Текст книги "Мертвые сыновья"
Автор книги: Ана Мария Матуте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Мигель был для нее распахнутой дверью для бегства в мир. Встречаться было страшно, но необходимо. Пользуясь каждым удобным случаем, Мигель карабкался вверх по склону Оса, к лачугам. Жители лачуг сочувствовали им, брали под защиту, свистками подавали сигналы. (Там была одна женщина, Люсия, которая ждала ребенка и беременная прошла пешком всю дорогу за своим мужем, заключенным из барака. Люсия разводила огонь среди развалин и стряпала, она улыбалась Монике, приглашала присесть, когда Моника, ожидая свистка, вся превращалась в слух. Они понимали друг друга с полуслова, их роднила улыбка, и Моника чувствовала в сердце острую печаль. Но эта печаль не размагничивала ее, а напротив, толкала, подхлестывала.) Заслышав свист Мигеля, она стремглав летела сквозь чащу. Тесное объятье, торопливые поцелуи. (Будто ворованные яблоки, зеленые яблоки, которые в детстве рвали, залезая на глинобитные ограды Эгроса – она, Гойо, Марино, Хесус… Терпкие, кислые плоды, с особенным вкусом и запахом, хрустевшие на зубах.) Потом – поспешное расставанье, а жажда, толкавшая их друг к другу, не уменьшалась ничуть. (Быстрые слова, обрывистые речи, понятные им одним, крепкое объятье, прерванное этой спешкой, этим страхом, который нравился им, которого они желали, страхом, четким и непреложным, как сама жизнь. «Завтрашнего дня нет. Сегодня. Только сегодня прекрасно. Не думать о завтра. Для чего?») Моника улыбалась с болью, с мукой, от которой она росла, взрослела, от которой кровь могучим искрящимся потоком струилась по жилам.
Рассвело. Холодное далекое золото растекалось по небу над точеными верхушками тополей. Моника высунулась в окно. Ночью прошел дождь. Капли влаги звездами блестели на ветвях и стволах. Вдали, за лугами, сверкала среди камней река, как протяжный голос, всегда свежий, всегда новый, всегда иной. Сквозь камыши продиралась собака, тягуче скулила, точно побитая. Моника подошла к комоду. На подносе – нетронутый ужин. Белый холодный студень дрожал на тарелке, и от вида его Монику затошнило. Но голод не отступал, и она отрезала хлеба, жадно, почти с яростью, впилась в него зубами. Дверь все еще была заперта. «Не скажу ничего».
Когда солнце уже отвесно падало на луг, вернулась Исабель. Она была бледна.
– Выходи, – приказала она. – Идем вниз. Там я приготовила тебе работу.
Моника спустилась вслед за ней по лестнице. Веки ломило, было холодно, хотелось есть, пить. Хотелось спать. Вошли в кухню. Сверканье меди, звон посуды, журчанье воды в раковине, полки по стенам, ножи, кастрюли, глиняные горшки, расписной фаянс в желто-зеленых цветочках – и надо всем этим ярко сверкает огонь плиты, черный котел подвешен на цепи над пламенем, а вокруг, словно греясь у огромного черного брюха, – горшки и кувшины. Запах кофе наполнял помещение. Служанка Марта, с упавшей на плечо полу заплетенной косой, босиком, засучив рукава, разводила мыло в дымящейся лохани. Сонными глазами она поглядела на Монику, вытерла руки и подала кофе. Исабель присела рядом с Моникой у большого соснового стола.
– После завтрака придешь в гостиную. Поможешь мне штопать и чинить белье, его там целая корзина. Потом вместе пойдем на огород.
Моника не подняла глаз от чашки. Горячие испарения кухни, сверканье огня в очаге наводили сон. Кофе немного подбодрил ее. Исабель вышла из кухни.
Марта намочила в лохани белье, помешивая его ореховой скалкой, и стала мурлыкать песенку. В кухонное окно врывался запах мокрого сада. Ветер раскачивал ветви грушевого дерева, с которого уже обобрали плоды. Тихонько скрипнула дверь, и, шлепая босыми грязными ножонками, вошел сынишка Марты, с полными пригоршнями орехов. Кудряшки, черные как смоль и длинные, как у девочки, падали ему на лоб.
Моника вскочила. Пулей метнулась к выходу и побежала, по лужам и грязи, к дороге на Нэву.
В красноватых отблесках света, проникавшего из ущелья, деревья Нэвы казались поутру почти черными. Тонкий, прозрачный туман поднимался над скалистой горловиной, а лес – сказочный, неправдоподобный – обступал ее со всех сторон гигантской клеткой.
Моника хорошо знала деревья, с самого раннего детства. Одинокая дикарка, она играла в лесу, как дома. Она утопала в папоротниках по колено, и они смачивали ей кожу свежей росой или каплями только что прошедшего дождя. Стволы буков застывали в величавом, гордом безмолвии, нарушаемом лишь легким утренним ветерком да отдаленным щебетаньем птиц в ветвях. Чем выше по склону Нэвы взбиралась Моника, тем свободней дышалось ей; взор прояснялся, кровь бежала горячей. Спастись бегством от Исабели. Ничего другого у нее не было на уме, решительно ничего. Удрать, убежать от Исабели, от ее слов, ее погони.
В висках стучало, как после слишком долгого сна. Она зябла, и в душу закрадывалась тревожная грусть.
Когда из чащи деревьев, как призрак, внезапно вынырнула сторожка Даниэля, она не сразу сообразила, что это. Раньше, при другом леснике, и потом, пока сторожка пустовала, она часто приходила сюда. Но с тех пор как здесь поселился Даниэль, не поднималась ни разу. Она остановилась точно вкопанная, странное чувство охватило ее: как будто ей было видение посреди леса, как будто она и не знала, что здесь есть сторожка. К щекам прихлынула кровь. Ее вдруг охватил стыд – странный, необъяснимый. На миг возникло искушение вновь пуститься наутек, на ту сторону ущелья, к Осу или Четырем Крестам. Из ущелья, вслед солнечным лучам, красноватым дымком тянулся туман. Легкая сырость прилипала к коже.
Моника медленно подошла к сторожке. Окно было притворено. С выступа крыши падали время от времени капли, сверкая проносились в воздухе. Чуть слышно шелестела трава под ногами. К самому окну низко склонились ветви дерева с золотыми осенними листьями. Вьюнки, плющ – все растет дико, запущенно. Под окошком, у стены, мокрая от дождя скамейка. Моника подошла к полуоткрытой двери, постучалась кулаком.
– Даниэль… – позвала она тихонько, робко.
Голос ее дрожал. Никто не ответил ни на зов, ни на вторичный стук. Тогда она толкнула дверь, и та медленно, с протяжным жалобным визгом, подалась. Красноватый свет, сочившийся сквозь деревья, едва освещал комнату. Моника вошла.
В сторожке никого не было. Беленные известью стены отсвечивали каким-то мертвенным, режущим светом. Очаг еще не совсем догорел. Пригоршней багровых камней сверкали в золе угольки. Моника протянула над ними руки, чтобы согреться. Потом встала на колени и раздула огонь. В ноздри ударил запах гнилого, горелого дерева. Она зажмурилась. «Хоть бы никогда не возвращаться в Энкрусихаду». Если бы можно было остаться здесь, с Даниэлем! Если б это было возможно, она бы осталась здесь навсегда, никогда не спускалась бы вниз. В конце концов, Даниэль ей вроде как старший брат, как Сесар. Ему лет сорок, самое меньшее. Он казался ей похожим на старого побитого пса, на Солнышко. (Но ее влекло к нему, потому что он все знает, потому что в нем причина и смысл отчаяния Исабели, потому что он сын человека, из-за которого папа хотел повеситься, а он снял папу с дерева. И он увел Веронику, и воспоминание о них тяготеет до сих пор над домом, лежит на сердце Исабели огромным свинцовым грехом. А она, Моника, не собирается расплачиваться за этот чужой грех, она должна узнать все про их жизнь, и отсечь их всех от себя, либо самой навсегда от них отрешиться, теперь, когда она обрела собственную жизнь, особую, свою…) В глубине души она еще сознавала себя связанной, зависящей от этих призраков.
Моника ничком легла на пол, у очага, закрыла лицо руками. Неизвестно, сколько времени она проспала. Когда она открыла глаза, солнце врывалось в отворенную дверь, растекалось по полу. В сторожке по-прежнему было пусто, тихо. Она потянулась. В очаге осталась только кучка остывшей золы. Моника высунулась в дверь и увидела, что солнце уже высоко на небе. Ярко-голубые клочки неба прорывались сквозь кроны деревьев. На миг Моника позабыла про Исабель, Даниэля, про свою печаль. Животная, острая радость жизни проснулась в ней от рокота воды – там внизу, в ущелье. Она помчалась вниз, сквозь папоротники и дубы. Вода, сверкающая, студеная, образовывала средь замшелых камней зеленые заводи с пенящимися краями. Все сияло в полуденном свете, солнце отвесно падало на дно, отражалось от камней, от расплавленного золота желтых береговых цветов, от зеленоватого, бархатисто-серого мха. Моника разулась, босыми пальцами погладила мокрый клевер, росший на глинистом берегу. Острый, щекотный холодок пополз вверх по ноге. Она быстро разделась и влезла в воду. Тело ожгло, как будто в него впились тысячи ледяных иголок. И захватило дух, словно грудь стиснули стальным обручем. Вода струилась, прыгала, смыкалась на ее теле, обдавала плечи и грудь. Моника с головой окунулась в эту ослепительную воду, вынырнула с мокрыми, спутанными завитками волос, вся усеянная звездной пылью капель. Сквозь полусомкнутые веки просачивался алый, зеленый, золотистый свет, он запутывался у нее в ресницах и оттуда сползал по щекам. Вода струилась по шее, по плечам, по груди. Вода омывала ее, как стволы деревьев, сетью похожих на жилки ручейков. И лесное безмолвие тоже окутывало ее тело, как окутывало стволы. Безмолвие скользило по ее телу в глину, в воду, а ветер поглаживал ей кожу. Монике нравился этот холод, как нравились страх и бегство. Она взобралась на камни и, зажмурив глаза, вытянулась. Солнце пекло, согревало, точно добрый друг. Порозовевший камень был теплым. Казалось, он покрыт золотой пыльцой, которая оседает ей на кожу. Моника отжала короткие, как у мальчишки, волосы. Когда солнце слизнуло с ее кожи последнюю каплю влаги, она обулась и оделась. Теперь кровь жарко, словно буйное искрящееся вино, бежала по жилам. На упругой груди платье почти до боли врезалось в кожу. «Я зверски проголодалась», – подумала она. И снова вспомнила про Даниэля. «Ага, эта хитрюга Исабель, верно, ищет меня повсюду, бегает как безумная! Что ж, пусть доберется до сторожки, пусть найдет меня тут». Она подумала об этом со злорадством. «Не хотела она, чтоб я ходила в сторожку, не хотела, так вот же ей!» Моника снова полезла вверх по склону. Туман рассеялся.
На этот раз в сторожке был Даниэль, он сидел возле очага. Разжег большой огонь и жарил кусок мяса на вертеле, медленно поворачивая. Мясной сок красными каплями стекал в огонь, шипел, искрился. У Даниэля были черные вьющиеся волосы, лицо заросло щетиной. Он оглянулся на нее. Глаза светлые, сверкающие, серовато-голубые, как иней на деревьях зимой – там внизу, в Энкрусихаде. Странная тяжесть навалилась на сердце Моники. (Даниэль был время. Другое время. То, в котором ей не было места, которое выталкивало ее прочь и все-таки подавляло.)
– Добрый день, Даниэль, – сказала она, чтобы разрядить молчание. И поняла, что это получилось как-то глупо, но больше ей ничего в голову не приходило.
Даниэль, не отвечая, продолжал глядеть на нее. Окно по-прежнему было притворено, и только красноватые отблески пламени да солнечный квадрат двери освещали комнату. Даниэль был долговязый, тощий. Черты лица угловатые, а губы – полные, чувственные, губы не успевших состариться Корво. (Старики Корво были ужасны. Ужасны своими провалившимися глазами и серыми щеками, темными злоречивыми ртами. Моника знала это.) Ей сделалось страшно.
– Прости, Даниэль, – сказала она робко. Подошла ближе, положила ему руку на плечо. – Прости, я знаю, ты хочешь быть один… Исабель говорила, тебе нравится быть одному, я не должна тебя беспокоить. Знаю, ты не такой, как Сесар… Но я пришла повидать тебя, Даниэль, потому что…
Она замолчала. Не удавалось объяснить, в чем дело. И вдруг она поняла, что и сама не знает, откуда взялась неодолимая потребность повидать его, расспросить, разузнать. Даниэль по-прежнему глядел на нее в упор неподвижными, чуть раскосыми, расширенными глазами.
– В чем дело? – резко спросил он, перекладывая мясо на блюдо.
У него тоже голос был низкий, с хрипотцой, как у нее. И Моника почувствовала странное облегчение.
Даниэль Корво не двигался, глядя на это создание, которое так неожиданно влетело в сторожку, ворвалось вместе со снопом солнечного света и невнятно, сбивчиво бормотало что-то глухим голосом.
Его клонило в сон после ночной выпивки. Бутыль сусла была опорожнена больше чем наполовину. (Он встал на рассвете. Легкий туман окутывал сторожку коварной, изменчивой дымкой. Первые лучи солнца нежно золотили эту тонкую пелену тумана. Голова у Даниэля была тяжелей свинца, а глаза как будто застыли, оледенели. Начинался сезон порубок. Даниэль взял белую краску и вышел. Он шагал в тумане, как лунатик, и показался самому себе нелепым привидением, блуждающей грешной душой: метит белым обреченные на сруб деревья, как метит смерть обреченных людей. От этой мысли Корво засмеялся. Потом он уснул, прямо в лесу. Проснулся он под глубоким, чистым, синим небом. Над лошадиным кладбищем высоко кружили вороны.) Даниэль вернулся в сторожку и стал жарить мясо.
Он ни о чем не думал, был спокоен. Вдруг заскрипела дверь, и в нее просунулась голова. Он увидел странное существо, неведомого выходца из лесу, существо в то же время смутно знакомое. Бормочет что-то невнятное, еле слышно.
– В чем дело? – машинально повторил он вопрос.
Она стояла тихонько, словно робея.
– Дело в том… я сбежала из Энкрусихады, – вдруг выпалила она. – Ради бога, Даниэль, позволь мне остаться здесь!
« Я сбежала из Энкрусихады». Ах, в который раз! Вот так же говорила это Вероника, с блестящими глазами и улыбкой не то робкой, не то дерзкой… Что-то обрывается внутри, когда слышишь эти слова. («Потому что время возвращается, вдруг, внезапно, застает нас врасплох, беззащитных, доверчивых. Потому что время – лютый враг, оно коварно захлестывает нас своей волной, своим возвратом, а потом бросает опустошенных, жаждущих, как выжженная степь, где промчался табун в желтых тучах пыли. Ужасной пыли, праха, того праха, который оставляет позади себя время».) И вот звучат слова, – те самые, тогдашние; тогда они были такими заурядными, а теперь ранят душу долгой болью, которая потом проходит, как проходит все на свете.
Он поглядел на нее в упор. «Она дочь Беатрис и Херардо». Он вспомнил, что видел ее в день приезда, несколько минут.
– Ладно, – сказал он. – Садись.
И пододвинул ей деревянную скамеечку. Моника уселась совсем близко от него.
– Есть хочешь?
– Да, я после купанья, и, кроме чашки кофе, у меня во рту со вчерашнего дня ничего не было.
Даниэль подошел к столу, отрезал два ломтя мяса и положил на фаянсовую тарелку. Потом обтер нож платком и подал его девочке. Они вдвоем принялись за еду – он держал тарелку на коленях. Моника уписывала за обе щеки, как волчонок. Глядя, как она ест, Даниэль почувствовал странную нежность. Никто, конечно, не обучал ее хорошим манерам, никто не воспитывал. Он смотрел, как белые крепкие зубы впиваются в мясо с чисто детской прожорливостью. Волосы, короткие, как у мальчика, были еще влажны от купанья, блестели. Ее голова напомнила ему головку ангела, которую он видел на какой-то картине: густые бронзовые кудряшки отвесно, почти симметрично падают на лоб. Глаза темно-синие, на щеках – золотистый загар. И семнадцати лет нет, наверное.
– Ты дочка Беатрис? – спросил он, не глядя на нее и отрезая кусок хлеба.
– Да, – ответила она. – Я Моника.
– А почему ты сбежала оттуда?
Моника перестала жевать.
– Исабель довела, – сказала она тихонько, пугливо.
Даниэль задумчиво поглядел на нее. (Так смотрят на давний, хорошо знакомый ландшафт, изменившийся до неузнаваемости от времени, от забвенья.) С кроткой грустью глядел он в эти чистые глаза. Словно ласковое солнце вдруг озарило заплесневелое царство мрака. Загрубевшей ладонью он слегка погладил волосы девочки. Какие мягкие, теплые! Даниэль почувствовал неловкость. Темный, тяжелый стыд поднимался со дна его души, как осадок. Он почувствовал себя неуклюжим, грязным; опухшие от пьянства глаза, запах перегара… Трехдневная щетина на щеках, во рту невкусно, кисло, нёбо обложено… Он хотел сказать что-нибудь, но не нашел слов.
Взгрустнувшая Моника уставилась в огонь. Едва угадывалась дрожь ее губ, но Даниэлю вдруг стали близки ее волнение, печаль не по возрасту, мысли. Она вдруг показалась ему пугающе юной. Ужасно далекой, чуждой, как существо другой, совершенно исчезнувшей породы. Даниэль стиснул зубы.
– Что с тобой такое? – спросил он.
Голос его помимо воли звучал хрипло, срывался.
– Что у вас с Исабелью? Как-никак она заменила тебе мать… Делает для тебя все, что можно.
Моника закусила губу. Беспокойство Даниэля росло.
– Ведь не скажешь же ты, что она тебя выгнала?
Моника встала, подошла к нему, дотронулась до его ладони.
Она тихонько, совсем по-детски, всхлипывала.
– Ради бога, Даниэль, – взмолилась она. – Ради бога… Расскажи, что она сделала тебе. Что случилось с тобой, почему Исабель и Сесар так тебя ненавидят? Я хочу знать… И зачем, зачем они разыскали в Эгросе мою мать? Зачем я должна была родиться среди них? С какой стати мне расплачиваться за ваши несчастья? Что у меня с вами общего?
– Что за вздор? Уж не требуешь ли ты от меня исповеди?
– Даниэль! Пойми меня, ты должен понять! Папа, Исабель, Сесар – все обращаются со мной, как будто я для них неизбежное зло. А уж особенно Исабель!
– Да что ты! – И Даниэль с горькой иронией повторил навязшие в зубах, столько раз слышанные слова: – Разве она не кормит тебя, не одевает, не работает на всех вас?
Глаза Моники наполнились слезами. Но то были слезы ярости, озлобления, и синие глаза ее сверкали от них мятежным блеском.
– Да, – отрезала она сухо. Тыльной стороной ладони утерла слезы – резким, мальчишеским движением.
Она совсем не была хороша в этот миг, но его охватило желание – внезапное, необъяснимое. Какое-то смутное, тягостное желание. Не жажда овладеть ее телом, ею самой. Но что-то вроде бессмысленной жестокости того дня, когда он отнял улов у двух мальчуганов на склонах Нэвы.
– С самого детства я знала, что я там лишняя! – выкрикнула Моника.
Рыдания душили ее, голос был хриплым.
Даниэль вымученно улыбнулся. Ему хотелось причинить ей боль, унизить, обидеть. (« Дети, подростки, как волчий выводок в горах. Неблагодарные, необузданные».)
– Как-то я проходила мимо маминого дома, – сказала Моника. – Он заколочен. Я перелезла через ограду и…
Моника снова подошла ближе. Даниэль почувствовал теплоту ее тела. Он вздрогнул от прикосновенья маленькой, твердой руки.
– Не делай этого, – сказал Даниэль медленно, словно взвешивая слова. – Ни к чему это не ведет: зачем ворошить прошлое? Да и не так все на самом деле, как ты воображаешь. В твои годы люди склонны преувеличивать, раздувать. Истина почти всегда гораздо проще. Порой она жестока, но проста. Послушайся меня: утри слезы и возвращайся туда, вниз.
Моника нетерпеливо дернулась.
– Не желаю! – крикнула она. – Сыта я по горло угрозами.
– Какими угрозами?
– Вечные нелепые выдумки, про грехи какие-то! Вечно одно и то же! Ты не знаешь Исабели: воображает, что свет клипом сошелся на том, на чем она сама помешана… Вот сегодня, к примеру, я здесь, потому что она мне это запретила. Да, да, ты не ослышался: запретила видеться с тобой. А ты думал, зачем я здесь? Только чтобы насолить ей. Терпеть не могу ее запретов. Раньше все было по-другому: раньше я кралась сюда тайком, пряталась от нее… Но теперь кончено!
Даниэль застыл, потупившись.
– Нельзя же обращаться со мной, как с куклой или со щенком: все скрывать, обо всем умалчивать. Словно я маленькая девочка. Ни с того ни с сего вдруг запрещают одно да другое, а почему – сама догадывайся. Устала я от всего этого, сил моих нет!.. Знаешь, что она говорит? « Не ходи в лес, несчастная, не приведи господь, чтоб случилось то самое, что в тот раз». В тот раз! Какой еще «тот раз»? Никто ничего не рассказывал, а теперь – на тебе, изволь все сразу понимать! Да и с тобой не лучше: то ты «красная свинья», а то вдруг решено все простить тебе. А мне откуда знать про вашу войну, про все ваши дела? Почему ты должен ходить в преступниках, а они – в праведниках? Впрочем, вряд ли стоит тебе все это пересказывать!
Даниэль слегка пожал плечами.
– Продолжай, – сказал он.
– Вот я и говорю: все их разговоры вертятся вокруг того, что ты, мол, ворон, волк проклятый. А потом вдруг является Сесар и как примется бубнить – и ружьем-то ты пользоваться права не имеешь, и беду опять на наш дом накличешь… Ну, а она сразу горой за тебя, святое милосердие, мол. Да какое же милосердие, когда все наоборот выходит! Наоборот! И смотри, как она защищает тебя. « Бедный Даниэль, бедный братик, если он сотворил зло, то с лихвой поплатился за это». Очень ей нравится все это повторять. И неужто она воображает, будто у меня и мыслей никаких в голове нет? Будто я и думать не умею, раз она вырастила меня невеждой? Но я думаю. Очень даже много. Думаю каждый день, а к тому же еще и вспоминаю. Память у меня прекрасная.
Даниэль улыбнулся:
– Вот как?
– Да. В том-то и дело. Исабель у меня сразу из веры выходит. Потому что на языке у нее то одно, а то вдруг совсем другое. Вот настолько веры нет, что бы она там ни говорила. Нет, да и все. А хуже всего – не дает ей покоя эта канитель с грехами. Язык не поворачивается выговорить, но я и в грехах усомнилась… Ведь она была моей единственной наставницей, а я столько раз ловила ее на лжи! Пусть на себя пеняет!
Моника уселась рядом с ним, уперлась локтями в колени. Вплотную придвинулась к нему, и Даниэль разглядел ее бесстрастное, холодное лицо.
– А мне все равно, грех или не грех. Все равно, клянусь тебе. Ты сердишься?
Его вдруг захлестнула хмурая нежность.
– Нет, – ответил он. – Мне жаль.
– Не жалей. Так лучше. Меня это нисколечко не тревожит. Если она ужаснется, узнав, что я пришла повидать тебя, я только порадуюсь!
– А почему я так ее пугаю?
Моника пожала плечами. Но покраснела. Она испытывала странную неловкость.
– Вот это я и сама хотела бы знать, – сказала она. – Из-за тебя заперла вчера в комнате, запрещает ходить в лес… Она думает, я хожу к тебе… Понимаешь теперь, почему мне надо все знать? Чтобы меня оставили в покое! Или все вы думаете – папа, Исабель, Сесар и даже ты, – что я камень или зверек? Нет, Даниэль. Никто не хочет взять в толк, что я уже не девочка. У меня есть своя жизнь. Непохожая на вашу…
Даниэль встал, пошел к двери. И с порога вновь взглянул на нее. Она сидела с поникшей головой, и он залюбовался плавной линией ее затылка. Свет, проникавший сквозь приоткрытую дверь, золотил ее волосы. Даниэль подошел к окну и распахнул его настежь.
В комнату ворвался свет, густой свет, просеянный сквозь ветви деревьев вокруг сторожки. Ворвался шум реки, усиленный эхом ущелья, тысячи шорохов леса, влажного, еще в брызгах ночного дождя. Осеннего, черно-красного леса. Деревья, листья в звездной россыпи капель. Медленно сползая с ветвей, капли искрились, как язычки пламени. Даниэль глубоко вздохнул.
– Моника, – позвал он. Но так тихо, что она не расслышала.
Даниэль вернулся к столу и налил в стакан сусла. На память невольно пришел день, когда он до краев наполнил кружку для парня из барака. («Ужасные подростки, неприкаянные, нелепые дети, повсюду. Моника. Не похожа она на ту, другую. Совсем не такая. Не оформилась еще, не до конца созрела. Сама того не зная, причиняет мне боль, но, знай она это, ей было бы все равно».)
Он подошел к ней, за подбородок приподнял лицо.
– У тебя сумбур в голове. Впрочем, может, ты и права. В Энкрусихаде ты и впрямь дышишь спертым воздухом. Ладно, брось об этом думать, выпей-ка лучше.
– Брось думать, брось думать! Как сговорились все, заладили одно и то же.
Она взяла стакан, глядя на Даниэля гневно, в упор. «Может быть, она тоже ненавидит меня. По фамильной традиции», – подумал он. Моника отхлебнула глоток. Впервые в жизни, наверно, пила она сусло, но даже не поморщилась. Молча проглотила и поставила на стол стакан, почти полный.
– Опостылели вы мне все, – протянула она с нарочитой злостью.
– Прекрасно, – улыбнулся он. – Ты уже говорила это.
– Что случилось с Вероникой?
Вопрос почти зримо сверкнул перед глазами. Жестокий вопрос. Даниэль почувствовал вдоль спины легкий холодок. Ох, заткнуть бы ей рот, чтобы не срывалось с губ это имя!
– А тебе какое дело? – отрезал он. – Кто ты такая, чтобы ворошить чужое прошлое?
– Да ведь должна же я когда-нибудь узнать все то, что от меня скрывают? Скрывают, но требуют, чтобы я это знала по какому-то наитию! У кого же и спросить, как не у тебя? Уж не Исабель ли скажет мне правду? Один ты ее знаешь. Я уверена. Не могу я довериться Исабели, когда она так ненавидит тебя и так любит. О тебе только и думает, это ясно. Хочет причинить тебе боль или сделать добро, но только и думает что о тебе. Я и впрямь дышу спертым воздухом! Но не по своей воле. Я уйду оттуда, клянусь тебе. Так же, как ушла Вероника.
– Замолчи.
– Не замолчу! Что случилось с моей сестрой Вероникой? Почему она погибла с ребенком в животе, погибла из-за тебя? И при чем тут я? Почему мне запрещают ходить в лес?
Даниэль стиснул спинку стула.
– Что она сказала про Веронику? – Как странно произносить вслух, громко «Вероника», странно и больно – больно глубоко в груди.
– Да вот это самое. Я ведь только что повторила. Что ты, мол, увел ее, и она погибла по твоей вине, с твоим ребенком.
Даниэль все еще сжимал спинку стула. (« Мертвые сыновья тяготеют над нами. Ах, если б вы его слышали! Не то, что он говорил, но как он говорил».) Даниэль невольно зажмурился. (« Моего мне так и не довелось увидеть. Даже не знаю, за что могли бы убить его потом…» – « Вот почему у вас как будто мертвый зародыш в утробе».) Суставы пальцев, сжимавших стул, побелели. А деревянная спинка под ними, казалось, жгла огнем.
– Да, – вымолвил он наконец. И продолжал вполголоса, испытывая странное облегчение от собственных слов. – Это правда, Моника. Тебе не солгали. И ты права, ты уже не девочка. Раз никто тебе не объяснил всего, это сделаю я: да, я увел оттуда Веронику. Украл ее, выражаясь их словами, похитил. Украл как вор.
– Украл? Ради бога, не повторяй слов Исабели! Разве Вероника не по своей воле ушла?
– Ага, вот спасение: по своей воле. Да, это правда.
– Значит, ты не похищал ее. Продолжай.
– Она принадлежала не мне, другому. Я хочу сказать, была предназначена для другого. Я был беден, а бедность – это порок. Мой отец всех вас разорил, если им верить. Все беды Корво в конечном счете сводятся к этому: безденежье. Веронику можно было выгодно продать. Был один такой, хотел купить ее – Лукас Энрикес.
Лицо Моники стало вдруг рассеянным и сосредоточенным в одно и то же время. Странная нежность прозвучала в ее голосе, когда она спросила:
– Вероника любила тебя?
Даниэль угрюмо взглянул на ее пухлые губы, обветренные, шершавые, как незрелый плод.
– Почему ты спрашиваешь?
– Потому, что я тоже знаю, что это такое! Тебе можно сказать, ты не станешь сплетничать, я уверена…
– Сплетничать?
– Ну да; с кем, думаешь, я встречаюсь в лесу? Кто ждет меня тут каждый день, когда Исабель воображает, будто я к тебе хожу?
Даниэль ощутил внутри резкий толчок. Мимолетное, но бурное желание. Потом в душе его пробудилась смутная нежность.
– Кто же? – спросил он с улыбкой.
Моника подумала, что улыбка красит его. Впервые она обратила внимание на его улыбку.
– Тебе могу сказать, раз ты мне тоже говоришь правду. Ответь, Даниэль, что случилось с Вероникой?
– Исабель выгнала меня из Энкрусихады, но я и сам хотел уйти. Однажды она застала нас в лесу и стала вопить о грехах. Ты уже знаешь. Тогда Вероника ушла вместе со мной. Тебе это понятно.
– Очень даже понятно.
– Больше ничего не случилось. Началась война… Они и мы были в разных лагерях. Мы всегда были в разных лагерях, да и теперь в разных: иначе и быть не может. Она погибла во время бомбежки. Вот и все. Вот и все, что случилось. Вот и вся тайна. Исабель, надо полагать, не хочет, чтобы это повторилось с тобой.
Моника опустила голову, задумалась.
– Придется, верно, и мне уйти, как сделали вы.
Даниэль закусил губу. Он вновь поглядел на нее, охваченный раздражением, почти яростью.
– Делай, что тебе подсказывает здравый смысл.
– А что такое здравый смысл, по-твоему? – Губы Моники скривились в презрительной усмешке.
Даниэль промолчал. «Нашла у кого спрашивать, у кого совета просить». Наконец выдавил:
– Сама сообразишь, Моника. Кроме тебя, этого никто знать не может.
Моника отхлебнула еще сусла и отерла рот тыльной стороной ладони.
– Кто же он? – спросил Даниэль. И тут же раскаялся, что спросил. Он знал и так, и ему это было больно.
– Да там один, из барака, – скороговоркой выпалила она. – Молодой, белокурый, Фернандес фамилия… Тот, которого зовут там «паренек».
– Так я и думал.
А мысленно сказал: «Так я и знал. Он ни слова не проронил, но я знал. Уверен был. Иначе и быть не могло, когда я увидал, как он сидит там, как раз там, где она сейчас, сидит и пьет… Та же ожесточенность и то же неведение… Я знал».
– Женщины из лачуг тоже с нами заодно, – продолжала она своим низким, чуть хриплым голосом. – Помогают нам. Славные люди. Особенно одна, Люсией зовут…
Она продолжала говорить. Но слова ее падали пустой шелухой, как кора дерева, спаленного еще тогда, в его время. Разве ее рассказ что-нибудь может для него значить? Он в сто раз лучше все это знает. «История повторяется». Даниэль скользил по ней взглядом, рассматривал ее глаза, волосы, крепкое тело, золотистое и прекрасное, словно ставшее частью леса. Его вдруг охватило желание подтолкнуть ее к этой любви, подтолкнуть изо всех сил. Как будто это помогло бы ему очиститься, спасти что-то в себе самом. С замирающим сердцем глядел он на нее, слушал ее голос – не слова. Смутный, расплывчатый и в то же время знакомый, почти приевшийся образ.
– Но Исабель думает, я к тебе хожу…
Моника вдруг осеклась, последняя ее фраза повисла в воздухе. Вздрогнув, Даниэль как бы ощутил тепло этого юного тела, этих губ… Да, прошло время. Много воды утекло. («Бедняга Исабель, не понимает, не чувствует, что время ушло. Погибшая молодость все еще с нею».) В нем пробудилась жалость, нахлынула откуда-то издалека.
Он снова взял стакан, отхлебнул сусла. Напиток холодил и в то же время обжигал горло.
– Возвращайся вниз, Моника, – сказал он так мягко, как только мог. – Возвращайся-ка туда, вниз…
Моника уставилась в пол; что выражало ее лицо, было непонятно.
– А почему ты вернулся, Даниэль? Ты правда болен и хочешь здесь умереть?
Она сказала это, в самом деле? Это был ее голос, не его собственные мысли? Какое дело ей, такой юной, до него? Он предпочел пропустить это мимо ушей или считать, что она ничего не говорила.