могу ему ничем помочь».

Итак, человек, ставший волшебником лишь наполовину, приезжает к нам в четверг вечером. Я не могла, или не хотела, вообразить себе, что он берет такси, едет на вокзал Сен-Лазар, покупает в кассе билет, выходит на маленькой убогой станции, как самый обыкновенный человек. Я сказала ему, что одна приятельница одолжила мне автомобиль с шофером и он может добраться прямо от своего дома к моему, как по волшебству. По моим рассказам, он был в восхищении от графини Люси, вот я и выдумала, что автомобиль предоставила она. Мне хотелось устроить путешествие, подобное путешествию из «Странника», в дом в лесу, где все еще продолжается маскарад. Почти все свое месячное содержание я потратила на то, чтобы нанять на весь вечер автомобиль.

Альенди приехал. И дом и сад привели его в восхищение. Сидели мы внизу, у огня в маленькой гостиной.

Он казался чужим среди подступивших к нему плотских, эмоциональных красок. Прыгающие блики огня озаряли камин, который я отыскала в «Декоративном искусстве» – сделанный из марокканской мозаики, интенсивно голубой с редкими вкраплениями золота. Альенди восхищался этой, как ему казалось, экзотикой. Отсветы огня играли на стенах, окрашенных в цвет персика, на темном дереве, на бутылках испанских вин.

За двести лет своего существования дом приобрел вид удобно вросшего в почву. Это не было иллюзией. Все было прочно, основательно, и только в угловых стыках потолка и стен была видна кривизна. Этот наклон потолка был особенно заметен в спальне, из-за этого наклонные рамы окон создавали впечатление, что за ними откроется вид на море.

Альенди был поражен цельностью и солидностью окружающей обстановки, фоном, что я создала для себя: вне ее я производила впечатление эфемерного, готового вот-вот исчезнуть существа, у которого нет никакого прочного пристанища.

Дом заставил его взглянуть на меня, как на обычное человеческое создание.

– В восемнадцать лет, – признался он мне, – я хотел покончить с собой. Мать привила мне искаженный взгляд на женщин.

Точно так же, на примере моего отца, я стала считать всех мужчин неспособными к подлинной любви, ненадежными эгоистами.

И, проверяя точность этого образа, все время искала людей, соответствующих ему, подкрепляющих это утверждение – или, если угодно, это обобщение.

Но как чудесно узнать и совсем других!

Когда Альенди говорит: «Я сухой и мрачный человек», я вижу лишенного всякого блеска, погруженного в себя, закрытого человека, так и не сумевшего выбраться из-под материнского гнета.

Но нет человека, который родился бы без света и пламени в душе. Просто происходит какое-нибудь событие, появляется какая-нибудь личность, и пламя это слабеет и гаснет. А меня всегда искушала возможность воскресить таких людей моим светом и радостью.

Когда я, по русскому обычаю, била бокалы в ночном клубе, когда мое подсознание рвалось разразиться бунтом, – я протестовала против жизни, которая калечит таких романтических идеалистов. Я почитала этих уравновешенных, чистых, надежных, преданных, высоконравственных, деликатных и чувствительных людей больше, чем безошибочно расчетливых, отвечающих тремя ударами на один, беспощадных с теми, кто стоит у них на пути.

Однако я всегда предпочитала Лоуренса утонченному интеллектуалу Хаксли. Но всякий раз, когда я становилась на сторону примитивных людей, я поворачивалась спиной ко второй половине своего существа.

Своими глазами, глазами провидца, Альенди мог это видеть. Он, которому не хватает поэзии, экстравагантности, экстатической мощи. Зато он победил как психоаналитик. Потому что помог мне понять нечто очень важное. Оттого ли, что я принадлежу к латинской расе, или из-за того, что я невротик, мне были необходимы жесты. Я сама по себе была экспансивной, не таящейся; каждое чувство мне надо было выразить: словами ли, знаками, любым четким и недвусмысленным обозначением. И того же хотела от других.

Но Альенди утверждает, что такое стремление к проявлению своих чувств и к получению доказательств дружбы и преклонения – следствие неуверенности и недостатка доверия. Но мне они не так уж и нужны. Вполне могу обойтись и без них.

Доказательства дружбы и любви я все время даю другим. И все они казались довольными этим.

Альенди привел в восторг мой огромный аквариум с рыбами и растениями. Я спросила, могу ли я подарить ему девятнадцатого в день рождения такой аквариум. И он согласился.

После отъезда Альенди я не могла заснуть. Я восстанавливала в памяти всю свою жизнь в свете сказанных им слов и многое увидела под другим углом. Мой отец виделся мне как холодный циник, придирчивый садист. Но я, возможно, проглядела другую его сторону. Как-то, жестоко наказав моих братьев, он был готов приняться и за меня, но, взглянув мне в лицо, отступил и вышел из моей комнаты каким-то притихшим и словно пристыженным. Был ли он в самом деле смущен? Почему он бил нас – то ли потому, что испанские отцы верили в спасительную силу порки, то ли потому, что самого его в детстве бил отец, испанский офицер? В другой раз, когда я была тяжело больна, он купил мне компас и долгие часы просиживал возле моей кровати. А письма его из Франции ко мне, двенадцатилетней, тринадцатилетней, в Нью-Йорк были очень ласковыми.

Я не стала говорить Альенди, что Генри купил мне подарок, потому что Альенди сказал как-то: «Терпеть не могу Генри: он – варвар, а это самый ненавистный мне тип людей».

Варвар купил мне подарок, а его друг изобразил его в своем романе как бездушного, разнузданного пьяницу-разрушителя.

«У меня был плохой аналитик, – говорит Альенди, – и все эти годы я старался сам закончить эту работу».

Я пристала к нему с вопросами. Он сказал: «Я всегда считал, что любовь надо заслужить, и упорно работал, чтобы стать достойным любви».

Эта фраза так меня задела, что я записала ее в свой дневник.

…«Преступники» Фердинанда Брукнера в постановке Питоева [76]76
  Брукнер Фердинанд(наст, имя Теодор Таггер; 1891–1958) – австрийский драматург, громко заявивший о себе в период между двумя мировыми войнами; внес много нового в театральную жизнь своей страны, был переведен на многие языки. Его пьеса «Преступники» (1928) с успехом шла на сценах многих театров мира. Такой же успех сопровождал и последующие социально острые пьесы Брукнера. Питоев Жорж(Георгий Иванович) (1884–1939) – режиссер и актер. Родился в Тбилиси, был учеником Станиславского и Мейерхольда. Накануне Первой мировой войны покинул Россию, руководил театральными труппами в Швейцарии (1915–1922). Переехав во Францию, стал ведущим режиссером театра «Матюрен» (1924–1939). Ставил Толстого, Чехова, Горького, Стриндберга, Б. Шоу, Ануя, Клоделя и др.


[Закрыть]
.

На сцене – трехэтажный дом, и действие происходит в каждой комнате на всех трех этажах одновременно. Во время самых сильных сцен свет сосредоточивается именно на этом пространстве, а все остальные комнаты погружаются в полумрак, и актеры там говорят шепотом. Меня спектакль потряс. Но не темой слепоты правосудия (самые разные преступления совершаются на каждом этаже, но все они одинаково осуждаются по одному и тому же закону без различия их тяжести и степени вины), а тем, как наглядно показана одновременность жизни, одновременность происходящего в самых разных комнатах (на самых разных уровнях).

Ведь такое происходит постоянно в обыденной жизни. Слои, пласты, уровни. Я спускаюсь вниз из студии, где я готовила аквариум для дня рождения Альенди, потому что меня зовут к телефону: Жанна хочет знать, что мы будем делать вечером. Потом я возвращаюсь к Ницше, испещренному замечаниями Генри, а в это время играет радио, и я открываю очередное письмо Маргариты, сбивчивое, неуклюжее, как походка человека на ходулях, и одновременно Эмилия приносит мне счет за электричество и напоминает, что надо позвонить угольщику, а у меня из головы не выходит мадам Альенди, пытавшаяся вчера вечером у них в гостях очаровать меня своим изыском и артистичностью их дома. Она водрузила посредине обеденного стола гигантскую матовую лампу, и все мы были как бы под планетарным сиянием. Она заставила тюльпаны раскрыть свои лепестки так, что они стали похожи на экзотические цветы (я спросила, как эти цветы называются). А еще она жаловалась, что кресла едва ли продержатся десять лет, они уже порядком износились, хотя обойщик давал гарантию, и спрашивает мое мнение, а я отвечаю, что никогда не думала о сроках сохранности кресел, потому что все время путешествовала и меняла дома и обстановку, и что entre nous [77]77
  Между нами (фр.).


[Закрыть]
понятия не имею, как долго должны жить кресла!

Обед был устроен с целью познакомить меня с Бернаром Стилем, издателем Антонена Арто. Он хотел встретиться со мной, потому что ему понравилась моя книга о Лоуренсе. Забавную реплику отпустил он по поводу Лоуренса:

– Человек, в жизни своей не видавший солнечного света, – сказал он, на что я возразила:

– Да ведь он был сыном шахтера!

– Вас страшно интересует Лоуренс?

– Теперь уже меньше. Он уже не нуждается в защите.

Стиль дал мне книжечку Арто «Письма на Ривьеру».

На следующий день я прибыла с аквариумом. Я распаковала это творение некоего стеклодува и поставила перед Альенди. Все было изготовлено из стекла: цветные камушки на дне, рыбы, растения, кораллы, грот. Альенди залюбовался стеклянным кораблем, камнями под цвет его глаз, светильниками, скрытыми так, что казалось, будто свет излучают сами рыбы. Его глаза. Они стали влажными – так он наслаждался этим зрелищем: стеклянный корабль, напоровшийся на рифы из самоцветных камней.

Альенди сказал:

– Я всегда хотел так много путешествовать… Вашим описанием Дейи на Мальорке я заслушался [78]78
  См. рассказ «Мальорка» из сборника «Дельта Венеры» (М., «Гелеос», 1998).


[Закрыть]
.

– А теперь?..

– О, теперь уже не увидишь ничего нового. Мы уже все увидели и узнали из фильмов и книг. Непознанное осталось только на Луне. Вы когда-нибудь думали о Луне?

– Это слишком далеко. Мне по-прежнему интересно столько мест вокруг меня, прямо здесь. Но изучать я собираюсь не то или иное место, а свою радость, удивление, свой ответ на все богатство мира. Мне недостаточно ни блестящих описаний Блеза Сандрара [79]79
  Сандрар Блез(настоящие имя и фамилия Фредерик Заузер; 1887–1961) – французский поэт и романист, был великолепным мастером устных рассказов. Один из таких рассказов изображен в книге А. Перле «Мой друг Генри Миллер» (Спб., 1999).


[Закрыть]
Южной Америки и Сибири, ни фильмов. Я хочу видеть это своими глазами. Мне нужны мое ощущение и мое видение.

Меня пугает жизненная отрешенность Альенди. Он погасший, он умирает. Не хочу, чтобы он умирал, повторяю я про себя. Но не пускать человека к смерти – дело, сопряженное с опасностью. Я сознаю, что не от довольства жизнью потянуло его к размышлениям о Луне. Мне надо вернуть его к жизни, зародить в нем тягу к приключениям, но здесь речь не о перемене места, а о перемене настроения, взгляда, чтобы озарить светом убогие гостиничные номера, запачканные столики кафе, шумные людные улицы, кислое вино.

Я познакомилась с Цадкиным [80]80
  Цадкин Осип(1890–1967) – французский скульптор, родом из России. Один из крупнейших мастеров европейского экспрессионизма. После Второй мировой войны создал ряд выдающихся произведений монументального искусства (памятник разрушенному Роттердаму, 1951; памятники Рембо, Ван Гогу, Баху).


[Закрыть]
, скульптором, работающим с деревом. Мы пришли к нему в домик, притулившийся на задах большого доходного дома на Рю д Асса. Собственнно, это два домика, разделенные садом. В одном живет он сам со своей русской женой, в другой – его скульптуры. Их так много, что все это выглядит, как лес; множество деревьев растет в этом лесу, и вот из них-то Цадкин вырезает и выпиливает тела, лица, животных. Дерево разных пород, проявленная его структура, разница в окраске и плотности позволяют почувствовать, что все, присущее живому дереву, сохранено в скульптуре. Изваянные из бамбука женщины, рабы, согбенные под тяжестью непосильного труда, рассеченные резцом надвое лица ставших навеки двуликими существ. Искалеченные многоугольные фигуры из раненой, пронизанной жилами древесины, фрагменты тела, туловища без рук, без головы. Ночью, когда он выходит из своей студии, приходят ли деревья в движение – склоняются, плачут, содрогаются ли в тоске по своей листве? Стенания преображения.

И посреди всех этих фигур он сам, Цадкин. Маленький, румяный, с круглым мальчишеским лицом, с взъерошенными волосами, всегда смеющийся, постоянно отпускающий шуточки проказник.

Его быстрые, мелкие жесты, ироническое, озорное выражение лица, румяные щеки делают его похожим на искусного клоуна, на крупную обезьяну. Но юмор его и веселье очень серьезны, они пропитаны философией, среди его шуток постоянно сверкают очень глубокие мысли, его скульптуры при всей их призрачности настолько основательны, что напрасно было бы искать связь между тем, что он творит своим резцом, и его очарованием, между его мальчишескими выходками и извивами дерева. Но и в изваянных им тюрьмах люди, обреченные на рабство, все-таки таят в себе его усмешку, словно они тоже часть его веселой игры.

Он носит вельветовые костюмы, оранжевые шерстяные галстуки; в таком виде и можно его, раскрасневшегося от вина, встретить у ворот своего хозяйства. Как сумело абстрактное искусство навсегда завоевать этого лихого русского, который храбро встречал снегопады в своей меховой, надвинутой на покрасневшие уши шапке и покрикивал на лошадей так же, как покрикивает на официантов в ресторане.

– Хотел бы увидеть вас снова, – сказал он мне на прощание.

Альенди рассказал мне о событии, отвратившем его в значительной мере от жизни. В детстве больше всех на свете он любил свою няню. Она обожала и баловала его, пекла ему сладкие пирожки и сдобы, которые он уписывал за обе щеки. Но она бросила его, выйдя замуж. Дитя Альенди стер ее из своей памяти. Он никогда не упоминал даже ее имени. И от сладких пирожков и сдобных булочек он навсегда отказался. Вскоре после расставания он впервые всерьез заболел – пневмония – и лет до восемнадцати не мог до конца оправиться от этой болезни. В прошлом ноябре, проходя по саду Трокадеро, он увидел няньку, кормящую сдобной булочкой малыша; прошлые дни тотчас же воскресли в его памяти; он пришел в сильное волнение и почувствовал, как с его души свалилась огромная затаенная тяжесть. Вот эту потерю он и обвиняет в том, что она породила в нем нежелание примериться к жизни.

Я говорю, что ему слишком рано готовиться к смерти; что примирение с разлукой есть уже шаг к умиранию (как он сам говорил мне). Он отвечает, что боится оказаться слишком привязанным к жизни. Не могу отделаться от ощущения, что нахожусь у постели умирающего человека. Давит на меня груз его уныния. Могу ли помочь ему? Он согревается моим теплом, он молодеет в моем присутствии. Но ложь моя его очень тревожит, он явно чувствует себя не в своей тарелке, сталкиваясь с нею, смущен тем, что не может понять, когда я говорю правду, а когда выдумываю. «Вы так хорошо умеете лгать», – произносит он с тоской. Я возражаю: «Но моя ложь – как ложь доктора, чтобы успокоить больного». Он в ответ громко хохочет, а я никогда прежде не слышала его хохота.

Как же он нуждается в любви! Как расцветает, когда я проявляю заботу о нем. И какая же я мошенница! Но предательницей я себя не чувствую. Я чувствую себя сейчас, как в тринадцать лет, когда впервые ощутила безобразие жизни и начала по-матерински заботиться о своих братьях. В том, что Альенди полностью отдает себя другим людям, есть что-то сближающее его со мной. Когда Генри говорит: «Жизнь отвратительна», то он сам делает ее еще отвратительней. Когда я говорю ему: «Мне надо навестить мать», он спрашивает: «А зачем?» А затем, что я действительно хотела бы забыть обо всех своих долгах и об ответственности ради любой авантюры. Но что я никогда не позволю себе, так это оставить мать и Хоакина без помощи. Я не поступлю с другими так же, как поступили со мной.

Один из друзей Хоакина встречался недавно с моим отцом на юге Франции. Он рассказывает мне:

– Ваш отец страдает из-за разлуки с вами. И это искренне. Вообще-то он довольно часто лукавит, но я всегда чувствую, когда он говорит неправду. Он человек весьма чувствительный, в его характере много женского, и он, конечно, страшный себялюбец. Ему нужно, чтобы его любили и всячески обихаживали. Но как-то он пришел ко мне и несколько часов рассказывал, как он переживает разлуку с детьми. Сказал, что по многу раз перечитывает ваши письма и не может понять, почему вы перестали писать и совсем его бросили. Очень мучается из-за этого.

Я сказала:

– Напишите ему, что мы обязательно повидаемся, когда он приедет в Париж.

Вернувшись домой, я подсела к огню и долго всматривалась в него, долго, до галлюцинаций. Мне представилось, что я нахожусь внутри стеклянного колокола, точно такого, каким было мое пресс-папье, и я качаю этот стеклянный шар, и в нем взвиваются снежные вихри, и они заносят маленький замок.

Замок этот напоминал «Руины» в Аркашоне, том самом городке, где мой отец расстался с нами. «Руины» представляли собой копию средневекового замка, выстроенную для Габриеля д'Аннунцио; отец мой снял «Руины» на летние месяцы. Это было мрачное, покрытое плющом строение, прячущееся в тени высоких деревьев. Великолепно подходящее место для драмы, которой предстояло там разыграться. Оно могло служить и антуражем для новелл Эдгара По. В его окна были вделаны, как в церквах, цветные стекла.

А сам Аркашон представлял собой оживленный приморский городок, заполненный публикой, съехавшейся сюда на лето; мы, однако, выпадали из этой веселой жизни. Я только что вышла из больницы после оказавшейся чуть ли не роковой операции гнойного аппендицита; почти три месяца я приходила в себя, была слабой и ужасающе исхудавшей. Мать посчитала, что морской климат мне поможет. Когда мы приехали, я увидела отца, наблюдавшего за нами из окна; казалось, он не слишком обрадовался встрече с нами. (Позже я узнала, что аренда «Руин» была оплачена родителями одной из его учениц, чтобы она могла продолжать свои занятия и летом. Звали эту ученицу Марука [81]81
  Родригес Мария Луиза, по прозвищу Марука (1897 – после 1939) – вторая жена Хоакина Нина-старшего. Их бракосочетание состоялось в 1924 г., разошлись они в 1939-м.


[Закрыть]
.)

Но там был сад, дикий, запущенный, огромный сад, в котором легко можно было заблудиться. И были там окна из цветного стекла, и сквозь них, сквозь по-разному окрашенные, то выпуклые, то вогнутые, пуговки можно было увидеть преломляющийся разными цветами мир – оранжевый, голубой, бледно-зеленый, рубиновый. Часами я просиживала у окна, любуясь этим невиданным призматическим миром. Другой мир. Это был мой первый взгляд на него. Краски. Рубиновые деревья и оранжевые облака. Лица, вытянувшиеся, как дирижабли, раздутые, как воздушные шары.

Неподалеку от нас проживал Габриеле д'Аннунцио, человек, написавший, что во всякий час он предпочтет рандеву с музыкой встрече с женщиной. У него была подруга, любившая своих собак больше своих детей. Детей она отправляла в больницу, а собак выхаживала сама.

А я решила сделаться художником. Мне было десять лет, я сочиняла стихи и строила планы на будущее. Я наметила стать хозяйкой детского – приюта и посвятить себя заботе о сиротках. Отдать бедным свое богатство. Заводить собственных детей я не собиралась.

Мы часто общались с богатыми покровителями моего отца. Я ревновала отца к Маруке. Ей было тогда шестнадцать лет, она могла бы играть с нами в детские игры. Миниатюрная, совсем ребенок с тоненькими ручками и ногами-спичками, она была официально помолвлена с одним юным художником, но я инстинктивно чувствовала, что из этого ничего не выйдет, потому что мой отец влюблен в нее. Интуиция меня не обманула: десятью годами позже они поженились.

Там, в Аркашоне, отец и сбежал от нас, дезертировал. Когда он объявил, что отправляется в концертное турне, я вцепилась в его пиджак и закричала: «Не бросай нас, папа, не бросай нас!» В отличие от матери, я понимала, что эта концертная поездка не такая, как все предыдущие.

Много позже, когда я возвращалась в Европу после десяти лет американской жизни, отец приехал в Гавр встретить меня. Я впервые вернулась во Францию. Жизнь в Америке переменила меня.

Мы разговаривали в поезде все три часа до Парижа.

Я видела перед собой чужого человека. Это был денди. Сигареты он курил из золотого мундштука. Одежда его была пределом шика, кремовые носки, бриллиантовая заколка в галстуке, волосы длинные, но хорошо ухоженные, покрытые бриллиантином. Руки в кремовых перчатках и трость. Все это меня не встревожило, но его разговор…

Какой-то изъян ощущался в его разговоре. Он был фальшивым.

Может быть, живя в Америке с матерью, я стала более искренней.

Он приготовлял меня к своей женитьбе на Маруке.

Почему бы ему не сказать: «Я люблю ее» – и весь разговор. А он выстраивал долгую апологию, основанную на практических интересах: мужчина не может жить один; Марука богата и сможет помогать «бабушке» в Испании; здоровье его поправится, когда у него появится жена; его любовницы отнимают, мол, у него много времени и так далее и тому подобное. Это звучало так пустячно, поверхностно, неосновательно. От нашей встречи я ждала чего угодно, но только не светской беседы.

В Париже я встретилась с Марукой – платье от фешенебельного портного, волна дорогих духов, легкомысленный девичий голосок и жуткое желание понравиться. Подруга детства, да и только! Мила, изящна, ласкова. Но я не чувствовала никакого желания сблизиться с нею, особенно после того, как отец отпустил несколько критических замечаний в адрес моей матери. Годы бедности, жизнь наша в Америке вырыли между нами пропасть, и отец понял, что его бывшая супруга добилась того, чего желала: отдалить нас от него. Я разучилась говорить по-испански, позабыла половину своего французского. Родственные узы постепенно ослабли.

Мои крылья – такси. У меня не хватает терпения ждать чего бы то ни было. Как чудесно выходить в 3.25 из лувесьеннской «кукушки» в чад, шум и суету города, сбегать вниз, ехать, предвкушая встречу, через весь город и прибывать к Альенди как раз в ту минуту, когда он раздвигает черный китайский занавес. А после снова выбегать на улицу и спешить в кафе, где сидит Генри с приятелями. Такси – волшебная карета, переносящая меня без всякого труда с одной орбиты на другую, плавно катит сквозь жемчужно-серые сумерки, сквозь опал, который и зовется Парижем. А потом отвечать на вопросы моей матери насчет окраски простынь, находясь в то же время на другом конце музыкальной темы, повторяя про себя все детали разговора с Альенди. А матушка моя говорит: «Доченька, тебе понравился переплет для последнего дневника? Стоит-то всего двадцать франков».

Я очень люблю теперь свою мать, люблю ее человечность, доброту, жизненную энергию. Хоакин говорит: «Ты какая-то притихшая. Уж не заболела ли ты?» А я улыбаюсь про себя, я радуюсь полноте моей нынешней жизни: мой бювар забит книгами, на которые у меня нет времени, шаржами Жоржа Гроса, книжечкой Антонена Арто, не отвеченными письмами и уймой всякой всячины. Может показаться, что я становлюсь похожей на. Джун с ее божественным пренебрежением деталями, с платьями, заколотыми английскими булавками, но нет, я не такая. В моих платяных шкафах царит великолепный японский порядок; все на своем месте, но порядок этот, подчиненный чему-то высшему, отходит в иные моменты жизни на второй план. Те же самые платья могут оказаться скомканными и брошенными на кровать, аккуратная прическа разметаться на ветру, те же самые булавки и шпильки рассыпаться, а высокие каблуки сломаться. Когда наступает высший момент, все частности стушевываются. Я никогда не выпускаю из виду целое. Безупречное платье для того и создано, чтобы его носить, рвать, чтобы оно мокло под дождем, пачкалось и мялось.

В разговорах с Генри я испытываю чувство, что придет время, когда мы оба будем понимать все, уж слишком стремятся соединиться друг с другом его мужественность и моя женственность, именно соединиться, а не одержать верх в схватке между собой. Джун можно было постигнуть, только переняв ее безумие. Территория женщины то, что не затронуто грубым мужским желанием. Мужчина бьет в самый жизненный центр. Женщина расширяет окружность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю