412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ана Мария Матуте » Мертвые сыновья » Текст книги (страница 11)
Мертвые сыновья
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:08

Текст книги "Мертвые сыновья"


Автор книги: Ана Мария Матуте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)

Глава восьмая

Утром двадцать пятого августа Исабель Корво пошла в лес. Она давно собиралась туда пойти и никак не решалась. Просыпалась рано, почти на рассвете, садилась в постели, смотрела на стены. «Не может. Старое не может вернуться». Шла в церковь, в ту самую, из красноватого камня, золотую от летнего солнца. Среди золотых гроздей, золотых ангелов, плодов, сердец, в церковном сумраке Исабель исповедовалась. Она вставала на колени, и пальцы ее вцеплялись в четки, серебряные с перламутром. Мантилья легко падала на лоб, лицо жалобно белело во мгле. Отдергивалась ткань за решеткой, слова застревали в горле. Священник был старый, тот самый, что слушал первую ее исповедь. («Я живу в смертном грехе, потому что правду, ту правду, которую я знаю, когда остаюсь одна, когда не лгу, – эту правду я не говорила. Я скрываю ее от себя, скрываю, притворяюсь».) Исабель Корво складывала руки на окутанной шелком груди и говорила, что слишком строга, что шьет по воскресеньям, что совесть мучает ее. Но имя, которое жгло ее губы, не произнесла ни разу.

В это утро что-то было не так. Исабель Корво поднялась тихо, кротко, словно ей снился хороший сон. Медленно оделась, как одевалась к мессе. Тщательно приладила на груди скрещенные кончики мантильи, твердой рукой приколола золотую брошь. Лицо в зеркале показалось ей еще красивым.

Только на лугу ей стало не по себе. Она шла к Нэве, а не к Эгросу, и отец окликнул ее. Она обернулась, резко, словно ее хлестнули кнутом.

– Куда ты, Исабель? – спросил Херардо.

Он спокойно стоял между толстыми темными стволами двух деревьев. Исабель увидела его искривленную шею, тусклые, печальные глаза. («Глаза побежденных Корво. Тех, кто видел невозвратимое».) Он смотрел на нее и ждал. Смотрел своим пронзительным взглядом.

– Куда ты, Исабель? – повторил он.

Тогда Исабель подняла голову.

– В лес, – сказала она. И повернулась к нему спиной.

Херардо Корво смотрел, как его дочь идет к горам. Она была еще стройная, статная. Одета по старой моде, по моде ушедших времен. Странная, старая девочка. Херардо опустил голову, посмотрел на свои руки – он ничего не мог поделать, они начинали дрожать. («Ох, проклятая, идет в лес! В лес… Я знаю, зачем она идет, кого ищет. Она вертела всеми, чтобы никто не помешал ее любви. Играла чужим счастьем, чтоб утолить свой голод. Исабель, дочка, я надеюсь – ты не каешься в этом на исповеди. В этом, в чужих слезах. У тебя ведь свой бог, свой собственный бог, для тебя созданный. Исабель, дочка, несмотря ни на что, ты мне ближе всех. Несмотря ни на что, ты – как я, ты живешь в моем времени, во времени, которое не ушло от меня. Ты храбрая. Вот, идешь в лес…»)

Неверными шагами Херардо Корво направился к Нэве. Пересек луг, остановился над рекой. Текла вода, зеленая и золотая на свету. Херардо не спал по ночам. Такие ночи, как эта, катились тяжело, словно колеса старой повозки. Чужие мысли, чужие голоса, чужой мир… («Исабель, ты пошла в лес. А, чертова ханжа! Я тоже туда пойду, когда почую смерть. К дубам и букам. Как старая кляча, чтоб добили».)

Херардо Корво медленно вернулся домой. Снова надо было выпить, глядя на склоны Нэвы. («Если бы не леса…»)

Исабель поднималась в гору, шла меж деревьев. Путь был долгий, особенно для нее, привыкшей к дому, где часами сидишь над шитьем и только пальцы быстро бегают по ткани. Ноги у нее были проворные, но слабые. Склон становился круче, лес – гуще, темнее, свежее.

Часам к девяти утра она увидела крышу сторожки. Тоненький белый дым поднимался над кронами буков. Исабель почувствовала, что и лоб и виски покрылись мелкими капельками пота. Сердце замерло. Она машинально поправила завитки над ухом.

Никого не было. Она подошла к дверям. Тишина, неизвестно почему, пугала ее. Очень давно, с самого детства, Исабель не была в лесу. Тонкий, внезапный страх пронзил ее. («И еще этот запах».) Да, этот запах, запах мокрой коры, земли, корней. По спине пробежала дрожь, захотелось спрятаться, скрыться. («Даниэль».) Нежность, ослепительная, как звезда, хлынула от сердца, подступила к губам. Но она не имеет права, все лежит на ней. Да, все обязаны ей в Энкрусихаде. («Если б не я. Если бы не я, чем бы все это кончилось!»)

Плотский, животный запах грубой, сильной земли стоял вокруг и побеждал все доводы, все здравые мысли, всю строгость. Исабель прислонилась к косяку. («Даниэль. Такой ты был тогда».) Такой, как этот лес, утренний, еще влажный, чуть тронутый солнцем. Такой он был тогда. Как хорошо она помнит! Как часто возвращалось ушедшее время в запахе земли, деревьев и подсыхающей росы! («Это я виновата, Даниэль. Я одна. Что я сделала с тобой, Даниэль, что же я сделала! Никогда не простит меня бог и ни один человек».) Она устала. Еще не начался утренний зной, еще далеко было горячее дыхание листьев и влажной полуденной земли.

Кровь безжалостно стучала в висках, крохотные фонтаны крови били под кожей. Болела поясница. Исабель тронула лоб и почувствовала холод своей ладони. Она посмотрела на руки. Смуглые, узкие. Кончики пальцев – бледные, почти прозрачные, восковые. («Как у мертвой».) Она поднесла пальцы к губам, к теплу. Указательный палец левой руки был жесткий – от иголки, от шитья, от штопки, похожей на маленькие соты.

И тут она увидела тень на траве. Длинную тень – солнечные лучи падали еще совсем косо. Даниэль стоял у старых буков, спиной к сверкающему, золотому, алому, как пожар, ущелью.

Он стоял против света, его можно было спутать с черными стволами. Но его глаза нельзя было спутать ни с чем. Вот уже двадцать лет видела она глаза Даниэля. Видела их каждый день и каждую ночь своей жизни.

Исабель подняла мокрые ресницы. Все равно не скроешь слез. («Запоздалые слезы никого не тронут».) Это она знала хорошо.

– Даниэль… – тихо сказала она.

Он был тут, спокойно стоял, смотрел на нее. «Сколько еще злобы», – подумала она. И голос ее пресекся под его взглядом.

Даниэль неторопливо шагнул к ней.

– Какой неожиданный визит, – сказал он.

Но в голосе не было насмешки. В голосе ничего не было. Даниэль заговорил снова:

– Заходи. Сама знаешь, угостить тебя нечем. Да, ты это знаешь лучше, чем я.

В комнате свет был зеленей, беспокойней. Даниэль придвинул ей стул, она села к деревянному, свежеоструганному столу.

– Ты ведь не пьешь, – сказал Даниэль и улыбнулся. И налил себе. Как будто они – старые друзья, как будто они виделись все эти годы, все дни, всякий час. Исабель сжала руки. Губы дрожали. Даниэль медленно отпил большой глоток. Исабель сидела тихо, неспокойно и смотрела на него, как смотрят в последние минуты жизни.

– Чему я обязан? – спросил он.

Исабель поднялась и стала позади стула, словно хотела спрятаться, защититься. Он удивленно смотрел на нее.

– Что с тобой?

– Ничего… Что со мной может быть?.. Я пришла… пришла… Я беспокоилась за тебя, Даниэль. Боялась. Ты никогда не приходишь. Мы тебя ждем каждый вечер, каждый день… Даниэль, ты должен понять… должен решиться. Мы тебя ждем. Я думала, тебя приглашать не надо.

Он смотрел на нее спокойно и неласково. Этот взгляд мучил ее больше, чем все слова, которые он мог бы сказать. («Поздно, да, поздно. Какая я дура! Как можно его теперь звать? Какой в этом смысл после всего, что было? Но ведь годы прошли, мы состарились, раньше поры состарились! Время все стерло, он должен понять!») Исабель протянула руку.

– Даниэль… – повторила она.

Она ничего не могла поделать, голос дрожал.

Даниэль не взял руки. Он снова налил полный стакан и сказал далеким, из другого времени голосом, без всякой злобы:

– Я думаю иногда, как это ты сумела причинить столько горя? И почему? Не понимаю.

И когда он говорил, ей показалось, что их прошедшая жизнь открылась на минуту. («Наша прошедшая жизнь, она где-нибудь спит. Нет, не может быть, что время все обращает в пепел. Время где-нибудь приютило прошлые годы, детство, юность, которой у меня не было. Любовь, которая меня сожгла, сломала мне жизнь. Господи, ушедшее время! Неужели мне осталась только память? Неужели я умею только мечтать? Это не может быть! Время вернется, вернется, я верю!»)

Она подошла к нему. Губы у нее побелели, дрожали. Она протягивала руки, она хотела обнять его, приласкать, как ребенка.

– Даниэль, братик…

– Братик? Что-то ты меня раньше так не звала! Зачем ты явилась? Чтобы я тебе сказал спасибо за подаяние? Ну что ж. Спасибо, Исабель. Премного благодарен. Просить у тебя я ничего не собираюсь, и идти к тебе мне незачем. Только оставь меня в покое. Я хожу к вам за жалованьем, твой отец его мне отсчитывает. И хватит.

– Даниэль, забудь! Мы все забыли. Я забыла.

Она вскинула голову и приняла привычную благородную позу.

Даниэль повернулся к ней спиной, пошел к стене – повесить ружье на гвоздь. Она увидела его худую, уже сутулую спину, шагнула за ним. Его темные шелковистые волосы курчавились на затылке.

– Ты же знаешь, Даниэль, ты вел себя нехорошо. Все, что с тобой случилось, – справедливо. Ты был беден, твой отец разорил нас, а я держала тебя в доме, как брата, как своего. Не ты уехал работать, а Сесар! Он защищал священную честь дома, а ты… ты вел себя, как вор, Даниэль!

Волшебное, буйное время ворвалось в ее сердце – вихрь давней зависти, вихрь любви, сожженной дикой, безжалостной ревностью.

– Даниэль, ты вел себя, как вор. Да, да! Оглянись, вспомни. Мы приютили тебя, ты был обязан нам всем. А ты рос как волк, как зверь. Неужели ты не помнишь, Даниэль, как я звала тебя осенью пилить дрова? Неужели ты забыл – каждую осень, по утрам…

И перед ними возникали пронзительный запах дождя, пропитавшего землю, запах мокрого дерева, удары топора, незаметно ушедшая молодость.

– Как сейчас вижу, Даниэль, как сейчас вижу…

Исабель села, уронила голову на руку.

– Как будто вчера… Неужели ты забыл? Ах, Даниэль, женщины часто вспоминают такие вещи!.. Ты ни разу не заметил, что я – просто бедная женщина. Мне ведь было тогда только восемнадцать лет! Я подходила к лестнице и звала тебя вниз. Я говорила: «Даниэль!» Если б ты знал, как я нежно тебя звала, как любила, как прощала, – ты ведь один спал так поздно, тебя одного приходилось расталкивать, как олененка. Даниэль, Даниэль, я к тебе шла, я будила тебя, заставляла тебя идти вниз и говорила: « Лодырь, проклятый лодырь, внеси свою лепту, как все. Даниэль, Даниэль, мы должны поднять Энкрусихаду». Неужели ты не слышишь? Господи, господи, как же ты не понял, я была тебе сестрой… нет, матерью, словно я тебя выносила, вот тут!.. Только ты один мог быть моим сыном… Моим неродившимся сыном!..

Она зажала рот рукой, чтобы замолчать, чтобы не сказать все, что разрывало ей горло, чтобы не хлынула наружу ее загубленная молодость. («Словно ты лежал в моей утробе, твоя жизнь питалась моею, словно ты омыл кровью мое лоно. Я пила твою жизнь, я дышала твоей жизнью, Даниэль, Даниэль, сын!»)

Даниэль стоял перед ней, смотрел на нее, крошил хлеб.

– Я все простила бы, все – и твой эгоизм, и равнодушие, и грубость… и твою наглость, и жадность, и жестокость!..

Даниэль отрезал еще кусок. Как ни грустно, против его воли время возвращалось и к нему. Он не хотел, он боялся, а оно возвращалось. Даниэль свирепо впился зубами в ломоть хлеба.

(«Он рос как волк. Он спал здоровым сном. По утрам сквозь щели ставень врывалось солнце, падало ему на грудь, золотое, теплое, травой пахнущее солнце. Он лежал на кровати, вытянувшись, нечесаный и сонный. Он чувствовал сон, смаковал, он отдавался ему весь, как всегда в юности. Он скрывался от глупых речей, от усталых и хитрых взрослых, от эгоистичного нытья, от слова „деньги“, от слов „ты нам обязан“, от слов „твой проклятый отец“, „твой глупый, твой малодушный отец“. Он хотел найти жизнь, скрытую, простую, как земля. Любовь, молодая трава, там, по ту сторону слов, долгов и упреков. И сны. Проклятые сны, которые губят мальчишек».)

Даниэль проглотил хлеб, пресный и мягкий комочек, – как глотал слова, воспоминания, надежды.

(«Иногда он приносил домой истекающих кровью зверьков. Какая жестокость! Как-то застрелил сторожевого пса. Какая глубокая испорченность! Он вырывался, он не хотел объятий, поцелуев, ласки ни от кого, кроме одной-единственной. Кроме Вероники».)

– Когда она… ты с ней… Даниэль, не заставляй меня вспоминать о вашем бесстыдстве! Какой позор принес ты в дом, Даниэль, какой позор, какое наказание!

Даниэль отшвырнул хлеб, как швыряют камень, и подошел к Исабели. Взял ее за плечи, поднял. Его глаза были совсем близко от ее лица.

– Затем ты сюда и пришла? Затем пришла? Ты только и знаешь что этот грех, этот день, этот вечер! Я ведь тоже не забыл, я тебя вижу, слышу все твои слова, все до последнего! Я рад, что ты помнишь, не можешь забыть. Наверно, ты догадалась тогда, в чем грех твоей жизни. Да, мы были в лесу, и ты все видела. Не отворачивайся! Не притворяйся, что тебе стыдно! Ты сказала так: « Этот вор, Даниэль, погубил Веронику, эту бесстыдницу! Отец, выгони его, выгони кнутом, как собаку!» Помнишь, Исабель? Нет, не вырывайся, ты выслушаешь свои собственные слова, те самые, которые ты тогда говорила: « Он ее обнимал, эту суку, я видела, видела, видела!» Исабель, разве не ты так говорила в тот день и сжимала перед ним кулаки? Разве не ты сказала: « Каленым железом ее надо жечь, а его – на снег, босого, кнутом, как собаку!..»

Он отпустил ее, отступил к стене, отвернулся. Исабель поднесла руки к груди. Она была похожа на подстреленную птицу.

– Я любила тебя, Даниэль… Больше всего на свете.

Он стоял тихо, как будто не слышал. « Я любила тебя». («Она любила, как всегда. Она, они, Энкрусихада. По эту сторону стены».) Даниэль обернулся.

– Прости, Исабель, – сказал он. – Но это смешно. Не нам говорить об этом.

Исабель Корво пригладила дрожащей рукой завитки волос. Что-то ушло. («Может быть, время…») Исабель сжала губы. («Двое, здесь, такие смешные, ненужные, все у нас прошло».) Она подошла и положила руку ему на плечо.

– Сколько ты выстрадал, Даниэль… Если бы ты тоже захотел простить!..

Он пожал плечами.

– Все может быть, – сказал он. – Может, я и простил. Может, вот это – эта пустота, равнодушие – и есть прощение. В конце концов, Исабель, ясно одно: все кончилось. Нравится нам это или нет. Не знаю, стоит ли ворошить наше прошлое. Пускай продолжают те, кто остался… если умеют. Мы – кончились.

– Говорили, что ты бежал во Францию. Я знала, что там делается, вести всегда доходят. И в газетах… Даниэль, бедный мой Даниэль! Сколько я думала о тебе! Я знаю, что ты болен… и это я знаю. Ты ведь болен? Ты ведь вернулся умереть, только умереть, Даниэль?..

– А, ерунда! Сколько тебе говорить – все прошло, ничего мне не надо. Мне тут хорошо одному. Спокойно. Я ни о чем не думаю, понимаешь? Мне спокойно.

Лес просыпался, потрескивала кора, вскрикивали птицы. Небо над оврагом становилось нестерпимо синим.

На дороге в Ла-Хункеру светало. («Что-то ненормальное есть в рассвете. Что-то необычное. Когда вырывается свет из-за гор или из-за тихого моря. Когда обещание света возникает в гладком, потерявшем цвет небе, над проводами, антеннами и шпилями. Словно это – начало или конец чего-то такого, что не всякому дано увидеть, хотя ни один день не обходится без рассвета».) Светало до странного медленно, будто рассвет остановился на своем безумном пути. Возникал свет, и никто не знал об этом. Свет был еще белый. Может быть, такой свет на мосту между жизнью и смертью – люди родятся и умирают почти всегда на рассвете. Земля и небо светились особенным белым светом, зловещим, сверкающим светом стен, у которых расстреливают людей, открытых невидящих глаз, развороченных деревьев. На мгновение – а может, и меньше – все, совершенно все озарилось белым светом, и Даниэлю показалось, что все рушится, обращается в пепел, в прах, в ничто. Возвращается к началу, и кончается сон жизни; и огонь, и ветер, и земля, и пыль, и плоть становятся прахом. Он думал всегда, что на рассвете может случиться все что угодно, и всегда просыпался на рассвете, там, в Энкрусихаде, под крышей, одетый, на пыльном полу, с книгой под головой. Белый свет врывался как ветер в дырки и щели и стирал все перед его сонным взором. И он понимал, как одинок, одинок и ничтожен на равнине жизни.

Здесь, на рассвете, на дороге, он снова проснулся так, как просыпался в Энкрусихаде. Ясно, как в опьянении, он увидел, что идет за непривычной, огромной толпой. Она была белая, как пыль, прозрачная и в то же время густая. Наконец рассвело. Наступило утро, вот-вот могло появиться ежедневное, равнодушное солнце. Предметы обретали цвета. Даниэль выпрямился, увидел головы, глаза, спины. Возвращался день. Еще один. И странное чувство пришло к Даниэлю – день вернулся и отнял у него что-то очень важное, очень желанное, может быть, то самое, за чем он тщетно гнался всю жизнь. Рождался день. Небо было здесь, и земля тоже. И люди. Люди, как он сам, шли, волокли свою тяжесть, двигали ртами, дырками, из которых выходят слова. Слова, жалобы, вечные страхи. Плакали дети, устало смотрели мужчины, шли женщины. Тут, на рассвете, шли вперед по дороге. Было холодно. На рассвете одного из первых дней февраля 1939 года по дороге на Ла-Хункеру двигались люди темной и горестной массой, двигались вперед, как тяжелые волны. («Словно хотят поглотить землю или вернуть ее кому-то. Ведь земля им не принадлежит. Большая туманная земля. Да, чересчур большая. Она выплевывает нас. Тоже возвращает кому-то. Она одна властвует, одна побеждает. Земля затягивает, пожирает, выжигает, перетирает наши кости, а потом – выплевывает нас».) Так они шли, и не зная об этом, и зная; знали, что бегут от земли и снова найдут ее, неумолимую, равнодушную землю. Шли, спешили, все вместе, без различия сословий, как бог даст. В машинах, на подводах, на грузовиках. Как придется, только бы уйти. Больше не осталось ничего. («Вечный исход. Дороги мира – русла бегств. Люди бегут по дорогам, как ветер по улицам, как подземные воды по скрытым трубам. Может, люди только на то и годятся, чтобы бежать».) Люди – мужчины, женщины, дети. Измятые пальто – новые, хорошие, модные и старые, потрепанные. Красные, бессонные глаза. Дети на руках; детские мордочки в окошках машин, как в клетках. Невинные, мудрые дети. (На рассвете он покинул Эгрос. На рассвете увидел Веронику под белыми деревьями, с узелком в руке. На рассвете родилась Танайина дочь и умерла перед рассветом.) Он садился на край канавы. Пальто у него не было, только кожаная куртка. Но холод жил внутри, согреться не удавалось. Деревья у дороги смотрели на людей и, словно руки, вздымали к небу ветви. Люди двигались по дороге, мужчины, женщины и дети, серая плотная масса, потерявшая радость и терпение. Дорогу запрудили люди, но никогда не чувствовал Даниэль такого одиночества. Каждый шел один, совершенно один. От холода голые концы веток светились дрожащим, фиолетовым светом. Так светится чешуя или толченое стекло. У Даниэля мерзли руки, посинели ногти, подушечки пальцев одеревенели. («Вероника тоже умерла на рассвете».)

– Приходи туда, к нам. – Исабель сжала руки. – Я тебя умоляю! Я буду о тебе заботиться. Посидишь с нами, со мной и с папой… Моника совсем дикая. И такая молодая… Мы одни, Даниэль, мы с папой совсем одни в Энкрусихаде! Зачем мы поднимали поместье, для чего я столько трудилась? Я часто себя спрашиваю – для чего? Сколько лет мы с папой каждый вечер сидим вдвоем, вдвоем, друг против друга! Сколько лет мы молчим, вспоминаем! Ничего не осталось, ничего. Только ты, Даниэль. Молодость прошла, мы стали вот такие, только ты – из того времени, только ты один. Нам надо быть вместе, Даниэль. Приходи… хоть по вечерам. Хоть иногда. Не оставляй меня одну! Ты знаешь? Там ведь комната Вероники, она заперта, в ней все как было. В шкафу ее детское белье и наши старые портреты. И твое ружье – то, маленькое, – вы еще брали его в лес, когда убегали по утрам, и ты стучал в пол… а она не могла найти башмачки и бежала к тебе босая, непричесанная, как деревенская. Ты помнишь, Даниэль? Если бы ты знал, когда я услышала о ее смерти, я так плакала на ее кроватке и целовала ее ленты. Они у нее лежали в шкатулке, где ножницы и серебряный наперсток, и бусинки от того ожерелья, она его порвала, когда мы с ней играли на лугу!..

Слезы катились по щекам, безудержные и нелепые, как те слова, которые – первый раз в жизни – срывались с ее уст. До отчаяния, до смешного крупные слезы. Даниэль смотрел на нее холодно, со стороны.

Исабель поправила волосы, утерла слезы обеими руками. Громко высморкалась. Старая женщина, с красным носом и распухшими глазами. Несчастная женщина без юности, плоскогрудая, с сухим ртом.

– Даниэль, Даниэль, никто не думал о моем сердце! Всё принимали как должное – мои жертвы, мой труд, мою твердость… Что бы стало с Энкрусихадой, если бы не моя твердость!

Он смотрел на нее серьезно и задумчиво.

– Поздно, – сказал он наконец. – Уже поздно, ничего не будет.

Исабель встала и пошла к двери.

– Если как-нибудь вечером ты почувствуешь, что одинок, подумай о моих словах. Нехорошо человеку быть одному, Даниэль. Страшно.

А Даниэль вспомнил слова Диего Эрреры: « Из всех тварей земных только человек одинок».

– Прощай, Исабель, – сказал он.

Потом подошел к окну и смотрел, как она идет меж стволов – к тропинке, вниз. Вернулся к столу, отрезал еще один ломоть и медленно ел, глядя в потухшую печь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю