Текст книги "Мертвые сыновья"
Автор книги: Ана Мария Матуте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
Глава третья
Нестерпимо ярко светило солнце. Оно сияло, сверкало, переливалось всеми цветами радуги на тарелках, стаканах, ножах. Это было необычно: казалось, что лето вдруг вернулось и уселось за стол. Заключенные вытащили длинные деревянные щиты, положили их на козлы и на этот самодельный стол поставили стеклянные кувшины с красным вином – кувшины сразу полонили солнце – неуемное, рубинового цвета, оно слепило теперь глаза тысячью красных искр. Да, к столу заключенных пришло само лето. «Божья матерь, искупительница, милосердная владычица всех плененных, заключенных…» Что это? Стихи? Неужели их сложил Санта? Нет, не может быть. Сам Мигель не любил стихов. Они казались ему фальшивыми, неестественными. В коллеже святого Людовика он всегда отказывался читать их. «Мне стыдно это читать». A сейчас он слушал, как Санта, точно школьник, вновь и вновь повторял какие-то стихи. Потому что в этот день, двадцать четвертого сентября, всегда пишут и читают вслух стихи. И почему, собственно, не читать их теперь? Правда, заключенные еще не приступили к еде, но уже сидели за этим необычным, накрытым на свежем воздухе столом. А за забором, освещенные яркими лучами солнца, ожидали женщины, скрестив на животе грубые, словно из глины вылепленные руки. Возле них вертелись дети, собаки. Широкая улыбка сияла на лице Мануэлы. Толстая, окруженная пятью ребятишками, она казалась огромным черным котлом среди маленьких горшочков. «Наняли женщин прислуживать за столом». Как радостно звучали слова: «Здесь моя Мануэла, моя Маргарита, моя Люсия…» Мигель казался спокойным. Он внимательно следил за каждым своим движением – ничто не должно выдать его. А в душе у него все клокотало, и каждый окрик, и каждое нанесенное ему оскорбление, и долго сдерживаемый гнев могли вырваться из груди и выдать его. Он должен внимательно следить за пальцами, что держат стакан – на столе стояли не алюминиевые кружки, а настоящие стаканы из таверны, – он должен следить за рукой, что сжимает нож, следить за своими зубами, глазами, словами. «Я не выдам себя. Надо быть осторожней». Чем он мог выдать себя? Он еще не знал. Однако какое-то смутное чувство, сродни инстинкту животного, заставляло быть настороже. Оно словно охраняло его. «От кого? Почему? Что я задумал?» Если бы он сказал, что знает, это было бы неправдой. Кругом веселились, шумели люди, и повсюду – за столом, за забором и даже в вине – хозяйничало лето. А там, поодаль, он видел других. Они уже подошли к мостику: два священника, алькальд, жандармы, надзиратели, лесник Даниэль Корво, лесники Лукаса Энрикеса и, наконец, он, он, начальник. Мигель различил его короткую фигуру – наверное, нет и полутора метров, – даже в этот праздник, в день покровительницы заключенных и пленников, он не расстался со своими кожаными сапогами. Он шел первым. У него были тусклые глаза, в них, видно, никогда не заглядывало лето. Он приближался серой, зловещей птицей, собираясь, наверное, прокаркать свои любимые слова: «Сын мой…» – слова, вызывающие лишь отчаяние. «Смотри, смотри сюда, на своего сына, который ест рис с праздничным цыпленком!» Священников было двое, один из Эгроса, а другой из монастыря бенедиктинцев. Старухи говорили, что его приглашали на воздвиженье. Мигель уже знал его. У него был огромный, круглый живот под сутаной, или рясой, или как там еще их называют. Скорее всего ряса (черная с большим вырезом, подпоясанная кожаным ремнем). На ногах не сандалии, как обычно изображают бенедиктинцев, а черные запыленные ботинки. Приглашенный священник смотрел на всех с улыбкой и без умолку болтал. Он говорил с крестьянским выговором, но веселье его было иное, не крестьянское. Он был очень простой и обходительный. «Это нравится народу». Бенедиктинец посмотрел на заключенных и радостно замахал рукой.
– Привет, ребята! Приятного аппетита!
В ответ послышался неясный гул, что-то вроде «и вам также» или «спасибо», а может, и какое-нибудь ядреное, веселое словечко. Не очень приличное, конечно. Женщины подошли поближе к забору, и вдруг один ребенок закричал:
– Мама, мама, там рис!
Мать быстро закрыла ему рот рукой. Молнией пробежал быстрый смешок. Собак за забором уже не было. Крутя хвостами, словно вертушками, они обнюхивали дверь кухни.
Бенедиктинец встал напротив стола и осенил заключенных широким, торжественным крестным знамением. Все стали вдруг серьезными.
– Господи, благослови…
И опять на мясистом лице засияла широкая улыбка.
– Веселитесь, дети мои!..
«Дети мои. Дети мои. Всегда дети мои». Мигеля вдруг начал душить смех. Захотелось убежать к реке и громко рассмеяться. «Отцы, дети, матери, дети. Отцы, матери, дети. В мире только и есть что отцы, матери, дети». Утренний воздух наполнился запахом еды.
Священник, жандармы, надзиратели, алькальд, секретарь, врач, лесники, подрядчики, еще два каких-то человека в праздничных костюмах и галстуках (наверное, судья и его помощник) да четверо из конторы… «Большой день. Дон Диего целое утро сам писал приглашения. Я предложил отстукать их на машинке, а он не согласился. Сразу видно воспитанного человека…» Брызгая слюной, Санта повернулся к Мигелю. И тот вдруг почувствовал тошноту, страшную тошноту.
– Тебе плохо, парень?
– Да… не знаю. Вот здесь, живот…
Он вскочил из-за стола и побежал к реке. Меж камней золотом и зеленью переливалась вода. «Как странно, вдруг опять вернулось лето…» Что-то об этом сказал и бенедиктинец во время мессы. Они стояли, опустив головы, а в уши надоедливо лезли слова проповеди… «Даже небо в этот день стало синим, как мантия нашей милосердной покровительницы – радости и надежды всех пребывающих во пленении…» Мигель нечаянно оступился и намочил сандалии. От холодной воды заныла рана. «С этой раной будет еще морока…» Снова закружилась голова и затошнило. Он ничком лег на камни. Тошнота волной подкатывала к самому горлу. Но его не рвало: это было не от желудка, совсем не от желудка. Он ослабил тугую веревку вокруг пояса и присел на камень. Прямо перед собой увидел маленькую заводь, крошечные волны плескались о берег словно в миниатюрном море. В глубине воды он смутно видел очертания своей головы. Как в тот день у источника. «Моника… Моника… Я хочу, чтобы ты была сейчас здесь». Горькая улыбка скользнула по лицу. Он услышал шум голосов, поднялся и вернулся на площадку.
Женщины были уже здесь. Повязав передники, они носили из кухни большие тазы. На земле лежали одеяла, и на них стояли миски, кувшины, ложки. Дети сидели в кругу и в ожидании еды оглушительно стучали ложками о миски. Какой-то малыш, оставленный без присмотра, тянул ручонки и громко плакал, но на него никто не обращал внимания. На серых одеялах чернели имена, инициалы. «Знакомые инициалы, знакомые одеяла», – подумал Мигель. И вино, вино. Вина – вволю, вина до отвалу. «А потом, говорили, будет коньяк, табак и кофе. Даже кофе». Таков был дон Диего, таков был он. «Другие бы на его месте!.. Черт возьми, другие бы!..»
Вино царило повсюду, вино, сохранившее жар лета, вино необыкновенное, огненное. Оно согревало желудки и горячило головы. Там, на столе, стояло вино, еще никем не тронутое, ласкаемое жадными взорами. «Вино и полное брюхо…» Это идеал дона Диего! Он скажет им: «Искупающие вину трудом, новая жизнь открывается перед вами…» А за этими словами прячет другое. «Вино и полное брюхо, и ни о чем не думать». Ни о чем не думать, ничего не чувствовать, ничего не желать, ни о чем не вспоминать! «Вино и полное брюхо!» Нет, не хочу. «Моя жизнь – в другом». Но тут не было выбора. Его и не могло быть. Разве не говорят сами за себя вино и полное брюхо? Кристобаль протянул ему кувшин. Мигель жадно схватил его и поднес ко рту. Он почувствовал на языке тонкую, точно ниточка, струйку. Струйка была такая холодная, что у него мороз заходил по коже, и она вся покрылась мелкими пупырышками. Кругом засмеялись. Он поставил кувшин на стол и увидел на воротнике и на куртке узкий след от вина. «Эх ты, недотепа», – проворчал стоявший рядом Лукас Сориано и грубо выругался.
Мануэла, Маргарита, Фелисиана и Люсия принесли рис в больших эмалированных тазах. Эмаль потрескалась, и казалось, будто копоть прилипла к стенкам. Рис поднимался дымящимися горками, которые венчали куски мяса, небольшие кости и зеленый горошек, словно присланный в подарок этим необычным летом. Тазы быстро опустошались. «Они похожи на умывальные тазы», – подумал Мигель. И его опять затошнило: он вспомнил грязную воду, плавающие в ней волосы, припомнились тазы, в которых умывались в рыбацких домах.
( Женщины выходили на улицу и выливали желтоватую мутную воду на песок, под немилосердно палящим солнцем песок быстро впитывал ее. Вода была дорогая, на вес золота. В одной воде умывалось по нескольку человек.)
Мануэла поставила посреди одеяла таз, до краев наполненный рисом. Ребятишки, держа ложки в руках, с криком набросились на него. К ним подбежала собака. Старший сын Мануэлы, косой мальчишка лет восьми, пнул ее в спину, но собака не отставала. Тогда он положил на камень горсть риса, и собака, высунув язык, устремилась к камню. В холодном воздухе, точно легкие удары хлыста, послышалось ее жадное чавканье.
До праздника привезенное из Сенисеро вино хранили в бурдюках. Бурдюки стояли возле стены, и повар Лауреано (несчастный старик стал убийцей совсем случайно: ударил палкой обидчика своей старухи и убил его), которого все называли «дедом», не раз тайком прикладывался к ним. Но теперь вино лилось без меры, потому что сегодня в небе над стрижеными головами заключенных была распростерта мантия богоматери всех скорбящих и потому что праздник есть праздник, особенно для, тех, кто его так ждет. Санта пил немного (за ним не водился этот грех), но и он наполнял свой стакан и, поднимая его, провозглашал: «За дона Диего, лучшего из начальничков». Все смеялись, хотя многие не любили дона Диего – и тот об этом знал, – а все же сейчас они пили за его здоровье. Некоторые запаслись кувшинами и жадно, не отрываясь тянули прямо из горлышка.
Женщины все подносили и подносили рис. Мигель не понимал, почему он так нравится всем. Ни один праздник не обходился без риса с тушеным мясом и без красного вина из Сенисеро, из провинции Риоха, которое, как говорят, приятно на вкус и согревает душу. Вскоре дети и собаки, как и следовало ожидать, побратались. Разве не для них пришел этот праздник, этот необычайный, чудесный праздник? Сидя на одеялах с номерами и инициалами заключенных, они дружно делили меж собой хлеб, рис и даже вино. ( Потому что праздник есть праздник, особенно для тех, кто его так ждет.) «Мама, мама, там рис…»
У Мигеля вдруг екнуло сердце. «Мама, мама, там рис…»
●
В Пор-Бу его встретила Аурелия. Лицо у нее было темное, высохшее, губы тонкие и бескровные.
– Мальчик… да ты уже настоящий мужчина!
Аурелия произнесла это слово как-то очень медленно, глухо. Он не почувствовал поцелуя, но на щеке остались слюни.
– Подними голову, малый…
Малый. Это слово пришло из его края, края его матери, края Аурелии. Оно сразу напомнило ему солнце, круглое, тысячью осколков сверкавшее над морем.
Пор-Бу был похож на смутные видения, что остались с тех лет, и в то же время оказался вдруг каким-то незнакомым и чужим. (Ах, никогда еще мадам Эрланже не была для него такой нереальной, сказочной, непостижимо далекой. Бедная мадам Эрланже, «малый» не для тебя.)
И опять он один на один с Аурелией. Он вспомнил: «Вот вырасту, сделаю ей какую-нибудь пакость. Я ей насолю по первое число».
– Пойдем, Мигелито. Мы должны поговорить.
Они вошли в бар на большой квадратной площади. На окнах зеленели жалюзи. Напротив виднелась вывеска какого-то постоялого двора. Перед баром был натянут тент соломенного цвета с синими буквами. Они уселись возле стеклянной двери и смотрели на печальное зрелище, какое представляла собой площадь, почти безлюдная в этот ранний час. «Это и есть Испания. Мы в Испании. Когда я покинул Испанию, – мелькнуло у него в голове, – я знал о ней навряд ли больше, чем могла рассказать карта в школе Розы Люксембург. Сейчас я все-таки кое-что знаю об Испании». Он смутно помнил фотографии из иностранных журналов: люди, столпившиеся за колючей проволокой. («Там нет твоего отца, твоей матери или брата?» – спрашивал его Андре Лебуссак.)
– Мигель, сколько мы намучились, чтобы найти тебя!..
«Чтобы найти меня. Проклятые ведьмы! Лучше бы вы не искали. Я хорошо жил там. У меня были Андре, Ги, Луи, Франсуа. У меня была мадам Эрланже, правда, со своими причудами, но мы с ней ладили. Она поцеловала меня и посмотрела, как на взрослого человека, когда я пришел в тот день поздно и сказал ей: „Немцы бегут, танк горит в поле…“ Ведьмы! Помимо воли на язык просились слова, которые он слышал в жалких лачугах из тростника и извести, притулившихся возле глухо ворчавшего моря. „Ведьма, ведьма, ведьма“».
– Поздно вы вспомнили обо мне, – не выдержал он.
Казалось, что Аурелию вдруг ужалили тысячи пчел. Она подпрыгнула на стуле, но тут же выпрямилась.
Было еще очень рано, и официант зевал возле стойки. Потом с металлическим подносом, на котором стукались друг о друга две фаянсовые чашки, подошел к ним. Кофе с легким бормотаньем полилось в чашки.
– Ах, сукин сын, сукин сын! – проговорила Аурелия, глядя на пол. Она вытерлась платком, который до сих пор мяла в руках. – Твоя мать при смерти, несчастный. Твоя бедная мать умирает и зовет тебя…
●
– Мама, еще риса…
Ребенок с поднятой в руке тарелкой выбежал из круга. Он был пьян и споткнулся. Тарелка выскользнула из рук. Все засмеялись. Мигель поднял полный стакан вина и выпил его залпом. Да, действительно в вине пряталось лето, чудесное, необыкновенное, огненное, колдовское.
В открытое окно комнаты, где был накрыт стол для «начальства», виднелись их покачивающиеся головы да зеленоватая спина и красный затылок капрала Пелаеса. Насытившись, все курили и громко смеялись. Священник-бенедиктинец рассказывал анекдоты о политике и забавные истории из жизни прихожан. Сразу бросалось в глаза, что приходский священник чувствовал себя здесь неловко. Он не был таким веселым, и его не любили в народе. Облаченный в черно-зеленую сутану, меланхолично улыбаясь, постукивая маленькой палочкой, он говорил на исповеди: «Твоя душа, дочь моя, сад, и ты должна ухаживать за цветами, которые господь посадил в нем…» Об этом рассказывала Моника. «Моника». Вдруг словно сама жизнь пришла и села к столу заключенных. (Она была в губах Моники, в ее глуховатом, далеком голосе.) Ах, Моника, Моника. Может быть, она приносила ему не радость, как думала, а горе. Не потому ли, что рядом с ним была ее молодая жизнь, он так ясно понимал, что его собственная жизнь уходит?
– Санта, подай вино…
Эти слова произнес он. Он сам. Как странно. Он! Санта похлопал его по плечу.
– Мигелито…
Как все странно. Как странно все. «Нет, больше я не позволю распоряжаться моей жизнью… Все, всегда распоряжались мною. Аурелия, мать. И эти. Конечно, и они! Томас и Лена. Да, они тоже. Я это понял давно. Впредь моя жизнь будет принадлежать мне. Только мне». Он выпил еще стакан, вино жаром разлилось по телу.
– Гляди-ка, парень закусил удила… Пришел его час.
«Дед», посмеиваясь, смотрел на Мигеля.
– А не ты ли, случаем, говорил мне, что это вино не по твоему вкусу?..
«Я пил из хрусталя золотистое вино, которое…» Все вокруг стало быстро исчезать. Исчезли воспоминания, а вещи начали расти и поплыли перед глазами. Гора забралась к солнцу. А солнце, убегая от горы, поднялось еще выше. И вдруг он понял, что до сих пор с ними сидела самозванка. Подняв голову, он увидел, как к столу приближалась настоящая богиня еды, она несла горы ароматного тушеного мяса, кусочки моркови краснели в жирном соусе.
– А ну-ка, с новыми силами! – ставя таз на стол, смеясь проговорила Маргарита, похожая на девочку в своем полосатом фартуке. Два охранника, сидевшие возле забора, тоже засмеялись. Расстегнув ворот гимнастерок, они распивали бутылку коньяка. Мигель уставился на их винтовки.
Вдруг Эладио Корралес запел какую-то хоту, протяжную и печальную. Мигеля раздражали хоты, потому что они всегда об одном и том же: о целомудренных капитаншах и лукавых арагонцах. Но эта хота была о горцах, с очень печальным мотивом:
Любовь моя, не уводи меня
так рано утром в поле…
Почему вдруг запели эти дураки? Ему осточертело это пение. А после, наверное, начнут еще и стихи читать, ведь они столько их долбили. Не забыли и о комедии. Прямо посреди площадки Санта устроил какое-то представление. Его зрителями были жандармы, священники, служащие Компании и, кажется, Даниэль Корво, – этот поди узнай, в какую дудку дудит. «Никогда не верь трусу, который служит и нашим и вашим, – говорил Томас. – Не верь ему, но дело с ним имей…» Мигель усмехнулся. «Томас, Томас… Какое это было время, Томас!» Гнетущая тоска пиявкой присосалась к сердцу; его зазнобило.
И гром гремит, и дождь идет,
а дом еще далеко…
«Какое жуткое место! Как ужасен этот Эгрос, селение мертвецов! Селение тр усов, лицемеров, глупцов и касиков».
И все-таки было заметно, что лето уже прошло и хозяйничала осень. Трава едва виднелась на влажной, каменистой земле, превратившейся в грязную кашицу под одеялами, где дети разделывались с мясом; но было видно, что после риса их уже ничто не может удивить.
Маргарита, совсем сбившись с ног, бросилась на одеяло рядом с Люсией. Люсия сидела, скрестив на груди руки, и смотрела на своего Леандро. Тот съел уже все, что можно было съесть, и теперь говорил:
– Я хочу прочитать одно стихотворение дону Эррере, устроившему нам свадьбу…
Все весело смеялись, потому что хорошо знали эту историю. Леандро был вором. Всю жизнь он был только вором. Люсия следовала за ним повсюду, и скоро с благословения пастыря из Эгроса, охотно их обвенчавшего, потому что все мы не без греха, на земле должно было стать одним вором больше.
Мигель видел, что женщины наконец занялись рисом. Они ловко управлялись и с вином; на их щеках заалели розы, а в глазах загорался огонек, когда они поглядывали на лес и на мужчин. «Сегодня единственный день…» Сегодня на все смотрели сквозь пальцы. Два охранника вошли в столовую. Площадка освободилась, и скоро парочки, наверное, будут искать укромное местечко в дубняке, на склоне. А дети оставались детьми – они плакали, смеялись, бегали за собаками.
«Моника, Моника. На полянке, окруженной молодыми деревцами, есть мягкое ложе из мха и опавших листьев. Моника, Моника, жизнь не здесь, она за этими горами; жизнь – это не ты, хотя ты разбудила во мне то чувство, которое никогда не должно умирать в человеке. Моника, меня не прельщает возможность стать помощником начальника, меня не радуют его поручения в Эгрос; но я бы не хотел забыть тебя, Моника». Он молол чепуху, но, наверно, это не было так же стыдно, как читать стихи?
Глава четвертая
Небо без единого облачка окрасилось в свинцовый цвет. Вдали над гребнями Оса и Нэвы уже полыхал алый закат. На площадке зажглись костры. Какая-то супружеская пара направилась к зарослям кустарника, росшего у подножия горы. Дети жгли утесник, от которого валил густой зеленоватый дым (необычный, колдовской), и, вооружившись длинными палками, колотили огонь.
В бараке «начальство» все еще угощалось коньяком и анисовой водкой. Было около семи, а может, и больше. Священники уже миновали мостик и карабкались теперь по тропинке к шоссе, где их ожидал грузовик. За ними нетвердым шагом следовал алькальд. В комнате оставались служащие Компании, врач, секретарь, Даниэль Корво… Дым стоял коромыслом от курения, бесчисленных тостов, жарких споров. В открытом, освещенном окне мелькали головы гостей, слышался смех. Охранники Килес и Чамосо сфотографировались вместе с заключенными; их примеру последовал управляющий Компании. Санта и еще трое разыграли отрывок из пьесы. Они имели шумный успех: им горячо аплодировали. В конторе на столе плясало несколько заключенных. Они как-то неестественно дергались всем телом и походили на выкрашенных в красный цвет марионеток. Непонятно отчего: то ли от лучей заходящего солнца, то ли от пламени костров – все вокруг тоже казалось красным. Почему эти идиоты разрисовали себе лица и воткнули в головы перья жертвенных цыплят? Мигель ничего не понимал. В душе его кровавой пеной нарастало глухое болезненное возмущение. Смутно припоминались картины давнего прошлого.
●
(В доме царило кровавое веселье: страшное, необыкновенное веселье. И все пили. Чито и Мигель сидели под столом, а потом их стало тошнить и они побежали к морю.)
●
Прислонившись к дверному косяку, Мигель смотрел на плясавших. Он много выпил сегодня. Мигель знал: против своего желания, он все-таки очень много выпил. «Какой щедрый дон Диего…» Коньяка и анисовой водки было море разливанное. Бутылки с этим дешевым коньяком, который так противно пах мылом, упаковывались в желтые шелковые сетки, – потом детишки носили их вместо шапок. Женщины на реке мыли посуду. После они, конечно, станут собирать остатки еды. Женщины всегда собирали объедки и уносили их в котелках к себе в хижины.
«Почему они поют?» – подумал Мигель со злостью. Все происходящее показалось ему вдруг необычным и странным, хотя он это уже видел когда-то. Оно запечатлелось в памяти с того далекого времени. Но он не желал, не хотел, чтобы оно вернулось. Заключенные с раскрашенными лицами плясали на столе. Перья придавали им дикий, почти карнавальный вид. А опухшее лицо Акилино Паредеса казалось настоящей маской.
Мигель вышел на улицу. Он задыхался, ему не хватало свежего воздуха: того воздуха, что спокойно и бесстрастно заполнял и площадку и реку. «Говорили, что они раскрасились соком тутовой ягоды и кровью цыплят». Цвет был неприятный: красный с лиловыми и черными отливами. Цвет крови и вина, цвет, воскрешавший в его памяти далекий пожар; это видение и сейчас внушало ему страх. Да, именно страх. Перед собой бессмысленно отпираться. Тяжело ворочалось в груди сердце.
Вверху, за решеткой окна, Мигель увидел свинцовое лицо и тяжелый, мутный взгляд. Этот тип ушел в барак сразу после еды. Он не веселился, не пил вина. Его звали Теодоро Фуэнтес Мерино. Мерино здесь, наверное, с месяц и за это время не сказал и двух слов. Кто-то спросил: «Что там делает этот ублюдок?» И Санта ответил: «Оставьте его в покое, у него дурная кровь!» Теодоро Фуэнтес смотрел сейчас на него. Мигель был уверен. Он ощущал его неподвижный взгляд на своем лице. Будто ножом полоснули по сердцу. Он задрожал, повернулся к Мерино спиной. Стучало в висках. Перехватило дыхание.
Сам не зная, чего испугавшись, Мигель побежал к реке. Освещенные последними лучами угасающего вечера, женщины мыли посуду и громко, словно они находились за тридевять земель друг от друга, болтали. Красная полоска света над Нэвой стала понемногу погружаться в воду. Может быть, с ним шутили. Наверное, и этот смех относился к нему. Но он ничего не понимал. В ушах стоял гул голосов, звон стаканов. Он лег на живот и, опираясь руками о камни, потянулся к воде. Рядом высилась горка посуды: тарелки, ложки, вилки и два ножа – один кухонный, большой и блестящий, другой поменьше, неприметный, с черной ручкой. Екнуло сердце. Глоток воды застрял в горле. Вдруг одна женщина оступилась и бухнулась в воду. Раздался визг, смех. Мигель мельком увидел ее мокрые щиколотки и альпаргаты. Шутки ради ее опять толкнули. Женщины весело смеялись, как смеются только по праздникам. Не глядя, он протянул руку и нащупал кухонный нож. Потом быстро и бесшумно притянул его к себе.
Женщина вышла из воды и с бранью набросилась на подруг, которые продолжали беззаботно смеяться. Мигель не подымал головы. Он видел блестящие ноги выходившей из воды женщины, на его щеки и затылок летели брызги. Сжимая в одной руке нож, он другой нащупывал у пояса веревку. Потом машинально, ни о чем не думая, сунул нож под куртку. Он не понимал зачем. Однако был уверен, что так надо. Он знал наверняка: «Я не останусь здесь гнить».
Мигель приподнялся. Голова будто свинцовая, глаза налились огнем. Солнце быстро опускалось за гору. Женщины уже перемыли посуду и стали носить ее в кухню.
– Санта, пойдем окунемся, – проговорил Мигель, вернувшись к столу.
Санта почти совсем охрип. Странно поблескивали его глаза. Он засмеялся.
– Сейчас?..
– Ну да! У меня дьявольски трещит башка. Пойдем за поворот… Иди-ка спросись у Чамосо. Он отпустит.
Санта встал и направился к Чамосо, единственному охраннику, оставшемуся на площадке; прислонившись к стене, он с рассеянной улыбкой поглядывал вокруг. Мужчины подбрасывали дрова в огонь. Женщины носили от реки посуду. Сидя на камнях, дети смотрели на горящие костры. В воздухе еще стояло золоченое, словно медовое, сияние. В окне по-прежнему виднелись головы, слышались голоса, смех. Там угощались коньяком. Скоро, наверное, будет отбой: намного позже, чем обычно. Какой-то заключенный уже пьяно храпел на койке. «Пить и набивать брюхо…» Какое огромное счастье, какое безмятежное спокойствие, какая безграничная щедрость, какая необыкновенная чуткость и какая безмерная снисходительность. «Вы искупаете вину трудом…» Слова эти жгли Мигеля огнем. Но это был холодный, ледяной огонь, которым питалось живущее в нем странное существо, и это существо уже не повиновалось ему. Каждое слово неумолимо вело вперед. Нет, он не мог отступать.
– Ну, пошли скорей, окунемся разок, – сказал Санта, вернувшись.
Они пошли вдоль реки к ущелью, откуда начинались могучие скалистые горы. К лесу. К буковым чащобам, к горным тропкам, рекам, долинам. Горы настойчиво и упорно звали, звали к жизни.
Легко перепрыгивая с камня на камень, Санта быстро шагал впереди.
– Свежеет, – проговорил он. – Должно быть, вода ледяная…
Мигель не ответил. Что отвечать? Он мог сейчас думать только об одном, что каким-то странным чужеродным телом уже давно жило у него в голове. Он молча смотрел на худую, хрупкую спину Санты, прикрытую курткой из коричневой фланели.
Они подошли к излучине, где в небольшой заводи обычно купались заключенные. Расположенная в низине, окруженная камнями и зарослями папоротника, заводь была очень красива. Рядом, словно стены, поднимались два крутых склона.
– Здесь как в преисподней, – проговорил Санта.
Он всегда говорил одни и те же слова. Будто каждый раз заново открывал это место. Но сейчас его голос прозвучал необычно глухо и таинственно. Мигель оглянулся назад. Никого. За поворотом остались заключенные, женщины, охранники. А в нескольких метрах от этого гудящего роя, за каменной стеной, они были совсем одни. «Здесь как в преисподней». Мигель медленно поднял голову к небу. Нещадно ломило в висках. «Проклятый коньяк…» – подумал он. Во рту еще оставался неприятный привкус; саднило в горле. Он увидел густую чащобу леса, убегающую вверх по крутому склону. Ему казалось, что и деревья разделяли его безудержное желание. «Говорят, им больше века…» Значит, они стоят на этом косогоре уже многие годы, эти равнодушные исполины. Каждая тень, каждая ветка страстно звала к жизни. «В какой стороне Франция? Примерно там…» Это безрассудство, настоящий идиотизм. «Но люди маньяки. Томас говорил: „ Если бы не было маньяков, миру пришлось бы худо…“ Великие дела совершены маньяками. „ Все в мире возможно: никогда не надо говорить нет“».
Он медленно обернулся.
– Санта…
Голос был необычный, сдавленный. Раздевавшийся Санта поднял голову. Мигель увидел его тощую, синюю грудь с рыжеватыми волосами.
– Санта, – повторил он тверже.
– Да?..
И вдруг, словно кролик, Мигель начал спиной отступать от Санты. Ноги его путались в листьях высокого папоротника.
– Прощай, Санта! Я ухожу!
Тот ничего не понял. Открыв рот, он смотрел на него недоуменным взглядом.
– Ты останься здесь, – поспешно проговорил Мигель. – Если ты останешься, они не сразу хватятся. Ты у них в доверии… Знаешь… Потом скажешь, что потерял меня из виду. Это же могло случиться. Ты знаешь…
Он говорил быстро и несвязно, слова налезали друг на друга. Словно только сейчас, объясняя Санте, он сам понял, что собирается сделать.
– Я ухожу, пойду через горы… Понимаешь? Мне повезет, я уверен. Им ни за что не поймать меня! У меня есть план…
Санта продолжал стоять с открытым ртом. Куртка сползла с его плеч, и Мигель увидел худое, с синеватой кожей тело. Длинные, гладкие волосы Санты клоками свисали на уши. В больших глазах застыло недоумение.
«Он что, совсем одурел, идиот?» – подумал Мигель со злостью. И добавил:
– Прощай. Желаю тебе удачи!.. Удачи в этом нужнике!
Мигель бросился бежать вверх по склону. Он не мог больше выносить взгляда Санты. Этот взгляд внушал ему страх. Страх опять громко стучался в его сердце. А он знал, что такое страх. Он уже не раз испытывал его.
Санта по-прежнему стоял на берегу. Ноги его как-то странно дрожали. Вдруг он бросился за Мигелем и с неожиданной силой схватил его за руку.
– Ты сошел с ума! Ты совсем помешался!
Мигель почувствовал, как прямо ему в лицо фонтаном брызжет слюна. Хотя Санта почти совсем не пил, от него разило коньяком. Мигель резко вырвался.
– Ты что, собрался читать мне проповедь? Пусти! Я прошу тебя об одном: останься здесь хоть ненадолго. Мне надо выиграть время!.. Потом ты скажешь… в общем, что-нибудь придумай, чтобы задержать погоню. Я прошу тебя только об этом.
– Ты сошел с ума, парень! Ты совсем сумасшедший.
– Пусти меня, дурак! Ты мне друг или нет? Или, может быть, ты из тех, кто только на словах?..
– Это невозможно… Послушай меня, ты себя губишь. Ты погубишь свою жизнь… Заклинаю тебя самым дорогим на свете, останься! Не делай этого. Это невозможно! Тебя поймают… Почему, ты думаешь, они дали нам такую свободу? Что они, по-твоему, идиоты? Никому не удастся убежать отсюда. Отсюда просто немыслимо убежать… Через день-два… Через несколько часов тебя все равно поймают.
– Это уж моя печаль! Это уж моя печаль, дурак! Ты хочешь мне помочь или нет? Ты друг мне или нет?..
Санта весь дрожал. Мигель видел глаза, полные слез. Ему казалось, что он слышит голос Санты: «Здесь как в преисподней. Ты, наверно, не понимаешь, что здесь как в преисподней». Но эти слова только подстегнули Мигеля.
– С меня хватит, понимаешь, хватит! Я не могу больше. Лучше пулю в спину… Я и минуты не могу больше выносить эту собачью жизнь и эту ужасную, как называешь ты, свободу…
Он говорил несвязно, с необычным для него волнением, и какой-то внутренний голос шептал ему: ты – это не ты. Тебя уже изменили. Ты – это не ты: ты даже не можешь теперь вразумительно говорить. Ты сломлен…«Что они сделали со мной? Так не поступают с человеком!..»
– Мальчик мой, успокойся… послушай меня… Я тоже думал раньше о побеге… но онубедил меня… Послушай, я понял, что так лучше. Все должно решаться миром. Мы должны понять…