Текст книги "Мертвые сыновья"
Автор книги: Ана Мария Матуте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)
Глаза седьмая
На следующий день Даниэль решился.
Он пошел вниз, в Долину Камней. Шел уверенно. И все-таки, когда дошел, подумал: «Сам не знаю, как я сюда попал».
Приближался вечер. Даниэль шел долго, очень долго. Медленная боль поднималась по спине, от поясницы кверху. Впереди, на площадке, обнесенной забором, стоял серый и тихий барак. Даниэль пошел медленней, словно был уверен, что его ждут.
У реки он увидел Диего Эрреру. Как всегда, он ехал верхом. Даниэль остановился. Диего спрыгнул на землю и подошел к нему.
– Добрый вечер, мой друг, – сказал он.
На площадке, перед бараком, было трое заключенных. Двое – пожилые; у одного из них – рука в лубке, на перевязи. Третий – совсем мальчишка – прислонился спиной к забору. Все без курток. Самый старый сидит на заборе (лицо у него серое, цвета пыли) и смотрит, как второй таскает здоровой рукой воду из реки. У мальчишки правая нога обмотана грязным, заскорузлым от крови бинтом.
– Почему они не работают? – спросил Даниэль. Надо было как-то начать разговор.
– У старика жар, – сказал Эррера. – У него вечно жар, у бедняги.
– А другие?
– Ранены при поимке. Не могут работать.
Когда они подошли, все трое сняли шапки. Старик медленно слез с забора – надзиратель в расстегнутой гимнастерке поднимался по склону, скаля большие, очень белые зубы. «Какие дурацкие зубы, прямо лошадь», – механически отметил Даниэль. Эррера в первый раз повернулся к нему. Даниэль увидел его улыбку. Улыбался он неуверенно, бледно.
– Зайдем ко мне, – нервно сказал Диего. – Зайдем ко мне, Корво. Выпьем, немножко… и поговорим.
«Вот, вот», – подумал Даниэль. И не сказал ничего. Однако не отошел от Эрреры. «Поговорим. Вот оно, волшебное слово». Им давно бы поговорить, а они все бегают друг от друга. Да, поговорить надо, надо. «Люди говорят, а мы – люди, только люди». Давно не смотрел он на людей, а сейчас сказал себе: «Надо бы поговорить». (Словно опять стал молодым, как этот раненый парень, который смотрит на своего начальника невыразительными, пустыми, круглыми глазами.) «У меня были друзья. Были друзья». Он глупо разозлился на мальчишку, заключенного. «Вот отвратительный тип! И сидит, наверное, за какую-нибудь гадость. Я-то хоть в молодости уберегся». Надо бы узнать, за что тот сидит. Даниэль снова взглянул на мальчишку. Увидел белобрысую щетину на недавно обритой голове, широкие скулы, глаза, чем-то похожие на обожженное дерево. «Не глаза – камни. Смотрит, а думает свое. О своем, о далеком, а для него самого – близком, до ужаса своем». Даниэль отвел глаза, чтобы не было больно. «Теперь мое дело – молчать. Смотреть, как идиот, на людей и на вещи. На старые вещи, которые не дают покоя. Нет, это не отчаянье. Наверное, это больше. Это – полное отсутствие надежды. Может, оно и лучше». В эту минуту Диего Эррера гостеприимным жестом пригласил его в барак.
Лиловый сияющий свет залил долину. Вдруг что-то белое дрогнуло в небе. «Вот и буря», – подумал Даниэль. И внезапно почувствовал себя одиноким и беззащитным. Неизвестно почему. Как ребенок. Он вошел в барак вслед за Диего.
– Входите, мой друг, – говорил Эррера.
Оба, сразу, поднесли руку к горлу и расстегнули ворот. Странные мысли мучили Даниэля. Такое бывало только в лесу, без людей. («Тут какой-то розыгрыш. Мелкий, нехороший розыгрыш, неуловимый. И заключенные так смотрят, и этот надзиратель…») Может быть, кто-то – кто же? – заставляет их жить в ладу, а они не хотят.
Мрак ослепил его на минуту. Кто-то тихо запел у самого барака.
– Раненые. Развлекаются понемногу, – сказал Эррера.
Он улыбался почти робко. Пес по кличке Куцый глухо рычал у его ног.
Вдалеке, в предвечерней жаре, полыхали белые зарницы. Черные тени скал большими лоскутами лежали у барака. Еще светило августовское солнце, и его свет смешивался с подступающей мглой. И воздух и небо казались мутными от известковой пыли. («Собрались тут, и каждый притащил свою смерть, свое одиночество, и живут, как братья, и все такие разные. Что ж, это возможно. Логично, хоть и странно с непривычки. Один, рядом – другой, и ни тому, ни другому, по-видимому, нет никакого дела до логики. Может, один выносит другого из огня, а тот уже мертвый… Хотя нет, мертвые равны».)
На том берегу упавшими звездами сверкали жестяные заплатки на лачугах или – осколки зеркал. Даниэль услышал долгий, жалобный собачий вой. («Мальчишки любят мучить собак. И смеются».) Перед бараком, на площадке, освобожденные от работы арестанты были похожи на отдыхающих крестьян. («Только вот этому, белобрысому, немного бы жару, молчаливой бы силы».)
Они вошли в маленькую комнатку Диего Эрреры. Туда, где он спал, работал, читал. Где, может быть, вспоминал. «Это каморка, волчье логово». Даниэль огляделся. «Камера». Четыре беленые стены, белая дверь. И низкий покатый потолок над суровой солдатской койкой. Книжная полка, голая лампа, а на столе, в хаосе книг и бумаг, – фотография мальчика. Даниэлю стало не по себе. Мальчик на портрете был до удивления похож на того, раненого. Он присмотрелся. Фотография была старая, там стояла дата: 1932. «А все-таки они с тем парнем – как близнецы». Даниэль провел рукой по глазам. Поднял голову. Увидел темный, плоский силуэт Диего Эрреры. Пламенный бич бури хлестал по небу, загорались грязные, зеленые окошки, и силуэт Диего Эрреры становился удивительно тонким, почти прозрачным, словно жилки света пронизывали его. Удлиненный, бледный и темный, на кого-то очень похожий. Желтоватое, узкое лицо во мгле, пронзительно печальные глаза за стеклами очков. Прилипшие к вискам, как будто мокрые, волосы.
– Ужасная жара… Откройте, пожалуйста, окно. Не могу, когда так жарко, – сказал Даниэль.
Диего пододвинул ему стул и открыл окно. Ворвался острый запах свежераспиленной древесины. Перед бараком складывали дрова.
– На зиму, – сказал Диего. – Садитесь, мой друг.
Потом он поставил на стол коньяк и два стакана. Отодвинул в сторону бумаги. Пишущая машинка в черном клеенчатом футляре была похожа на большого, странного краба. Даниэль взял бутылку и наполнил стаканы, глядя на фотографию мальчика. «Он умер. Это ясно. Если человек умер, сразу видно по фотографии». Он решил, что это и есть тот сын Эрреры, о котором говорила кабатчица. Даниэль выпил и снова налил.
– За Эбро, – усмехнулся он. И тут же раскаялся. Он не мог, не хотел смеяться. Нет, смеяться нельзя.
Диего Эррера не рассердился.
– Что ж, выпьем, – сказал он.
И выпил. Потом они помолчали, глядя друг на друга.
Диего неожиданно встал, подошел к ящику, открыл его железным ключом. Вынул медаль на ленточке.
– Вот, – сказал он. – Все, что осталось.
Даниэль выпил еще. Коньяк согревал понемногу рот, нёбо и горло.
– Мои медали не здесь, – сказал он, снова глупо усмехнулся, и самому стало противно. – Рентгеновские снимки. Остались во Франции.
Эррера сидел напротив и медленно пил.
– Потому вы и приехали? – спросил он.
– Нетрудно догадаться.
– Конченый человек?
– Вот именно. Смешно – совсем не тяжело это сказать. Даже приятно: конченый человек.
– Это серьезно?
Вдруг Даниэлю надоело. Однако он ответил:
– В достаточной степени.
– В достаточной степени, чтобы вернуться и запереть себя в лесу. Я слышал, Херардо Корво как-то говорил: «Почую смерть, уйду в лес. Сдохну у дерева». Да, чем-то вы похожи, все же – родственники. Любит Херардо такие вещи. А не скажешь.
– Я был в Аржелесе [14]14
В Аржелесефранцузское правительство устроило концлагеря для испанских беженцев.
[Закрыть]. Потом в Агде… – с трудом продолжал Даниэль. – В Агде хуже. Для меня, во всяком случае. Оттуда ушел на шахты, – набирали рабочих… Многие хотели записаться, даже бунт устроили. Был я на шахтах всю войну… А когда она кончилась, случилась со мной беда.
Даниэль дотронулся до груди. Диего Эррера поднял брови.
– Разрешите спросить какая?
Даниэль Корво пожал плечами.
– Что ж, секрета тут нет. Силикоз. Так, кажется, это называют. От шахты. Угольная пыль входит в уши, в рот… Ну, сами понимаете. Забивает легкие. Лежал я в больнице, долго лежал… Сказали: «Ничего нельзя поделать, если не будете на воздухе. Побольше кислорода, поменьше работы».
– Что же вы сделали?
– Ничего я не мог сделать. Таскался туда-сюда, как бродяга. Вернулся в больницу. Году в сорок шестом приблизительно. Они говорят: «Год, не больше…» Я хотел знать.
– И вы поехали сюда.
Даниэль вытер губы тыльной стороной руки.
– Да, решился в конце концов. Или – нет. Ничего я не решал. Я просто подходил все ближе, ближе… В один прекрасный день перешел Пиренеи. Правду сказать, сам не знаю, как это все было. Потом Исабель написала мне.
– Потому вы и живете теперь тут, в лесу.
– Может, и потому. Кто его знает почему! Идешь домой, как старая лошадь, земля зовет. А может, это трусость? Не знаю. Я не знаю.
Тут Даниэль разозлился. Он стиснул стакан. «И злость крошится под пальцами, как труха. Все как труха, когда проходит время». Он поднял голову. Медаль Диего Эрреры лежала на столе, рядом с фотографией, отсвечивая бледным светом спрятанных вещей.
Он не знал, как долго, сколько часов они просидели так. «Всякий бы решил, что мы скажем друг другу что-нибудь важное. А мы не скажем. Ничего не скажем». Бутылка медленно пустела.
Диего Эррера был спокоен, руки сложил на груди, смотрел задумчиво и мирно. Пес по кличке Куцый дремал под стулом. В комнатке становилось темно, только иногда белые вспышки света врывались в открытое окно, и оживали стекла.
– Давно это все было, – сказал наконец Диего. – Странная штука – человек. Не правда ли, мой друг?
Он говорил «друг» с явным удовольствием. Ему нравилось это слово, во всяком случае – сейчас.
Даниэль сказал:
– Вот уж не горжусь, что я человек.
(«Время. Люди и время. Я снял Херардо с дерева и остался один, а кругом эгоизм, кругом трусость, и эти гнусные белые цветы пахнут гнилью. Остался одни на один со своим мятежом, со своей верой. Вера, да. К чему теперь отрицать? Пришлось быть таким, каким я был».)
Диего Эррера смотрел на него, не решаясь заговорить. Медленно поднял руку, уронил на медаль. Схватил медаль своими птичьими когтями – жадно, как скупец. И снова запер ее в ящик, печально, словно хотел сказать: «Вот мое мужество. Вот ужас того дня. Смерть того дня и окровавленный снег. Вся жестокость и красота того дня». Но сказал другое, как будто подумал вслух:
– Мертвые сыновья тяготеют над нами, мой друг.
Почти не отдавая себе отчета, Даниэль ответил:
– У меня тоже был сын. – И ему показалось, что говорит не он, а кто-то почти забытый. – Точнее, она умерла до родов. Да, в бомбежку… Я был на фронте.
Даниэль положил руки на стол и смотрел на них. Они лежали рядом, похожие, как близнецы. Он продолжал:
– Вот вы говорите, тяготеют… Мой сын не родился. Его смерть… я ее чувствую, ну, как будто очень сильно болит живот. Я не знаю, какой он был бы, не могу его представить. Больше того – мне лучше, что его нет. Незачем ему жить.
Тогда Диего Эррера перешел на «ты».
– Не знаю, что тебя до этого довело, – сказал он. – Что тебя убило. Ведь это – смерть.
Даниэль пожал плечами. Эррера сидел тихо, смотрел на свои ногти, помаргивал и говорил:
– Я тоже потерял все, кроме веры. Даниэль Корво, может быть, ты будешь смеяться, но я тебе скажу. У меня – одна миссия: нести надежду. Во всяком случае, так я думаю. Я знаю, что надо мной смеются. Мне все равно.
Он улыбнулся до отвращения робкой улыбкой.
– Я бы не хотел, чтоб это был лагерь заключенных. Это лагерь людей… искупающих вину. Я знаю, знаю, что меня осуждают, не понимают. Но мне все равно. Какое мне дело? Безумие – не худшее из зол.
Даниэлю стало не по себе. Ему казалось, что его как-то тянет к Эррере. Он понимал, что лучше бы не говорить, и все же заговорил, словно подумал вслух:
– Вы хоть знаете, чего хотите! И то хорошо. А я вот просыпаюсь по ночам, под утро. Как будто кто тащит меня с кровати. И хуже всего – пользы от этого нет. Когда толкают, дергают, тащат, пользы не будет. Да, мой друг. – И он сам удивился, что сказал это слово. – Да, – повторил он, – все пусто. Я вижу, помню, какой я был, вот как вижу эту муху на столе. Это не из-за болезни, уверяю вас.
Диего Эррера смотрел на него невыносимо кроткими влажными глазами. Даниэль взглянул в эти глаза.
– Ладно. Зачем я вам рассказываю? Сам не знаю, кто меня тянет за язык. К чему? Если б я хоть умер, интересно было бы меня послушать! Только – мертвые не говорят, сеньор Эррера. Навалят на них земли, и все. Вот что плохо! Надо жить, видеть людей. Смотреть на их постные рожи, слушать их грязные речи. Это и значит «жить дальше». Поверьте, мне кажется, что мой срок затянулся. Даже тут, в лесу. Кто-нибудь да приходит, кто-нибудь да приводит эти всякие доводы! А доводы гниют, от времени падалью воняют. Жить дальше! Не знаю, какой это верой вы поите людей!
У Диего Эрреры дрожали губы. Он хотел встать, но не встал, только произнес:
– Я непременно должен верить, мой друг, потому что мой сын не может умереть.
Даниэль посмотрел на него прямо, жестоко, с любопытством. (Как будто Диего сказал: « Я верю в кровь моего сына, и сын живет. Я знаю, как он умер, с какой верой шел на смерть! Ты тоже мог так идти, Даниэль Корво. Да, его смерть – зерно моей веры. Я не могу бросить его, не могу допустить, что он умер напрасно. Я не хочу представить его таким, какой ты сейчас. Если бы ничего не было, я бы выдумал. Даниэль Корво, Даниэль Корво, я видел, как он родился, как он рос, ходил. Я слышал его слова, первое и последнее. Я слышу их каждый день, здесь, в Долине Камней, в горах, в коньяке, в собачьем лае. Мой сын не может умереть».)
Даниэль отвел взгляд от темных глаз, налившихся всею скорбью земли. Уныние и слабость охватили его. «Как жаль, что самые лучшие слова не доходят до сердца».
Оба сидели, думали. Наконец Даниэль тихо сказал:
– Я знаю, что делают с побежденными.
Он снова выпил и продолжал:
– Ничего не могу поделать, просыпаюсь по ночам. Вижу свою лачугу, слушаю, как листья шуршат. И вроде хорошо. Мне нравится. Ни с кем не говорю. Ни с кем не говорю ни о чем… Почему ж я все это вам рассказываю? Зачем? В конце концов все прошло! Знаете, я и подумать не мог, что придет вот это равнодушие. Я очень боялся того дня, когда я привыкну жить как собака или дерево. А сейчас мне нравится. Да, очень нравится.
Диего Эррера, стиснув губы, смотрел в сторону.
– Что вы рассматриваете проводку? – продолжал Даниэль. – Нет, не качайте головой! Мне не важно, что вы думаете. Сам я не могу думать ни о вас, ни о себе, ни о ком. Вот я видел эту вашу медаль из ящика. Слышал, как вы защищаете надежду. Вы человек замечательный.
Эррера, кажется, хотел что-то сказать. Но Даниэль не дал.
– Знаю, знаю, что вы думаете. Вот, мол, бедняга, жить ему осталось не больше года. Притащился сюда, хочет умереть среди деревьев. Такая семейная мания. Самый обыкновенный человек, униженный, а может, и трус. Отступился от своих идей, выкинут за борт. Ну, человек – и все. Я сам сказал, что не горжусь своей теперешней жизнью. Начинать все сначала не стану, мой друг!
– Пустые слова! – пылко сказал Эррера.
Он наклонился и, близоруко щурясь, нашел коньяк. Рука у него дрожала, половину он разлил. Даниэль обмакнул в лужицу палец и принялся медленно размазывать коньяк по столу.
Собака забеспокоилась. Она хлестала хвостом по ножкам стула, рычала, чуяла грозу.
Даниэль Корво поднял голову.
– Между нами большая разница, – медленно сказал он. – Я проиграл войну, вы победили.
Тогда узкие стены, и зверская жара, и одиночество, и огромное молчание навалились на Диего Эрреру. Начальник лагеря сжался еще сильнее, печаль жестоко придавила его. Даниэль инстинктивно закрыл глаза.
●
Тысяча девятьсот тридцать девятый год. Он был там, карабкался в гору над разрушенной деревней на реке Сегре. Сверху были видны разбитые крыши, дома как открытые ящики, как огромные игрушки, напоминающие о детстве. Стояла тишина и, несмотря ни на что, царил непривычный мир. Ровно росла трава у реки, меж камней. Холодный утренний ветерок вырвался с первыми лучами из-за горба горы. Все было правильно, геометрически четко, неумолимо. Но там, внизу, были дома без крыш, камни, осколки, запертые двери, пустые глазницы окон. Он видел сверху тихие улицы, холодные, по-утреннему мокрые, и по этим улицам, среди камней, носился ветер. Ветер постанывал, один только ветер стонал в деревне. Все ушли. Давно. Несколько домов горело, густые рыжие гривы метались по зимнему небу.
Декабрь. Январь. Иногда в деревню спускались солдаты. Они входили в дома, открывали шкафы, шарили в сундуках. («Старая детская тайна запертых сундуков остается в сердце. Никогда не вырастаешь весь. Где-нибудь да останется хоть кусочек, хоть лоскуток детства».) Дни были длинные, пустые, полные безнадежного ожидания, они висели в воздухе, оберегали утраченное время. Печаль, уныние… («А может, и уладится…») Но сердце, мудрое и старое, падало, проваливалось куда-то. («Еще столько надо сделать…») Столько. («Справедливость, солидарность, взаимопонимание. Голод, вековая злоба, слова. Слова ударялись о горящие стены деревень, откуда бежали и женщины и мужчины; и мулы тащили повозки, полные старых тюфяков, плачущих детей, кур, ужаса, неведенья. Они бежали и не ведали, какое зло им причинили, причиняют, какое зло тащат они сами туда, куда везут грязные тюфяки и перепуганных детей, какое зло везут, какое зло получат».) Неведенье, печаль, злоба, голод, предрассудки и страх. Страх. Страх. «Столько надо сделать…» («И утренний ветер и рассвет говорят, что сделают, сделают. А сердце еще совсем молодое».)
Кто-то сказал, что внизу осталась глупая, сбитая с толку старуха, прилипла к обсыпающимся стенам какого-то хлева и не хочет уходить. «Хватит мне жить, – говорила она. – Не уйду». Так и осталась, прилипла, как моллюск. Ей было все равно, жить или умереть. Солдаты носили ей воду, еду. Словно старый мир, еще не рухнувший, грустный, уступал дорогу новому миру. Новому миру, измученному блохами, холодом, одиночеством.
Они привыкли к далекой канонаде, как к солнцу, как к грому. В грязных, безголосых улицах внезапно и призрачно громыхали солдатские шаги. («В ящике забытого шкафа – ложки, черствые ломти, свадебные туфельки, корсет. В тишине и в канонаде…»)
«Фронт Сер ес». Бомбардировки. Переход через реку. «Сто сорок первая смешанная бригада».
●
(«Иногда в памяти остаются названия – четкие, чтоб никогда их не забыть. Названия остаются, а события – не всегда, события мешаются, стираются, наслаиваются друг на друга».)
●
Сто сорок первая смешанная бригада сражалась, отступала, переправлялась через реку, все под бомбежкой. Сто сорок первая смешанная бригада.
Они отступали, бежали, рассеивались. Перегруппировывались на развилках дорог. Необычно тихо, словно гробы, в сыром холоде стояли хутора, тонкая ниточка дыма вилась над медной крышей, лаял одинокий пес; человек молча нарезал им хлеб, молча наливал вина. Молчаливый хлеб, молчаливое вино отступления. Непомерная печаль, непривычное ощущение бессильного мятежа. («Нас надули. Предали нас. Не знаем кто, не знаем где. Как же это случилось? Может, я сам виноват? Может, я был недостаточно чист? Да, да, так и есть. Так и есть. А может, все еще уладится».) Трудно убить надежду, убить желания, убить сердце. «Все уладится. Я уверен».
Ему было двадцать четыре.
●
Даниэль Корво медленно встал. Тоска опять подступила к сердцу. Она катилась, как темная лава, и увлекала сердце за собой. Когда Диего Эррера просыпается по утрам, и потолок так близко от его кровати, а у самых глаз блестят грязные зеленые стекла, где его надежда? «Верю», – сказал он, и Даниэлю показалось, что он преобразился. «Верю в кровь моего сына». Мальчик улыбался на карточке особенной улыбкой мертвых. (« Верю в его веру, в его муки. Его смерть – зерно моей веры».) Даниэль Корво шагнул в сторону. Диего Эррера, очень бледный, скрестив руки, смотрел в пол. («Уходи, – казалось, говорил он. – Уходи, не убивай мою душу, если не веришь».) Что-то в воздухе, в цвете неба за окном напоминало о жестоких, точных истинах: ночи длинны, пропасть бездонна, годы не проходят даром. («Сейчас только он, убитый мальчик, – спасен, свободен, знает. Он один властен над молчанием и над словом. Он выше нас, выше всего. Выше ненависти и надежды».)
●
Даниэль не знал, куда идти. Улицы чужой, незнакомой Барселоны были пустые, совсем не те. Он прошел мимо бывшего комитета РПМО [15]15
РПМО( исп.POUM) – Рабочая партия марксистского объединения; маловлиятельная троцкистская организация, придерживавшаяся авантюристической тактики. Призывала к разрыву Народного фронта и немедленной социалистической революции. В мае 1937 г. вместе с анархистскими экстремистами организовала антиправительственный вооруженный путч в Барселоне. После поражения путчистов была распущена, а ее руководители преданы суду.
[Закрыть]в начале Рамблас. Партии уже не было. Милицию тоже распустили, и все пошли в армию [16]16
В первые месяцы национально-революционной войны основой вооруженных сил республики были сформированные из добровольцев отряды народной милиции, находившиеся под контролем различных партий, профсоюзных объединений и других организаций. В дальнейшем, в целях повышения боеспособности вооруженных сил, отряды народной милиции были влиты в состав регулярной армии и подчинены единому командованию.
[Закрыть]. Кое-кого «вывели в расход». Пусто, все пусто… Все исчезли. Как странно, холодно, пусто на душе! Машины бежали точно так же, как крестьяне из деревень, так же тоскливо и страшно громоздились матрасы. («Странный символ бегства: матрасы. Домашние и бездомные…») Он не мог объяснить, но эти свернутые матрасы, привязанные к багажнику или к крыше машины, стали для него символом страха и поражения.
Он шел медленно-медленно. На нем была рваная, истерзанная форма. Полиция останавливала людей прямо на улице. Солдат без документов вели в кино «Колизей». Он примазался к патрулю и вместе с ним пошел к пригородам. «Это конец». Холодный, безжалостный голос дрожал внутри, как нерв. «Это конец. Ничего нельзя сделать». («Всегда хоть что-нибудь тебя держит. Всегда есть человек, пример, который не дает сдаться».) Это было, кажется, двадцать третьего или двадцать четвертого января. Ночевал он у Видалей. Он пришел поздно, Мария открыла ему, она держала свечку, пламя было маленькое, красноватое. Постелила постель, дала кожаную куртку, альпаргаты. Энрике не было. Даниэль не хотел спрашивать. Мария молчала, она была как будто не в себе. «Послушай меня, уходи. Постарайся уехать во Францию. Лучше будет. Сейчас так лучше». Он ушел в шесть часов утра. Пошел в отель «Колумб», где когда-то записывался в десант на Майорку. Воспоминание о том дне расплывалось в тумане времени. Словно тогда тут был другой, не он. Вот столик, перед которым он в первый раз сказал: «Студент». Тогда ему только что исполнился двадцать один год. Сейчас ему больше. Гораздо больше; он состарился куда сильнее, чем можно было состариться с того дня, с того часа.
В отеле «Колумб» что-то рвали, ломали, что-то жгли. Грузили ящики на машины. Он ушел, бродил по площади Каталонии, пустой и серой. Бронзовые памятники казались мокрыми в слабом утреннем свете. Легкий ветерок гнал по земле грязные бумажки. Даниэль свернул на улицу Святого Петра. У книжного магазина стоял грузовик. В кузове были скамейки. Двое штатских и раненый военный кидали туда чемоданы; все трое явно спешили, вид у них был совсем печальный. Женщина прижимала к животу кожаный саквояжик. («Сейчас такие дни, такое время, что говорят мало. Время догадок, чутья, жестокости или жалости – как подскажет обстановка, сердце, брюхо. Таков конец – холодное, отчаянное бегство. Достаточно взгляда, немого разговора. Да или нет. Никаких вопросов. Никто ни о чем не спрашивает».) Даниэль подошел к военному.
Он сказал ему что-то, и они его взяли. Он обрадовался. Ехали только две женщины и старик. В Матар о. (Говорили, что в Матаро, а в глазах, на языке было другое: «Франция».) Они взяли его, незнакомого, первого встречного. Из дома вывели старого, совсем ненужного человека. Даниэль помог подсадить его в кузов. Младшая из женщин – та, что обнимала саквояжик, – отерла слезы носовым платком. «Наверное, из буржуев. В драгоценности вцепилась», – подумал Даниэль. (Он решил, что это драгоценности она прижимает к себе с такой нежностью.) Обе женщины были в черных пальто, отделанных каракулем. Средняя буржуазия. «Против таких я воевал». (Как странно все и нелепо, в конце концов.) Они молчали, они сидели печальные, совсем растерянные и, словно сговорившись, обе смотрели туда, за площадь Каталонии. Из отеля «Колумб» валил дым. Они смотрели на город, серый в зимнем утреннем свете. Серовато-синий, желтоватый, в тумане, в линялых пятнах плакатов и афиш. Голые деревья, черные ветки, как паутина в небе. Сверкающие крупы бронзовых коней. Улица чуть поблескивала, хотя ни вчера, ни сегодня не было дождя. Он посмотрел в последний раз на пустые витрины, на железный замок. Он знал – все это в последний раз. А надежда еще боролась. Все было необычно. Холодно, блестяще, необычно, как почти всегда на рассвете.
Грузовик дернул, женщина с чемоданчиком закрыла глаза платком. Даниэлю было трудно на нее смотреть. Они ехали по еще тихим улицам. Иногда встречалась легковая машина, иногда – грузовик, и на всем был отпечаток бегства. Проехали под Триумфальной аркой, грязной и красноватой, миновали рабочие районы, где уголь вкраплен в стены, и все расплывается в темно-сером дыму, и всегда копоть. Выехали на дорогу, ведущую к Маресме. На мосту святого Адриана было скользко, солнце совсем бледно светило над рекой. Было холодно, ледяной ветер бил по лицу. Потом справа появилось море – серое, почти живое. Бадалона, улицы к морю, пустынный пляж.
В Матаро он их покинул. Он хотел вернуться на фронт. Пошел в сторону Фигерас. Много народу шло туда – такие же, как он, с виду – солдаты или просто беженцы. Всюду, куда ни взгляни, царили страх и беспорядок. Особенно – страх. Даниэль устал. Очень хотелось есть. Какой-то, кажется, знакомый человек догнал его на шоссе. «Корво… Корво…» Он вспомнил. Эфрен, из газеты. В плаще, за спиной – полный ранец сухого инжира. Он был совершенно измотан. «Как страшно, Корво… как страшно… Уже ничего нельзя сделать». В сердце слабо шевельнулся протест. Они шли. Оставалось одно: идти, идти, идти по дороге. Оба молчали. Иногда Эфрен причитал: «Незачем идти на фронт. Всюду развал. Все погибло, все погибло». Голова у него была обмотана желтоватым грязным бинтом с темным пятном крови. Он часто останавливался, садился на край кювета. Ничего не говорил, сидел с закрытыми глазами. Какой-то грузовик подвез их до Фигерас.
Они пришли под вечер, еще светило солнце. Робкое, красноватое солнце над каменными домами. Темные голые деревья ткали тонкую паутину на фоне неба. Послышались знакомые звуки, музыка. Двигалась колонна штурмовой гвардии [17]17
Штурмовая гвардия– отряды полиции, созданные в 1932 г. для защиты республики от подрывных действий и для охраны общественного порядка. Когда началась национально-революционная война, б ольшая часть штурмовой гвардии осталась на стороне республики.
[Закрыть]с флагами и оркестром. Музыка странно и гулко отдавалась от камней. За колонной бежали мальчишки. «Что думаешь делать?» – спросил Эфрен. Даниэль ответил не сразу. «Пойду к ним». Они пошли оба. В каком-то магазине формировали роту. Эфрена отправили в госпиталь. Войска шли к югу. Еще надеялись восстановить фронт. Но все было бесполезно.
Они снова отступили к Фигерас. В з амке стояли сундуки золота. Даниэль охранял их, выполнял свой последний долг, пока не пришли новые отряды штурмовой гвардии.
●
Диего Эррера поднял голову.
– И вот, – сказал он, – сейчас, здесь, мы сидим вместе и пьем коньяк.
Они вышли. Перед бараком не было никого. Заключенные еще не вернулись с работы. Диего и Даниэль пошли в гору по узкой и каменистой козьей тропке. Стояла тяжелая жара. Они шли медленно, молча, рядом. Вдруг в обжигающем воздухе оба почувствовали плечом и бедром особенную тяжесть винтовок.
– Тут живешь, живешь, и в один прекрасный день начинает казаться, что ты превратился в камень, – сказал Даниэль. – Минуты идут, дни, а тебе все равно. Знаете, я чувствую все минуты. Ни одна не проходит незаметно.
Тогда Диего Эррера странно забеспокоился. Он стукнул кулаком по ладони и тихо сказал:
– Нельзя. Нельзя так поступать с человеком. Из всех тварей земных только человек одинок!
Даниэлю показалось, что это сказал он сам. Он пошел быстрее, обогнал Диего на большой кусок. («Я в засаде, – думал он. – Да, я как будто в засаде. Иногда мне хочется поймать браконьера. Да, да, мне было бы приятно отнять у него ружье… Охота. Я люблю охоту!»)
– Наверное, здесь хорошая охота? – спросил он.
– Знаете что, – услышал он сзади. – Пойдемте в октябре на кабана!
– Ладно, – ответил он и, сам того не желая, горько усмехнулся. – А то как же? Что тут еще делать? Нет-нет да начнет тебя подмывать. Услышишь про охоту, кровь забурлит… Как тогда… Да, мне легче, когда говорят об охоте.
Диего помолчал. Потом посмотрел на него и произнес:
– Немножко похоже на то, другое.
И крепкий запах пороха ударил им в ноздри. Он шел от земли, по которой они ступали. Даниэлю стало стыдно.
За Долиной Камней, на голом горизонте, бук распростер ветви над лачугами и женскими криками.
На прощанье они пожали друг другу руки.