355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анаис Нин » Дневник 1931-1934 гг. Рассказы » Текст книги (страница 33)
Дневник 1931-1934 гг. Рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Дневник 1931-1934 гг. Рассказы"


Автор книги: Анаис Нин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 35 страниц)

Дом на воде

Толпа тащит меня, хочет вобрать в свой поток, распоряжаться мной. Зеленый свет на перекрестке приказывает мне именно здесь пересечь улицу. Улыбающийся полицейский приглашает меня проследовать между серебряными шляпками перехода. Даже осенние листья подчиняются единому движению.

А я выламываюсь из всего этого. Я – отрезанный ломоть. Сворачиваю вбок и оказываюсь на верхней ступени лестницы, ведущей вниз, к набережной. Подо мной река. Ничего похожего на тот поток, откуда я только что вынырнула, где трутся друг о друга, сталкиваются гонимые голодом и вожделением ржавые обломки.

Я сбегаю вниз, и с каждым моим шагом уличный шум отступает, съеживается. От ветра, поднятого моей юбкой, листья забиваются в щели. А там, где кончаются ступени, – люди, выпавшие из мира толпы по той же самой траектории, матросы, потерпевшие крушение в водоворотах улиц, бродяги, отказавшиеся принять законы толпы. Здесь они валяются под ногами у деревьев, спят, выпивают. Они отрешились от времени, от собственности, от работы, от рабства. Их ритм не совпадает с ритмом остального мира. Им не нужны тряпки и крыша над головой. Все они одиночки, и все похожи друг на друга словно родные братья. Время одинаково истрепало их одежду, вино и ветер одинаково изморщинили их кожу; и лица у них похожи: корка грязи, разбухшие носы, застоявшаяся влага в уголках глаз. Отказавшись плыть в людском потоке, они нашли другой – река успокоила их. Вино и вода. Каждый день они исполняют обряд отречения. Причащаются вином и рекой, и вода размывает затянутые узелки мятежа, смывает железное, режущее одиночество, уносит в свое сияющее молчание.

А они бросают в реку газеты, и это их молитвы. Унестись, вознестись, переродиться, без этой боли в костях, во всем скелете – только биение пульса говорит о жизни. Без потрясений, без насилия, без пробуждения.

Бродяги спят, а рыбаки, как загипнотизированные, застывают на долгие часы, всем своим видом показывая, что их интересует только улов. Река общается с ними через бамбуковые удилища, по рыболовной снасти добирается до них трепет ее души. Забыто время, голод забыт. В нескончаемом вальсе света и тени исчезли воспоминания, пропали страхи. Рыбаки и бродяги как анестезатором накачаны блеском и посверкиванием реки, жизнь угадывается в них лишь по биению пульса. Пустота, остались лишь кружения танца.

Плавучий дом причален к подножию лестницы. Свет и тени испещрили его борта; он широк, тяжел, устойчив на своем киле, но река вздохнет глубоко – и он поднимается, выдохнет – он опустится. Медленная вода омывает его бока. Внизу, у самой ватерлинии, водоросли. Как русалочьи волосы, они пластаются по воде, а то нежно льнут к тронутой мхом древесине. Хлопают, распахиваясь и закрываясь, послушные порывам ветра ставни, и крепкие сваи, оберегающие баржу от ударов о берег, трещат от натуги, как старые кости. Дрожь пробегает по заснувшему плавучему дому, как пробегает она по телу больного в лихорадочном сне. Замер вальс теней и света. Нос баржи зарывается поглубже, встряхивая причальные цепи. Это мучительное мгновение – вот-вот оно прервется вспышкой гнева и ярости, как это бывает на земле. Но нет, сон воды ненарушаем. Все на своих местах. Ночной кошмар может ворваться и сюда, но река владеет тайной сохранять свою непрерывность. На мгновение взволнуется лишь поверхность, но суть реки там, в глубине, невозмутима.

Я вступаю на сходни, и от городского шума не остается ни капельки звука. Всегда, когда вытаскиваю ключ, начинаю нервничать: а если упадет в реку мой ключ, ключ от маленькой двери, ведущей в бесконечность? Или вдруг дом оборвет свои швартовы и уплывет от меня. Так однажды и случилось, но с помощью береговых бродяг его вернули на место.

Тотчас же, как только оказываюсь внутри дома, я забываю название этой реки и этого города. Эти стены из старой древесины, тяжелые балки над головой могут быть со мной и на норвежском паруснике, пересекающем фиорды, и на голландской шхуне у берегов Бали, и на джутовой барке где-нибудь на Брахмапутре. Огни ночного берега – такие же огни горят и в Константинополе и на набережных Невы. Такие же тяжелые колокола гремят и в Пещерном Соборе. Всякий раз, вставляя ключ в замок, я ощущаю волнение, словно перед отъездом куда-то, слышу, как начинают позвякивать цепи, как поднимают якорь. Как только я оказываюсь внутри, начинаются все мои путешествия. Даже ночью, когда мой корабль спит, когда ставни закрыты и не видно дымка над его трубой, он кажется мне таинственным парусником, плывущим неведомо где.

Ночью я закрываю ставни, выходящие на набережную. Но когда я открываю окно, могу видеть шмыгающие мимо смутные тени: мужчин с поднятыми воротниками, с низко надвинутыми на глаза кепками и рыночных торговок в широких длинных юбках. Укрывшись за деревьями, они занимаются любовью. Уличные фонари высоко вверху, и свет их не добирается до зарослей вдоль длинной каменной стены. Только когда зашуршат створки окон, слившиеся тени стремительно раздваиваются, чтобы потом, как только все станет снова тихо, слиться в одно целое.

Вот сейчас мимо идет баржа, груженная углем, и волны от нее качают мой дом и другие приткнувшиеся к берегу баржи и лодки. Качаются картинки у меня на стене. Подвешенная к потолку рыбацкая сеть раскачивается подобно паутине гигантского паука, осторожно стягивая петли вокруг ракушки или морской звезды, угодивших в нее.

На столе лежит револьвер. Никакая опасность не грозит мне на воде, но кто-то посчитал, что револьвер мне может понадобиться. Я смотрю на него так, словно мне припоминается совершенное мною преступление – мои губы складываются в улыбку, с какой люди смотрят порой в лицо опасности, отвести которую они не в силах; так еще улыбается женщина, когда говорит, что весьма сожалеет о неприятностях, случившихся по ее невольной вине. И это улыбка природы, со спокойной горделивостью подтверждающей свое естественное право на убийство; зверь в джунглях не знает этой улыбки, но человек, когда в нем проявляется звериная сущность, улыбается именно так. Именно такая улыбка возникает на моем лице, когда я поднимаю револьвер и целюсь из окна в реку. Но мне так отвратительно убийство, что даже стрелять в воду мне страшно – словно там, в Сене, я могу убить снова какую-нибудь Прекрасную Незнакомку – вроде той, которая бросилась здесь в воду несколько лет назад. Она была так красива, что в морге сняли слепок с ее лица.

Выстрел прозвучал неожиданно, и река поглотила его. Никто ничего не заметил ни на мосту, ни на набережной. Так легко можно совершить злодейство здесь, на реке.

Снаружи какой-то старик, весь подергиваясь, играет на скрипке, но звуки не доходят до него – он глухой. Не музыка льется со струн инструмента, а тоненькие жалобные всхлипывания дрожащих пальцев старика.

На верху лестницы двое полицейских болтают с проститутками.

Умирающее лето дышит в моей спальне, в комнате призраков, в пристанище ночи. Тяжелые балки наверху, нависающий потолок, массивные дубовые рундуки вдоль стен. Индийская лампа бросает угольные штрихи на потолок и стены, и из них складывается персидский рисунок из цветов кактуса, шелковых вееров, кружев, листьев пальмы, минаретов, плюща, карабкающегося по решетке.

Я опускаюсь в сон, и он расцветает надо мной, как роза на песчаном холме пустыни, которой грозит гибелью первый же налетевший шквал. Но это не только роза. Погружаясь в сон, я бросаю в землю зерно, в котором дремлют будущие чудеса, таятся исполнения всех желаний.

Изголовье кровати распускается надо мной веером, темное дерево, прошитое медными нитями, цветет павлиньим оперением, крылья огромной золотистой птицы простираются над рекой. Потонуть может баржа, но только не эта могучая, широченная кровать, плывущая сквозь ночи, под которыми таятся зияющие пропасти страсти. И падая туда, я ощущаю, как держат меня на своем гребне волны чувств, непрерывные, катящиеся одна за другой под моими ногами волны. Зарываюсь в постель, и меня затягивает в выстланный мягким и нежным мхом туннель ласки.

Воскурения ладана вьются спиралями. Мучительно смотреть на едва уловимое колебание огня свечи. Смотреть на него – как прислушиваться к сердцебиению любимого человека, ожидая, что вот-вот этот золотистый молоточек остановит свои взмахи. Свечам не дано разогнать мрак, но их поединок с ночью все длится и длится, и ты – в постоянной тревоге.

Какой-то звук донесся до меня с реки. Я высунулась из окна, но река снова стала безмолвной. А вот теперь слышу шум весел. Тихое, тихое шлепанье, идущее от берега. Какая-то лодка ткнулась в борт баржи. Вот звякнула цепочка.

Я жду призрачного возлюбленного, того самого, кто преследует всех женщин, того, кто приходит ко мне во сне, кто возникает за спиной каждого мужчины и, покачивая головой и предостерегающе подняв палец, говорит мне: «Нет, не с ним. Это не тот». И каждый раз запрещает мне любить.

Должно быть, за ночь моему плавучему дому пришлось попутешествовать – вся обстановка переменилась. Рассвет огласился захлебывающимся женским криком. Я выскочила на палубу в тот самый момент, когда тонущая женщина ухватилась за якорную цепь. Почувствовав близость спасения, она закричала еще громче – жажда жизни пробудилась в ней с новой силой. Вдвоем с непроспавшимся береговым пьянчужкой мы вытащили якорную цепь с судорожно вцепившейся в нее спасенной утопленницей. Она отплевывалась, откашливалась, на нее нашла икота. Еще не пришедший в себя пьянчуга отдавал команды воображаемым матросам, указывал им, как поступать со спасенной женщиной, и в конце концов едва не свалился на нее, сразу же пробудив в ней скрытую агрессивность. Но все-таки мы подняли ее на ноги, перевели на баржу, где я дала ей сухую одежду.

Но от былой гармонии ничего не осталось. Взбаламученный ил поднялся на поверхность, и стаи пробок окружили баржу. Мы отталкивали их метлой и багром, течение должно было унести их, но пробки липли к моему дому, как железные опилки к магниту.

А бродяги умывались у фонтана. По пояс голые, они намыливали лицо и плечи, потом стирали в реке свои рубахи, причесывались, опуская расчески в реку. Этим людям у фонтана было известно все, что должно случиться. Завидев меня на палубе, они сообщали мне последние новости, говорили о приближении войны, о надежде на революцию. Я слушала их описание завтрашнего мира – заря вполнеба, все тюрьмы открыты и узники на свободе.

А самый старый из них, ничего не знающий о прекрасном завтра, все еще был заперт в тюрьме – в кандалах пьянства. Без надежды на побег. Когда он был налит по горлышко, ноги у него разъезжались, и он падал ничком. Алкоголь поднимал его на своих крыльях, он был готов к полету, но тут тошнота подступала к нему, и крылья его подворачивались. Хмельная дорожка вела в никуда.

В тот же самый день я наблюдала, как на набережной сцепились три человека. Один из них был чертовски элегантен, за плечами у второго висел мешок старьевщика, а третьим был нищий с деревянной ногой. Спорили они отчаянно. Щеголь, пересчитывая свои деньги, уронил десятифранковую монету. Нищий тут же наступил на нее своей деревяшкой, и сдвинуть его с места никак не удавалось. Он не боялся никаких угроз, а двинуть его по деревяшке ни у кого не хватало духу. Он стойко держался все время, пока они спорили, а когда те двое наконец ушли, одноногий нагнулся и сцапал монету.

Мусорщик длинной метлой сметает сухие листья в реку. Кто-то сломал мой почтовый ящик, дождь заливает его, и, когда я достаю письма оттуда, кажется, что они намокли от слез моих друзей. Свесив тоненькие ножки вниз, сидит на берегу чей-то ребенок. Часа два или три сидит он так, а потом начинает плакать. Мусорщик спрашивает мальчонку, где его мать. Мать велела ему дожидаться и сидеть здесь до ее возвращения. Она оставила ему кусок черствого хлеба. На мальчишке маленькая черная школьная накидка. Мусорщик достает расческу, сует ее в реку, расчесывает ребенку волосы и умывает ему мордашку. Я предлагаю взять его на баржу. «Да уж она не вернется, это точно, – говорит мусорщик. – Так они часто поступают. Вот еще один для сиротского приюта».

При слове «приют» мальчишка срывается с места и улепетывает так стремительно, что мужик даже не успевает достать его метлой. «Они его схватят рано или поздно, – говорит он спокойно. – Никуда не денется. Я сам из таких».

Дорога отчаяния.

Река тоже мучилась кошмаром. Ее широкий китовый горб не знал покоя. Река ворочалась, ее терзали каждодневные самоубийства. Женщины чаще кормили реку своими телами, чем мужчины, и зимой люди охотнее сводили счеты с жизнью, чем летом.

Пробки качаются на воде, покорные каждому ее движению, но с баржей они никак не расстаются, облепили ее словно паразиты-моллюски. Идет дождь, и вода просачивается сверху, капает на мою постель, на мои книги, на черный коврик перед кроватью.

Я просыпаюсь в середине ночи, волосы мои намокли. Может быть, я оказалась на дне Сены? Может быть, пока я спала, моя баржа, моя кровать потихоньку погружались в воду?

Но видеть все вещи сквозь воду не так уж необычно. Словно плачешь бесстрастными, пресными слезами, за которыми нет никакой боли. Да я ведь и не отрешилась совершенно от всего, я просто погрузилась настолько глубоко, что все частицы сущего слились в этом искрящемся безмолвии, настолько глубоко, что мне становится слышна музыка маленького клавесина внутри улитки, вытянувшей свои рожки-антенны. Улитки, передвигающейся на спинке какой-нибудь глубоководной рыбины.

В этой белой тишине, в этой чистой общности скручиваются, свиваются растительные формы, превращающиеся в живую плоть, в планеты; меч-рыбы протыкают насквозь могучие башни, лимон луны исчезает в небесах, затянутых лавовой пылью, ветви усыпаны воспаленными жаждущими глазами, словно ягодами. И крохотные пичуги в зарослях бурьяна не просят корма, не заливаются трелями, а источают тихие напевы метаморфоз, и всякий раз, когда они раскрывают клювики, створчатое витринное стекло распадается, течет змейками, лентами серной окраски.

Свет просачивается из-под покрытых мучнистой плесенью могильных плит, и от него не спрятаться за опущенными ресницами, его не застлать слезами, не отгородиться от него сомкнутыми веками, и сон не поможет, и забвение не выпустит тебя отсюда, из этого места, где нет ни ночи, ни дня. Рыба, растение, женщина – все они, с глазами, обреченными на вечное бдение, чувствуют себя спутанными, смешанными в этом исступлении, где нет отдыха и где они – вместе.

Я перестала дышать настоящим, втягивать окружающий меня воздух в кожаные урны легких. Я дышу в бесконечность, выдыхаю легкую дымку, поднимающуюся светлой пирамидкой моего сердцебиения.

Это легчайшее из легчайших дыханий, не тронутое ветром, – атмосфера китайской гравюры, где в воздухе держится черная птица с одним крылом, неподвижное облако, склонившаяся в поклоне ветка – все это предшествует белой истерии поэта и ярко-алой истерии женщины с пеной у рта.

Я перестала вдыхать крупицы пыли, микробы ржавчины, пепел былых смертей, я дышу воздухом еще не рожденного будущего, и тело мое лежит снаружи голубых ободков нервов – оно как брошенный на землю шелковый шарф.

У тела безмятежность минералов, застывших соков травы, глаза снова становятся жемчужинами и блестят сами по себе, а не от льющихся из них слез.

Сплю.

Не надо всматриваться в мои ладони, чтобы увидеть в них свет моей жизни. Бледный до неуловимости, он словно Дух Святой, говорящий на многих таинственных для всех языках.

Сон будет надежным сторожем, так что не надо утруждать глаза. Глаза теперь жемчужины, волосы – как веер из кружев. Я сплю.

В жилах моих вязкая ткань корней, кактусовое молоко, ртуть, сочащаяся из серебристых буков.

Я сплю, и ковер мха у меня под ногами, а ветви мои погружены в вату облаков.

В вековом сне застыло серебряное лицо экстаза.

За ночь плавучий дом уплыл из краев отчаяния. Солнце ударяет в бревенчатые балки, на них пляшут солнечные блики, отраженные от воды. Открыв глаза, я любуюсь этой легкой игрой и чувствую себя так, словно, пробив тучи, оказалась совсем близко от солнца. Куда же мы приплыли за ночь?

Поблизости должен быть остров Радости. Я высунулась из окна. Отстиранная в чистейшей воде, ярко зеленела моховая одежда баржи, пробки и прочая труха исчезли, и запах дешевого прокисшего вина тоже. Мелкие стремительные волны бежали по реке, и они были так прозрачны, что сквозь них я видела вялые прибрежные водоросли, кланяющиеся каждой волне.

Это был день прибытия на остров Радости.

И, стало быть, я могу сейчас украсить свою шею перламутровым ожерельем и прошествовать по городу, высоко подняв голову от сознания того, что никому, кроме меня, не известна эта тайна.

Когда я вернулась к своему дому, нагруженная новыми свечами, вином, писчей бумагой, чернилами и гвоздями, чтобы чинить сломанные ставни, полицейский остановил меня на верху лестницы.

– У вас что там, на набережной, праздник сегодня?

– Праздник? Нет, что вы!

Но сбежав по ступеням вниз, я все поняла – на набережной был праздник, и полицейский прочел это на моем лице. Торжество света и движения. Конфетти солнечных зайчиков, длинные серпантиновые ленты воды, музыка слепого скрипача. Да, этим утром я ступила на остров Радости. Река и я слились, нас обеих обнимало блаженство, и конца ему не предвиделось. Река вместе со мною радовалась стремительным подводным течениям, совершающимся в самой глубине приливам и отливам, всей этой темной таинственной деятельности, затаившейся на речном дне.

Большой колокол Подводного собора пробил двенадцать раз и возвестил начало торжества. Баржи медленно плывут под солнцем, и от их гладко отполированных бортов, как с карнавальных колесниц, летят во все стороны букеты ярких красок. На их палубах флагами развивается белое, розовое, голубое, вывешенное для просушки белье, детишки играют с собаками и кошками, женщины торжественно и уверенно держат руль. Все отстирано, отмыто, и движения замедленны, точно во сне.

Но едва я подошла к самой кромке воды, праздник сразу кончился. Его как обрубили. Я увидела трех мужчин, длиннющими ножницами выстригавших водоросли. Я вскрикнула, но они равнодушно продолжали свое дело. Одного из них мой испуг рассмешил: «Это же не ваши цветы, – сказал он. – Нам приказал Департамент благоустройства. Туда и жалуйтесь». И быстро-быстро они покончили со всеми зарослями, отправив вялые ошметки вниз по течению.

Так моя баржа отчалила от острова Радости.

А в почтовом ящике я обнаружила распоряжение речной полиции о перемене места. Английского короля ждали с визитом в Париж и рассудили, что ему не понравится зрелище плавучих домов, белья, развешанного на палубах, ржавых труб и баков с водой, щербатых, с выбитыми ступеньками судовых лесенок и прочих цветочков, выросших из нищеты и лени. Нам всем предписывалось отправиться гораздо выше по Сене, но никто не мог разобрать, куда именно, – таким суконным канцелярским языком все это было изложено.

Один из моих соседей, одноглазый велогонщик, пришел поговорить о предстоящем выселении и припомнил, что вроде бы нет закона, дающего право посудинам наподобие наших торчать в самом центре Парижа, накапливая на своих днищах и бортах заросли мха. Толстяк художник, обитавший у противоположного берега, всегда потный, всегда в рубашке нараспашку, предложил, чтобы мы вообще не двигались с места в знак нашего протеста. А что может случиться? Самое худшее, раз уж нет законов, прямо запрещающих нашу стоянку, полиции придется пригнать буксир, построить нас в ряд и как арестантов отконвоировать вверх по реке. Хуже не будет. Вот эта возможность и перепугала кривого велосипедиста, потому что, как объяснил он, его плавучий дом недостаточно прочен, чтобы выдержать напряжение, оказавшись в строю с более тяжелыми и крепкими баржами. Ему вали об одном плавучем домике, который развалился во время такого путешествия. И он вовсе не думает, что и мой кораблик может не выдержать подобного испытания.

А на следующий день одноглазый был оттащен от нас своим приятелем, который привел туристический пароходик; он исчез на рассвете, по-воровски, гонимый страхом перед коллективными действиями. А потом двинулся и художник – тяжело, медленно, потому что его баржа была куда тяжелее. У него там были и рояль, и гигантские холсты, весившие куда больше, чем мешки с углем. Его побег оставил зияющий прогал в нашей шеренге, словно во рту выпало несколько передних зубов. Тотчас же это место было занято обрадованными рыбаками. Они явно жаждали нас выпроводить, и думаю, их молитвы оказались куда доходчивее наших, потому что в письмах из полиции очень скоро стали звучать все более настойчивые нотки.

Я была последней, кто остался на месте, все еще надеясь, что мне удастся устоять. Каждое утро я навещала полицейского начальника. Я всегда надеюсь, что ради меня сделают исключение, что ради меня можно поломать законы и правила. Не знаю почему, но именно так и случалось очень часто. Шеф полиции был со мной чрезвычайно любезен, позволял мне часами сидеть в его офисе и давал читать брошюры, чтобы я не скучала. И я погрузилась в историю Сены. Я узнала число затонувших барж, столкнувшихся туристических пароходиков и количество самоубийц, которых спасла речная полиция. Но закон оставался несокрушимым, и шеф потихоньку посоветовал мне отвести мой дом к верфи поблизости от Парижа и заняться там его ремонтом в ожидании разрешения вернуться. Ремонтная верфь была недалеко, и я приготовилась к приходу буксира, который оттащит туда мою баржу.

В середине дня он появился. Приближение буксира к барже было очень похоже на ухаживание, деликатное ухаживание, производимое со множеством предосторожностей. Буксир понимал, как хрупки списанные баржи, превращенные в плавучие жилища. Жена капитана готовила обед, пока продолжалось маневрирование буксира. Матросы возились с канатами и цепями, один из них подбрасывал уголь в топку. Наконец буксир и баржа сцеплены, как сиамские близнецы. Капитан поднимается по трапу, вытаскивает бутылку вина, делает здоровенный глоток и дает команду отчаливать.

И вот мы плавно скользим по реке. Я пробегаю взглядом по всему моему дому, и меня охватывает самое странное чувство, которое я когда-либо испытывала, – праздничное ощущение путешествия по реке со всем добром, окружающим меня. Моими книгами, моими дневниками, моей мебелью, моими картинами, моими платьями в моем шкафу. В каждом окошке передо мною – чудесные пейзажи. Я лежу на кровати. Это блаженство. Блаженство чувствовать себя морским моллюском, улиткой, несущей на своих плечах весь свой дом.

Морской моллюск, плывущий по давно знакомому городу. Только во сне маленькое человечье сердце может биться в унисон с машиной буксира. Тук-тук-тук – стучит сердце. Бук-бук-бук – буксир отвечает ему, а Париж разворачивается, распластывается, раскрывается вокруг. Прекрасное покачивание волн.

Буксир убирает дымовую трубу, проходя под первым мостом. Жена капитана накрыла стол на палубе. И вдруг я вижу, что баржа моя погружается в воду. Вода уже проступает на полу. Я пускаю в ход насос, но течь не уменьшается. Уже наполнены ведра, горшки, кастрюли… В испуге я зову капитана. Он улыбается: «Хорошо, мы пойдем малость помедленнее». И буксир сбавляет ход.

Блаженство возвращается. Мы проходим под вторым мостом, и буксир снова снимает трубу, словно приветствуя дома, мимо которых идет. Дома, где я жила когда-то. Из этих бесчисленных окон смотрела я с тоской и завистью на то, как течет мимо река и плывут по ней баржи. Сегодня я на свободе и плыву вместе со своей кроватью, со своими книгами. Я вижу сны на воде, я вычерпываю воду ведрами, и я свободна.

Пошел дождь. Запах капитанского обеда доносится до меня, и я беру в руки банан. Капитан кричит: «Поднимитесь на палубу и покажите, где вы хотите причалить!»

Сижу на палубе, надо мной раскрыт зонт, и слежу за нашим курсом. Мы уже выбрались из Парижа, мы в той части Сены, где парижане купаются и плавают на байдарках. Мы проплыли мимо Булонского леса, через особые места, где разрешалось бросить якорь лишь маленьким яхтам. Еще один мост, и мы добираемся до заводского района. Отслужившие свой век баржи лежали у кромки воды. Причал представлял собой старую баржу, окруженную со всех сторон полуистлевшими остовами, кое-как уложенными поленницами, ржавыми якорями и дырявыми баками для воды. Одна баржа, перевернутая вверх дном, с наполовину вывороченными ставнями выглядела особенно жалко.

Нас пришвартовали бок о бок со сторожевой баржей, велели привязать судно покрепче, чтобы сторожа – старик и старуха – присматривали за нею, пока не явится хозяин, чтобы решить, какая починка понадобится моему дому.

Обошлись с моим Ноевым Ковчегом бережно, но все равно я чувствовала себя старой клячей, пригнанной на живодерню.

Старая пара, смотрители этого кладбища, превратили свою каморку в типичное жилье консьержки, напоминавшее им об их былом буржуазном великолепии: керосиновая лампа, кафельная печка, резной буфет, плетеные стулья, бахрома и кисточки на занавесках, швейцарские часы на стене, множество фотографий, старых безделушек – словом, все опознавательные знаки их прошлой сухопутной жизни.

Время от времени полиция являлась взглянуть, как обстоят дела с моей кровлей. Правда заключалась в том, что чем больше жести и дерева вколачивал хозяин верфи в крышу, тем легче дождь проникал сквозь нее. Он лил на мои платья, туфли, книги. Потому я и приглашала полицейского в свидетели, чтобы ему не казалась подозрительной моя затянувшаяся стоянка.

Между тем английский король отбыл домой, но закон, позволявший нам вернуться, так и не появился. Одноглазый совершил отважный самовольный возврат и буквально на следующий день был выдворен обратно. А вот жирный художник вернулся на свое место перед вокзалом Д'Орсе – недаром же его брат был депутатом.

Так и ушел в изгнание мой плавучий дом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю