Текст книги "Мертвые сыновья"
Автор книги: Ана Мария Матуте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц)
Часть вторая
Голод и жажда
Глава первая
Мигель Фернандес дважды повернулся с боку на бок и чуть не свалился со стола или с кровати, или куда там его уложили. Он чувствовал, что вот-вот упадет, а где находится – не понимал. Ухватившись обеими руками за края, попробовал приподняться. Но голова запрокинулась, и он опять погрузился в проклятый туман. Туман, тот давний, страшный туманснова заволакивал мозг, наполнял душу ужасом и растерянностью. Он крепче ухватился за края. В голове «что-то не клеилось», он и сам это знал. Вернее, ощущал – смутно, настороженно, тревожно. Он попытался собраться с мыслями. Но не смог. В голове непрерывным потоком проносились слова, беспокойные обрывки фраз, разговоров. На лбу и на затылке он чувствовал холодный пот. А тела, казалось, не было вовсе, кроме рук, судорожно искавших опору. Он силился связать воедино разрозненные, хаотические образы – и не мог, никак не мог.
Откуда-то доносились голоса. Голоса эти звучали возле него когда-то прежде, а теперь возвращались, перепутанные, отраженные, как эхо. Слова начальника, Санты, повара, товарищей: товарищей по тюрьме и других, прежних, – тех, кому он завидовал, кого презирал, даже ненавидел, едва выносил. И все-таки они были друзьями в единственно возможном значении слова. Он не понимал, каким образом доносятся до него все эти голоса – бессвязные, потускневшие, лишенные смысла.
●
(«Это всего лишь испытание. Я хочу помочь вам, достучаться до вашего сердца, пока вы еще молоды. Даже когда человек кажется совсем пропащим, в душе его теплится надежда. Я помогу тебе. Ты обретешь мир душевный. Вас называют „искупающие вину трудом“. Я молюсь за вас, за ваше искупление».) «Ах, искупление, ха, ха, ха! Святой отец, скажите! Ха, ха, ха! Поддакивай, парень. Завсегда поддакивай. Будто согласен с ним. Главное – влезть ему в душу. Во-во! А еще лучше, сделаем складчину и что-нибудь ему преподнесем. У нас тут есть краснодеревец один, так он ему мастерит шкатулку. Резную – всякие там щиты, знамена, шпаги… Здорово! А приглядеться если – он хороший человек! Добрый!» – «Гляди, парнишка, я покалечился, когда меня хватали, нога раздулась, что твой кочан. Теперь я здесь за повара. Как сыр в масло катаюсь». – «Нечаянно убил, клянусь. Неужто я, бедный старик, нарочно загубил бы свою жизнь? Вы, молодые, дело другое. Вам кровь в голову шибает. А я… В шестьдесят пять лет и при восьми-то внуках! Как бог свят, ненароком убил. Из одного нипочем душу не вытрясешь, а другой, глядишь, от сущего пустяка окочурился. Так-то». – «Теперь я как сыр в масле. Я уже прослышал, что пришелся ему по нраву. А это вот Санта, фельдшер. Из конторы. Это он там стучит на машинке и напевает: „Ах, увядшие лилии плевелов горше…“ А еще помогает врачу, хотя сам знает в сто раз больше, ведь врач у нас дурак набитый…» – «Видит бог, сын мой, я хочу помочь тебе…» – «Он помогает доктору лечить больных. Послушай, парень, рожа у тебя подходящая. Попасть бы тебе сюда, вот бы здорово! Ей-богу, я тебе буду рад…» – «Ты родился под счастливой звездой». – «Старый дуралей, у меня во лбу звезда… Вот здесь, гляди!» – «Да это просто родимое пятно, гнусное родимое пятно». – «Нет, это кровь. Мне поставили клеймо на лоб, когда я был совсем маленький. Нет, это вино». – «Безобразное родимое пятно. Кусок бархата на лоб налепили. Сорочья отметина, вот это что». – «Малыш, ты родился под счастливой звездой…» – всплывали в памяти слова мадам Эрланже. «Да, у меня есть своя звезда. Я глядел на нее в детстве, просыпаясь по ночам и слушая скрип лодок. Старых лодок, брошенных на песке…» – «Малыш, ты родился под счастливой звездой». – «Мальчик, ты ни разу не слыхал про христиан? Здесь был цирк, и звери пожирали христиан. Ах, какой ужас! Мальчик, у тебя кровавое пятно на лбу. Как у Каина, братоубийцы; господь заклеймил его кровавым пятном на лбу, точно таким. Неужто ты никогда не слыхал ни про христиан, ни про Авеля, ни про ангелов? Просто диву даешься! Чему тебя учили в школе?» – «Мадам, я учился в школе имени Розы Люксембург…» – «Какой чудной мальчик, со звездой во лбу…» – «Хоть бы ты ему приглянулся, парнишка. Я был бы рад. Эй, парень, осторожно, берегись!..»
●
Растерянно хлопая глазами, Мигель Фернандес разжал пальцы. Пот медленно стекал за воротник. И вдруг – внезапная резкая вспышка света – к нему вернулось сознание. «Долина Камней. Эгросский лагерь для уголовных преступников. Мигель Фернандес. Двадцать лет». Юноша наконец сообразил, что смотрит в потолок. А такой потолок только в конуре начальника. («Дон Диего. Фу! Да ведь „доном Диего“ называют цветок, ночную красавицу».) А он? Вот уж не красавец. Мигель опять поморгал. «Значит, меня притащили в комнату дона Диего. Да, он очень заботится о нас. Когда тот парень отдал концы, дон Диего пришел сам на плотину и долго стоял возле покойника, пока не подоспел судья. Это очень на него похоже». Мигель начал припоминать. За работой он поранил ногу, но не обратил на это внимания. Дело не в ране, он уверен. Здесь другое – проклятый туман. Снова наполз, предательски подкрался. Мигель чувствовал себя разбитым. Ноги – точно свинцовые гири. Туманзаползал в глаза, заволакивал мозг, мешал смотреть. Предметы вокруг нелепо вытянулись: тени от камней, человеческие фигуры, все словно расплылось в красноватой мгле, а земля под ногами вздыбилась, отвердела. В ушах отдавались шаги товарищей, глухой шум, удары лопат, хриплое гуденье камнедробилки – и вдруг все исчезло. (И совсем уже нелепо – как всегда перед сном – на память пришел первый день в Эгросе. С тех пор миновал уже месяц. Непонятно почему, он снова и снова мысленно переживает тот миг: прыжок с грузовика в глухую ночь. Над рекой он впервые увидел барак на холме – огромный, черный – и силуэт одинокого, скорбного дерева. Донесся плеск близкой, но невидимой во тьме реки – она терялась в роще тополей, дубов, буков… «Эгросский лагерь для уголовных преступников». Залаяла собака. Он смотрел в сторону этого лая – в черноте ночи смутно маячил лагерь, похожий на развалины селения. Черные остовы в ночи – лачуги жен и детей преступников… Зажгли фонарь. Слышны были шаги часовых. Как во сне, он снова увидел перед собой ту дорогу – фонарь выхватывал из мрака клочок красноватой каменистой земли. Дорога в гору.) Сегодня на работе – «да, да, это было сегодня» – перед ним опять всплыла земля того дня, той первой ночи. В глазах потемнело. Земля так близко придвинулась к нему, к его лицу, что он ощутил ее холодное прикосновение. Вытянув обе руки, схватился за камни, – точно огромные злобные зубы впились они в ладони. «Долина Камней». (А в душе, в самой глубине, долго, жалобно звучал собачий вой. Вот так скулила собака в ту первую ночь…)
Сделав над собой усилие, Мигель Фернандес поднялся. Теперь он знал – уже давно слышит он этот голос, уже давно смотрят на него эти глаза. Неважно, что именно говорит человек. Для него никогда не имело значения, что говорит этот человек, который так далек от него, от его мира, его мук и забот. Этот сумасшедший, выдающий себя за святого. «Святых больше нет, нигде нет». И он подумал: « Туманопять навалился на меня». Последний приступ был четыре месяца назад, в барселонской Модело [18]18
Модело– уголовная тюрьма в Барселоне.
[Закрыть]. Тогда никто не заметил. Теперь так просто не сойдет, придется объяснять им. Но как объяснить, когда сам ничего толком не знаешь? ( Туманне повторялся с тех самых пор – с детства, с войны.)
– Что с тобой, парень? – обратился к нему начальник.
Безотчетно он хотел вскочить, снять шапку, но тут же спохватился – ни к чему, глупо. Да он бы и не смог – ноги еще дрожали. На плече у себя он почувствовал руку начальника, как в тот день, когда дон Диего хотел «побеседовать с ним по-отечески» – так он говорил.
– С тобой это часто бывает? – спросил начальник. – Больных мне не надо. Не должно быть больных. Здесь не санаторий. Меня обязаны были предупредить.
Он казался озабоченным. Юноша глубоко вздохнул и заморгал. Голова раскалывалась от боли. Очертания предметов понемногу становились отчетливее, – возвращалось сознание, драгоценное сознание. Подле себя он заметил Санту. Куском ваты Санта утирал ему кровь с лица.
– Я не болен, – сказал Мигель тихо. – Просто устал… Не знаю, что такое. Нервы подкачали.
– Устал, – повторил начальник. И больше ничего не сказал: отвернувшись, принялся рассматривать какие-то бумаги у себя на столе. Поди разбери, что хотел сказать этим словом Диего Эррера.
Внезапно Мигель почувствовал сильное жжение в плечах и затылке. Болезненное жжение, проникающее до самых костей. «Что ж, пусть вышвырнет меня, – подумал он. – Пусть вышвырнет, как дохлую собаку на свалку. Плевать! Не все равно, здесь ли, в другом ли месте. Плохое или хорошее обращение – по мне все едино. Свобода мне нужна». А в глубине души все восставало против смутной грусти, которую навевало слово «свобода». Против смутной тоски по неведомому, далекому… Скрестив ноги, начальник уселся за свой стол. Худой, низенький мужчина с профилем хищной птицы. Обут в старые черные сапоги. Перелистывает бумаги, а рядом, на столе, догорает сигарета. Мигель оглядел стены. Книги на полках, низко нависший потолок… Комната маленькая, два наглухо закрытых окна с грязными зеленоватыми стеклами, несколько стульев, цветная литография Франко в адмиральском мундире… Койка, на которую его положили, была вроде кушетки, жесткая, скрипучая. Ему удалось сесть и обхватить голову руками. И тогда со лба на колени вновь закапала кровь.
Начальник, казалось, что-то искал среди беспорядочно разбросанных бумаг. Мигель уставился на его седой, лысеющий затылок. Затылок с глубокой вмятиной. И вдруг его стал давить низкий потолок этой каморки с закупоренными окнами. Неудержимо захотелось вырваться в поле, в ночь, и он сжал кулаки.
– По-моему, он отощал, – сказал Санта. – Мало ест.
Санта снова отер ему кровь. От ваты разило спиртом. Потом осторожно смазал рану йодом.
– Сколько тебе лет? – Повернувшись на винтовом табурете, начальник испытующе поглядел на Мигеля. Тот почувствовал раздражение. «Ведь наизусть знает. Раз сто уже спрашивал. И чего пристает, болван!»
– Двадцать.
– Да, да, знаю, – сказал начальник и снова задумался.
Он кликнул надзирателя. Санта спрятал лекарство и уселся за пишущую машинку. Нетвердой походкой, пошатываясь, вошел надзиратель в расстегнутой гимнастерке.
– Отведи этого парня наверх. Ничего страшного.
Надзиратель отвел его на кухню. Она помещалась в глубине барака; там стояла плита с огромным, закопченным котлом. Стены и потолок были покрыты слоем сажи. В топке еще пылали толстые поленья. Совсем близко от себя Мигель увидел в окно скалистые уступы гор. Шум реки властно заполнял помещение.
Надзиратель старался скрыть, что он пьян. Поглядев на его лицо с глубоко сидящими глазами, Мигель чуть заметно усмехнулся. Через открытую дверь виднелась темная площадка перед бараком. В свете фонаря блестели пряжки на ремнях охранников. До Мигеля долетали обрывки разговора, неспешного, ленивого. Он внимательно, сосредоточенно разглядывал все вокруг. В кухне находился еще один заключенный – нога у него была в гипсе. С тарелкой в руке, повар подошел к Мигелю. Дневная смена давно отужинала и улеглась. Ночная – только что отправилась на работу.
– Ешь, парень, – сказал повар. Он оставил ему ужин. Порция была большая, но Мигель не чувствовал голода. Он глядел вслед надзирателю, который отошел к двери. За ним по полу, качаясь, ползла его тень. Поставив тарелку на колени, Мигель задумался. Из-за стены доносился стук пишущей машинки. Повар украдкой протянул ему стакан вина.
– Выпей-ка. Подкрепись. Это настоящее.
Отхлебнув, Мигель скривился.
– Не бог весть что… – сказал он. – Но вкусно.
Повар взмахнул рукой так, словно хотел расплющить его об стену.
– Ах ты крыса поганая! – крикнул он смеясь. – Интересно, что ты лакал в своем хлеву, пока не попал сюда?
Мигель улыбнулся.
– Что?.. Вообрази только! Язык проглотишь. До потолка прыгать хотелось. Сначала холодит малость, но потом во рту все горячей и горячей делается… И будто искры из глаз. А уж нёбо – ровно к самым мозгам прилипло! Потом…
Повар подошел к нему ближе. Теперь он слушал как завороженный. Но Мигель внезапно оборвал рассказ. Повар вплотную придвинулся к нему.
– И что же? – спросил он.
Мигель заметил перемену в его голосе. Как будто повара вдруг проняло. Нахмурившись, парень встал.
– Какой у тебя срок?
Не ответив, повар только махнул рукой. Мигель почувствовал ярость. Ему захотелось съездить по морде этого повара – за его срок, за манеру слушать. «Не сгноят меня здесь заживо, не сгноят!» – твердил он про себя. Он не ощущал страха, только какой-то внутренний холод. Холод от собственных слов. Поганая тюремная крыса, падаль вонючая! Он бы им закатил тыщу лет… За их рабскую покорность, за вековую дурацкую привычку терпеть. Нет, это не для него, дудки! Его жизнь никому не зажать в кулак. Этот старик – он был уверен – жалкий карманный воришка; да, всего лишь карманник; вот он стоит перед ним и слушает, какая бывает выпивка в других местах. Мразь! Да он настоящего вина сроду не нюхивал! И среди таких вот отбросов должен жить он, Мигель! «Искупающий вину трудом!» Да, поделом им все это, даже идиотские проповеди сумасшедшего начальника. Так им и надо. Но ему с ними не по пути. Прочь. Прочь отсюда.
Он все еще испытывал страшную слабость, пришлось опереться о стену. Повернув голову, он увидел входившего Санту, фельдшера. Тощий как жердь. Губы лиловые. Санта едва заметно улыбнулся.
– Ты, я думаю, просто голоден, – сказал он. – Ладно, отправляйся наверх. Ложись спать.
Надзиратель приказал Санте увести Мигеля.
– Ну, пока, мальчуган, – сказал повар. Жесткие, изжелта-седые пряди выбивались у него из-под колпака. А огромный нос напоминал свеклу.
С пристальным любопытством Мигель повернул голову к Санте. Хотя силы покидали его, он старался не утратить отчетливого представления о людях и вещах, его окружавших. Санта казался человеком воспитанным, руки у него были белые, ухоженные. Мигель заметил, что нравится ему. «Ты приглянулся ему, парень».
– А наш дон Диего и вправду тронутый?
– Я бы не сказал! – ответил Санта. И добавил: – Он добрый человек, одинокий. Ты парень смышленый, лучше других сможешь его понять. Он не для здешних порядков. А вообще-то говоря, душа у него неплохая, все его любят. Я и сам, приведись, пожертвовал бы ради него жизнью. Сына у него убили во время войны… Словом, гнусная история… Не заметил? На столе у него карточка стоит.
Мигель еще пристальней посмотрел на Санту. Голос фельдшера звучал мягко. «А этот чем провинился? – подумал он. – Политический, должно быть. Выглядит образованнее, воспитаннее других… Да, так оно и есть».
– Неужто это его комната?
– Как видишь. Очень скромно живет. По-солдатски… даже бедней солдата. Кроме того, когда надо, его комната служит лазаретом. Всем пришлось потесниться, места не хватает. Раньше здесь было общежитие для рабочих с рудника… Ну, скажу тебе, и ютились они здесь – точно вши какие.
– Когда это?
– Давно. Еще до войны. Видал развалины? Здесь был рабочий поселок. Свинец, что ли, добывали. Теперь все пошло прахом. Одни мы, словно вороны на падаль, слетелись.
Мигель взглянул на него с любопытством. Санта говорил тихо. Глаза огромные, черные, с фиолетовыми кругами. Мигель почувствовал смутную неприязнь и отвел взор от этих глаз. Расширенные зрачки внушали ему страх. «Этот поди заразился сумасбродством от начальника. Такое прилипает, как проказа. Может, и он заразный, скотина?»
– А это правда, что он вечно роется в книгах? Так я слыхал. Правда?
– Думаю, да. Он много читает. И постоянно беседует со своим святым.
– С каким святым?
– С апостолом Павлом, – ответил Санта и умолк.
Когда они шли вверх по лестнице, он тронул Мигеля за плечо и остановился.
– Иной раз я слушаю его как завороженный, – задумчиво и очень тихо сказал он. – А иной раз по телу мурашки бегут, ей-богу. Но если позабыть про его проповеди, то найдешь в нем немало хорошего. Он благородный человек. Не потакает заправилам Компании. Ведь эти свиньи хотят выжать из нас все соки. Если б ты знал, как они ловчат со списками, пайками и все такое прочее! Ясное дело, раз мы заключенные, значит, молчи… Сноси все безропотно. В других лагерях смотря на кого нападут… Но наш не такой. Это надо прямо сказать. Захоти он только, мог бы здорово руки нагреть! Уж я-то знаю, ведь я ношу ему счета. Но он человек честный. И за деньгами не гонится, хоть беден как церковная крыса.
– Ты откуда знаешь?
– Да уж знаю, – ответил Санта, махнув рукой резко, но уклончиво. И добавил: – Хорошо бы ты остался здесь, парень. Иной раз охота поболтать. А народ тут все темный.
«Да, я знаю, что понравился ему», – подумал Мигель. Впрочем, он к этому привык. Он всегда всех располагал к себе. Эту тайну он постиг давно и хранил ее про себя. И, зная свой характер, старался по возможности ни к кому не привязываться. «Самому себе я тоже нравлюсь больше всех», – подумал он. И медленно поднялся на второй этаж, где спали заключенные. Почти ощупью взбирались они с Сантой по узкой лестнице.
Перегородки бывшего общежития сломали, так что получилось длинное узкое помещение. На одной из продольных стен было несколько окон – одни зарешеченные, другие забитые досками. Ночь стояла жаркая, и люди, где можно, распахнули окна. Снизу, из-за решеток, доносился нарастающий гул реки. Нары занимали почти все помещение. В слабом свете можно различить фигуры спящих – одни тихо ворочаются во сне, другие замерли. Деревянный пол скрипнул под ногами.
– Счастливо, – сказал фельдшер, ласково хлопнув Мигеля по плечу. – Не хворай! Если что случится, позовешь меня.
Он направился вниз:
– У меня еще дел по горло.
Разговаривая с дежурным охранником, Санта думал: «Парнишка болен. Припадочный, верно».
Раздевшись, Мигель залез на свое место на нарах, на самый верх. Там он держал чемодан. За день заключенные устали. Они спали ничком и казались горбатыми наростами на нарах. Охранник, скрестив ноги, уселся на пол у окна, спиной к заключенным, и запрокинул голову. Вспыхнул огонек сигареты – охранник закурил украдкой, жадно, поспешно. У стены, под нарами, арестанты держали вещи.
Мигель радовался тому, что спит у окна. Ему необходим был свежий воздух. По ту сторону реки сквозь брусья решетки смутно виднелась долина. Глаза вновь наткнулись на одинокое черное дерево. А кроме него – ни кустика. Более отчетливо видны были очертания развалин – переплет голых балок; за ними – высокие скалы и склоны гор. Среди развалин кто-то развел костер – языки пламени лизали закопченные камни, трухлявые доски, ближние скалы. Вдали, суровые, неприступные, окаймленные серебристой полоской неба, высились вершины гор. Среди развалин Мигель разглядел неясные человеческие фигуры, и опять там завыла собака. И только река в лозняке, у барачных стен, шумела приветливо, ласково. Одинокое дерево, крону которого слегка шевелил ветер, казалось, мрачно насупилось. Мигелю оно нравилось. В угрюмом, скорбном безмолвии хранило оно память о протекших годах, о людях и природе, – о канувших в прошлое, отзвучавших голосах. Смутная тоска застыла в нем. «Это, должно быть, бук», – решил Мигель.
Каждый вечер перед сном одно и то же. Каждый вечер, вот уже целый месяц. Волна отвращения, липкого как тошнота, подкатывала к горлу. На память пришла улыбка повара, дружелюбные слова Санты, то, как он расхваливал доброту начальника. «Мерзость», – подумал Мигель. Откуда эта покорность, безропотное, смиренное ожидание? У многих сроки больше, чем у него. Были среди заключенных и совсем молодые. «А я не желаю. Не могу я ждать. Не умею». Он прильнул лицом к окну, ухватился за решетку и почувствовал на лбу и щеках холод железа. Горы, рощи – темные, бегущие толпой вниз по склону, – и эта ужасающая тишина, нарушаемая лишь дружным храпом посаженных за решетку людей. Людей, почти довольных своей участью – лишь бы желудок набить. «Мерзость!» В жизни на что-то надеешься, чего-то ищешь. «Жить кое-как можно, ну и ладно». Ждать здесь год за годом – нет, это немыслимо! Он снова вспомнил обещания Томаса и Лены. Ясно представил себе улыбку Томаса, когда тот сказал, что верит в него. Кривые зубы и голубые глаза. Нет, не для него это спокойное безразличие осужденных; неистовый стук его сердца не прозвучит в унисон с мерным биением их сердец. «Тюремное мясо, висельное мясо!» Дать бы ему волю – мокрое место от всех них осталось бы. От Санты с его гнилой жалостью. А с начальником, пожалуй, надо ухо востро держать. Ладно, там видно будет. Так, за здорово живешь, жизнь не отдают. «Она у меня одна». Положив руки под голову, он неподвижно вытянулся на спине. В открытых глазах застыло страдание. Затаенный огонек вспыхивал в них, будто уголья под слоем золы.
«Как бы с ним не случился припадок», – всплыло у него в памяти. Нет. Не случится. Он уверен. В эту ночь не случится. А завтра видно будет. Надо подумать. Будет видно… Тишина и спокойствие угнетали его, душили. Сам он не мог быть так спокоен. Никогда в жизни не был он спокойным…
Внезапно он вскочил и принялся рыться в своих вещах. Вынул записную книжку и нацарапал: «Апрель 1948. Прибыл в Эгросский лагерь для уголовных преступников (Секстерсийские горы)». Книжка была грязная, замусоленная. Кое-что он в нее записывал и прежде. Теперь он перелистал ее. Некоторые страницы вырваны. Номера телефонов. Адреса. Фамилии. А вот перед ним другая запись, похожая на последнюю: «Октябрь 1947. Заключен в тюрьму Модело (Барселона)». Месяцы и месяцы ожидания. А раньше разве приходилось ему чего-нибудь ждать? В жизни нет места ожиданию. Жизнь коротка, проносится вихрем. Надо у нее урвать свое, куда бы ты ни попал. Он закрыл и спрятал книжку. «Моя жизнь», – подумал он. Эх, если бы не эта последняя промашка! Все как по рельсам катилось! «Не сгноят меня здесь». Скорей он умрет. «Но со мной не так-то просто разделаться! Они у меня попотеют».
Двенадцать лет лишения свободы. Так, скороговоркой бубнят. Словно истуканы бесчувственные. Легко сказать! Двенадцать лет тюрьмы. С милостивым разрешением искупить вину трудом. Он высчитал, сколько ему скостят за этот труд. Пять с половиной лет. А может, и побольше, даст бог. Ладно, все это еще вилами по воде писано. Он снова резким движением перевернулся навзничь. Он привык жить на улице, локтями прокладывать себе путь в толпе. Никогда не оглядываться. Порой – как в эту ночь – на него шквалом налетало детство, воскрешенное в памяти каким-нибудь отзвуком, образом или словом. «Можно вспоминать, если нет другого выхода. Это разрядка. Сейчас не время убиваться. Надо выкинуть из головы все, что ранит, расслабляет. Слезами горю не поможешь, не время сейчас для них. Запоминаешь то, что может пригодиться, – жизненный опыт, разочарования, открытия. А всякие иллюзии долой». Не быть слюнтяем. Не поддаваться хандре. Даже если иной раз комок к горлу подкатит. Да, порой чертовски хочется зареветь, хоть в последние годы с ним этого и не случалось. Впрочем, совсем еще сопляком он выучился подавлять слезы. Ему едва восемь исполнилось, когда началось «это». Первый, самый ужасный из всех кошмаров он пережил во время бомбежки. Невероятным усилием воли сдержал слезы, и тогда-то случился первый припадок. С тех пор он знал, что припадки, время от времени, заменяют слезы. Вот как сейчас. Про себя он называл это туманом. Туманбыл почти что другом. Предметы странно выпячивались, надвигались на него вплотную, безмерный холод пронизывал до костей и заползал в глаза. Он научился прогонять слезы, и безразличие заменило их. Вместе с туманомнаступало величайшее равнодушие, быть может, желанное, – своего рода очищение. Туманнадвигался и – нипочем не объяснишь как – выводил за собой странный хоровод ледяных призраков. Начиналось странствие по внутреннему миру, потаенному, жгучему миру, который надо было забыть, оттеснить как можно дальше. Не по внешнему, реальному миру, полному соблазнов и жестокого голода. Но по миру, вывернутому наизнанку, по диковинной стране души, где в эти минуты, казалось, бродит ребенок. Вернее, призрак ребенка, запертого в темном высоком доме без единой щелочки или отдушины. Призрак ребенка метался вверх и вниз по лестницам, искал окна, двери – тщетно! Дом душил его, сжигал, превращал в пепел. Не давая выйти наружу боли, страху, а может, и нежности, Мигель стискивал зубы. Он вспоминал себя маленьким мальчиком. Порой видел себя мальчиком – как в кино. Вот он сидит на земле посреди улицы. Незабываемая улица, пыльная, раскаленная…
●
Он был у моря, рядом с матерью. Там было еще много других людей. В глазах рябило от солнца. Заслоняя солнечную дорожку на море, гуськом проходили мужчины, они отбрасывали густые длинные тени. Пыль забивалась в ноздри, царапала горло, от нее саднило во рту. Мигель видел следы альпаргат или босых ног, слышал гомон голосов. Золотистая змейка на волнах исчезла – теперь лучи солнца падали отвесно. Люди обретали цвет, форму, лица. Но оружие оставалось черным, хоть и блестело теперь ярче. Он хотел пить. Жажда все время мучила его. А хлебнуть воды забывал – носился неугомонно взад и вперед. Он смотрел во все глаза. Вокруг все грохотало, мелькало пестрыми пятнами. Он почти не помнит, чтобы в детстве пил воду. А когда наконец дорывался до нее, то сначала как будто прополаскивал внутренности. И дыхание спирало, как от стремительного бега. Порой он тихонько сидел рядом с матерью. Но прибегал Чито и уводил его с собой. Он удирал от матери, потому что так, наверно, положено восьмилетнему мальчишке. Как будто мать только для этого и существовала. Для того, чтобы внезапно удрать от нее. А затем вернуться. Когда бы он ни возвращался, мать почти всегда была тут. А если он не находил ее на пляже, то дома выдумывал, что у него болит голова или что он упал и вывихнул руку. Лучше всего запомнились материнские брови – черные бархатные полумесяцы на гладком смуглом лбу. Порой, когда она работала, склонившись, так что он мог достать до ее лица, он проводил по ним пальцем. Мать отмахивалась, как от мух.
●
(Еще и теперь кончики его пальцев хранят воспоминание о твердых, теплых дужках материнских бровей. Словно трогаешь шелковистое, чуть изогнутое птичье перышко. Отца он помнил хуже, хотя больше знал о нем.)
●
Отец был неразрывно связан с тем днем. Тот день врезался в память, как первое великое откровение. Отец посадил Мигеля к себе на плечи, и он увидел близко-близко квадратную голову, рыжие, коротко подстриженные бакенбарды… Так, на плечах, отец донес его до пристани. На отце был синий комбинезон, рубаха распахнута, так что виднелись рыжеватые вьющиеся волосы на груди, за поясом – большой черный револьвер. Отец был пьяница – это знали все. Знал и Мигель, когда внезапно просыпался среди ночи и слышал за стеной странные звуки – будто колотят по куче тряпья. У матери, казалось, на всю жизнь застрял в горле подавленный крик. Но отец был умница – это тоже говорили все. От него пахло по-особому – смесью водки, селитры и бриолина. Шершавый, заросший щетиной подбородок терся о красный шейный платок. Хоть Мигель и не припомнит отца среди кричавших людей, хоть он и не видел в том месте именно его, отец все равно был накрепко связан с тем днем. В тот вечер ласточки летали совсем низко над морем – иногда это бывало.
●
(Черт знает, почему так часто вспоминается этот день – как комок, который вновь и вновь подкатывает к горлу.)
●
Это было в их поселке, на пристани. Ему тогда исполнилось восемь лет, и все события до этой революции, до этой войны навсегда изгладились из памяти, если вообще когда-нибудь в ней запечатлевались. Время было слишком стремительным, слитком бурным. Пристань в тот день кишела народом. Отчетливая, резкая картина того дня всегда предшествовала туману. Народу было столько, что Чито и Мигель пробирались чуть не ползком; они пролезали под ногами мужчин и женщин, чтобы поглядеть на тех, других людей. Он не знал, какой спектакль разыгрывают эти люди, но посмотреть представление было необходимо. Так же как удирать от матери. Крепко сжав ему руку, Чито тащил его за собой. Они прокладывали себе путь, расталкивая толпу локтями. Наконец протолкались к пристани. Он смотрел на одного, только на одного из тех людей. Этот человек был очень бледен, лицо у него заострилось. Как и четверо других, он стоял на борту баркаса, руки его были связаны за спиной, локоть к локтю. Связаны были и лодыжки. Вокруг Мигеля люди тараторили без умолку, а некоторые смеялись. Смех был прерывистый и звучал странно, отчужденно. Плеск воды о пристань тоже казался смехом, а люди – нельзя было понять, веселые они или испуганные. Матери на пристани не было. Отца он не видел, но знал, что он тут. Отец был среди тех, кто связывал руки и ноги пяти офицерам, хоть он и не видел его там.
●
(Думая о детстве, он знал, что «был ни с кем». Родителей своих он вспоминал всегда порознь. И никогда вместе с другими людьми. Они составляли фон. «Они не были вместе со мной». От родителей в памяти сохранилось лишь беззвучное шевеление губ, иногда просивших, иногда обещавших что-то. А что именно, уже никогда не узнать.)
●
Он всегда стоял в стороне от мира, который час за часом раскрывался вокруг него; всегда был в отрыве от этого мира, всегда «совсем другой». В свои восемь лет он рос как на дрожжах. Этот мир порождал и убивал представления в его душе. Нет, в тот день с ним тоже не было никого. Связанный мужчина в расстегнутой куртке неизгладимо врезался в память.
●
(Еще и теперь стоит перед глазами белый треугольник груди – непонятно белый после землистого лица.)
●
Он подумал, что у этого дяденьки, как у кукол, тело из одной глины, а лицо – из другой. Четверо остальных его не интересовали. Он знал, что они, связанные, тоже в плену у таких людей, как его отец, но на них он не глядел. Потом он увидел, как им обмотали шеи одной большой цепью и спустили с баркаса в море. Их долго держали под водой. Он слышал крики. Все казались напуганными – и те, кто глазел на казнь с мола, и те, кто, обливаясь п отом, удерживал на весу цепь; впрочем, некоторые смеялись. Стояла невыносимая жара, и ласточки летали низко-низко. Перед грозой. Так объясняли моряки. А офицеры были под водой, связанные, подвешенные за шею на цепь. Все кричали сразу, и ничего не было слышно. Мигель пытался что-то разобрать, что именно, он и сам не знал, но так ничего и не услышал. Вдруг толпа хлынула вперед, чуть не сбив его с ног, а потом откатилась назад. Но он словно прирос к земле, не сводя глаз с моря. Дух у него занялся. «Чито, скажи, они уже утонули?» Чито не ответил. «Чито, они захлебнулись?» Время ползло невероятно медленно. Утонуть – раньше это было только словом или человеком, который не вернулся. Когда стали выбирать цепь, он уставился в землю. Люди тянули изо всех сил, по команде, обливаясь п отом от натуги. Они тащили цепь вверх, рывками. И вот вынырнули ужасные, посиневшие лица утопленников – волосы приклеились ко лбу, с них стекала вода. Он поскорей опустил глаза, зажал уши ладонями. И почувствовал, как струйка слюны сползает изо рта, из глубины глотки. Увидел свои босые ноги, озябшие, несмотря на знойный июльский день. До сих пор утонуть – это было всего лишь слово. Он знал, что моряки иногда тонут. Если утопленников привозили, тела их закрывали простыней, и невозможно было ничего увидеть. На них не позволяли смотреть. Утонул один из братьев Чито. Странным горбом торчал он под простыней. Это было совсем непохоже на сегодняшних утопленников. Утонувших, как и всех мертвецов, несли на кладбище. (До того дня кладбище было местом на окраине поселка, где вкусно пахнет травой и свежей землей. С этого дня кладбище пахло кюветом, холодом, сладковатой гнилью, в которую падают мертвецы с чудовищно распухшими лицами; мертвецы с вытаращенными глазами смотрят на тебя, смотрят, даже когда ты уже далеко и в груди ноет от сумасшедшего бега.) Струйка слюны запеклась в уголке его разинутого рта. Во рту все пересохло. И закрыть его не было сил. Медленно он поднял глаза кверху. Толпа на пристани стала вдруг похожей на дома на улице. Углы домов, которые мешают смотреть. Тут были мужчины, женщины, дети. У детей под глазами и вокруг губ легли густые тени. У всех из груди рвался вопрос, но все молчали – тягостное, душераздирающее молчание. Никто не искал его в тот день. Он думал, что вернется домой с матерью. Где она, он не знал, но все равно он вернется с ней вместе. Он всегда приходил домой есть и спать. Вдруг Чито еще крепче сжал его руку, и они взглянули друг на друга. Чито был так же бледен, как и он. Хриплым голосом Чито спросил: