Текст книги "Синий кобальт: Возможная история жизни маркиза Саргаделоса"
Автор книги: Альфредо Конде
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
Можно подумать, что столь ученый и понимающий человеческую натуру аббат обладает достаточным характером и энергией для того, чтобы навязывать свои идеи другим твердо и властно, словно деспот, пусть и просвещенный, и делает это с непреклонной убежденностью в преимуществах, которых можно достичь с их помощью; но это было не так. Наш такой отважный аббат становится кротким и даже застенчивым, как только необходимо пустить идеи катиться вниз по склону жизненной горы. Вся та жесткость, которую он способен проявить в общении с Антонио, оборачивается мягкостью и застенчивостью в отношениях с другими людьми; о нем даже можно сказать, что он жеманен и слегка женоподобен. А вот с Антонио Раймундо Ибаньесом – это настоящий Зевс-громовержец, и все, что другим представлялось симптомами слабости, превращается в неудержимую силу, твердую и истинную убежденность при общении сначала с ребенком, потом с юношей и, наконец, со зрелым мужчиной, каковым является теперь Антонио, его друг и в определенной и неоспоримой степени его творение, его единственное великое творение.
Возможно, поэтому он столь снисходительно относится к недавним плотским грехам Антонио Ибаньеса, что, впрочем, не помешает ему впоследствии со всей твердостью осудить их; однако все грехи простительны, если они касаются Антонио, и ужасны, если речь идет об остальных обитателях планеты. Ведь Антонио – его дитя, его произведение, разве он может быть несовершенным? Влажные грехи, те, что творятся ниже переносицы, разительно отличаются от совершенных выше переносицы: первые менее существенны. Чревоугодие, сладострастие простительны для человека действия, а вот леность, беззаботность – нет. Сухие грехи, то есть совершенные выше переносицы, тоже достойны прощения, если вызваны праведным гневом, оправданной нетерпимостью, а также гордостью за хорошо сделанное дело; менее простительны те, что вызваны скупостью, и еще в меньшей мере – завистью, ибо она парализует и разрушает, сдерживает разум и не дает ему свободы для творчества. Нужно идти по пути прогресса; это необходимо, и тогда свет Просвещения озарит все вокруг, несмотря на беспорядки, которые может вызвать его неукоснительное, прямолинейное, механическое применение теми, кто все еще живет в старом времени и, отвергая все, не поймет ничего.
Теперешний аббат постарается смягчить это вредное воздействие, он по-новому истолкует и преподнесет эти идеи Антонио уже разжеванными, как тому голубку, которого кормит белая, чистая голубка, чью роль принимает на себя брат Венансио. Голубка противоречивая и несколько растерянная, с расщепленным сознанием и немного театральной манерой поведения, внешне хрупкая, но полная силы, беззащитная перед хищными птицами, но умеющая летать так стремительно и отважно, что это спасает ее от многих опасностей; невинная голубка с коварным взглядом змеи.
Антонио Ибаньес – человек действия, это Венансио сделал его таким или, по крайней мере, помог ему таким стать. И таким он поможет ему остаться теперь, после мятежа. Антонио – человек просвещенный, но не слишком, и он барахтается, как может, в глубоком колодце крайних противоречий. Он делает это в соответствии с тем, что подсказывает ему его беспокойное сердце и велят его мысли, те, что, начиная с поры далекого детства, передавал ему аббат Вилановы-де-Оскос, поддерживая в них жизнь, словно свет вечного огня, по крайней мере пару раз в год, во время нечастых встреч, а может быть, и постоянно, если верно, что память трудится неустанно и определяет поступки людей. Но он поддерживает в них жизнь также и с помощью посланий, которыми они постоянно и регулярно обмениваются, в полнейшей тайне и весьма успешно. Они, несомненно, образуют странную пару. Сейчас они одни в келье, предоставленной Антонио Ибаньесу, они пришли сюда сырыми монастырскими галереями, и аббат уже готов выслушать исповедь своего воспитанника.
– Каюсь…
– Ты, наверное, хочешь сказать: Хвала Тебе, Господи! Ты ведь перед судом Божиим!
Антонио ошарашен: он слишком впечатлен доверительностью беседы, которую они вели до этого момента, разнежен ласковым приемом и проявлениями связывающей их крепкой дружбы, он забыл о строгой ритуальности, что должна окружать таинство покаяния, и теперь, смущенный, он падает на колени.
– Хвала Тебе, Господи!
Венансио довольно улыбается, он вновь владеет ситуацией и волей того, кому суждено стать маркизом Саргаделос и графом Орбайсета, и отвечает тоном, которому он умеет придать торжественность:
– Да благословен Он будет во веки веков!
Антонио по-прежнему стоит на коленях. В легких монастырских сумерках его склоненная фигура вселяет радость в монаха, готового принять на заклание этого вручающего ему себя агнца; поэтому, не давая ему опомниться, он настаивает:
– Итак, в чем же ты каешься пред судом Божиим?
– Падре, я каюсь…
– …В грехе сладострастия, покайся в грехе сладострастия, – говорит ему аббат, не давая времени на раздумья, и затем одно за другим перебирает зерна четок провинностей, в коих признается кающийся грешник, беря их на себя, ибо на совести человека всегда есть нечто, что побуждает признать себя виновным в той или иной мере.
– Это грехи Антонио Ибаньеса, а теперь тебе должно признаться в грехах господина Саргаделоса, и скажи, нет ли среди них греха гнева?
Монах приписывает этому отданному на заклание барашку все зло, в котором ему следовало бы обвинить самого себя. Те же грехи, то же отношение к жизни свойственны и его истерзанной, напряженной натуре, и все это он постепенно внедрил в сознание маленького Антонио путем долгого, многолетнего упорного труда, пока не сделал его тем, чем он теперь является. Но, полностью завершив свою работу, он при необходимости мог разрушать сделанное, с тем чтобы потом заново реконструировать в сознании Антонио, чем он и начинает заниматься сейчас, надеясь вооружить его всем тем, что понадобится ему в предстоящей долгой борьбе.
– А грех высокомерия, не надменен ли ты с работающими на тебя людьми?
Монах переходит от плотских грехов к духовным, а затем выверенным способом проникает в сознание Антонио, чтобы, оказавшись там, выспросить его обо всем, что, как ему хорошо известно, тот не соблаговолил бы сообщить ему, находясь на своей территории в Саргаделосе, а посему он подталкивает его сделать это сейчас, пока Антонио пребывает в дальних краях, куда его мог привести только происшедший бунт.
– Как ты управляешь Саргаделосом? Прислушиваешься ли ты к требованиям своих рабочих? Как поощряешь хороших и наказываешь плохих? Как проверяешь своих помощников? Какие усилия прикладываешь, дабы избежать скандалов, способствовать почитанию Бога, благоприятствовать религии и улучшать нравы работающих на тебя людей?
Он задает вопросы постепенно, один за другим, словно лущит кукурузный початок, медленно роняя зерна, которые ударяются о белое дно фарфоровой миски, пока зерна початка одно за другим не окажутся в ней, покрыв всю выщербленную, в трещинах, поверхность, изменив ее цвет, так что желтый, золотистый или даже оранжевый тон зерен сменит изначально белую чистоту, полностью поглотив ее.
По ходу дела аббат обличает гордыню там, где она порождает вспыльчивость; нападает на безразличие там, где оно приводит к нетерпимости; осуждает леность и тем самым побуждает к эксплуатации; он прощает то, чего требует плоть, те малые грехи, что можно позволить человеку, которого коснулся перст Божий, избранному, единственному и исключительному существу, которое в конце концов почувствует, что гнев и гордыня необходимы, хоть и порочны, и он должен, по всей видимости, поддаваться им в той же степени, в какой затем раскаиваться в том, что поддался. И так грехи превращаются в добродетели, а те – в грех, дабы Антонио Ибаньес в конечном итоге почувствовал себя не только виновным, но и нуждающимся в них во всех, ибо все зависит от количества и момента, от необходимости и от времени, когда эта необходимость возникает.
– Хлеб, что нас питает, и религия, что нас утешает, – это единственное, что занимает ум малообразованной черни, – шепчет монах на ухо просвещенному деспоту.
Антонио Ибаньес кивает и молчит, готовый надлежащим образом применить эту мысль, поскольку многие из его рабочих прибыли в Серво по принудительной вербовке, проведенной в соответствии с королевским указом о бездельниках и праздношатающихся, и теперь эти насильно привлеченные к труду могут есть и работать, будучи под защитой религии, что, разумеется, приносит им немалое утешения, иначе бы им не пришло в голову несколько дней назад поднять такой бунт.
– Изобилие есть мир для потрясений, – вкрадчиво говорит монах, стараясь смягчить аргументы, которые хозяин Саргаделоса собирается использовать в споре с тем, кто лишь однажды проявляет солидарность с рабочими, движимый стремлением обуздать страсти, терзающие сердце его ученика.
– Suaviter in modo, fortiter in re…[37]37
Мягко по форме, твердо по сути (лат.).
[Закрыть] шелковая рука в железной перчатке… Антонио, нужно быть мягким внешне, но твердым и непоколебимым в принципах и в действиях, делать все ласково, очень ласково, – настаивает монах.
Но Ибаньесу это не по нраву.
– Природа чинит непреодолимые препятствия человеческому счастью, – говорит Ибаньес, забыв о прежних рассуждениях или, напротив, как раз вспомнив о них, потому что может показаться, что два друга, хоть каждый из них и исполняет свою роль на суде Божием, где вершится таинство покаяния, будто совершают обманные ходы, собираясь затронуть тему, которая еще не была затронута, или как будто заняты поисками подходящих для этого аргументов.
– Урожай зависит от непостоянства времен года, против которого все человеческое благоразумие не что иное, как слабость, – заключает наконец монах.
Антонио чувствует, как его бросает из стороны в сторону, но он даже находит удовольствие в том, чтобы созерцать, как его отчужденное, отстраненное сознание раскачивается по воле словесного ветра, который направляет на него его исповедник и друг, постепенно убаюкивая его сознание, пока все оно не будет в конце концов сведено к одному-единственному всплеску, крошечному всплеску непокорности, через который оно и проявит себя, такому слабому, что никто его даже и не услышит; никто, кроме самого кающегося грешника, знающего, что этот всплеск в бездействии дремлет в глубине его существа, окутанный идеями, свидетельствующими о том, что в будущем его, Антонио, нисколько, еще в меньшей степени, чем до сих пор, – то есть ни много ни мало, ну совсем нисколько, – не будет волновать духовная жизнь его рабочих. Впрочем, если как следует подумать, то и материальная жизнь тоже, сколько бы он ни писал и ни подписывал твердые и категорические утверждения на этот счет; именно поэтому, придя в себя после столь удачной исповеди, он окажется вполне способен – и так было уже много раз – бросить в карцер на сорок или семьдесят два часа без хлеба и воды того, кто откажется привезти дрова, необходимые для поддержания огня в печах непрерывной разливки, где производятся боеприпасы для королевских войск. Он, жертвующий десятую часть своих доходов на нужды Церкви и благотворительность, будет вполне способен сделать это, ибо именно это налагает на него его исповедник в качестве епитимьи, которую он с удовольствием исполнит, будучи избавлен от грехов и оправдан в своем поведении.
Уже глухая ночь, и монастырь погружен в глубокую тишину. Снаружи беснуется ветер, и его порывы похожи на вновь обретенную в схватке противоречий душу маркиза: они изменчивы и стремительны, как его сознание, подчиняющееся нужным целям с такой удивительной силой воли, которая могла бы вселить ужас в любого, но только не в монаха, что сейчас обращается к этому сознанию, дабы отпустить ему грехи.
– Покайся во всех своих грехах и иди с миром, ибо ego te absolvo[38]38
Я отпускаю тебе грехи (лат.).
[Закрыть].
Никто, как он, не знает глубин этой души, которую он только что очистил от всякой вины, совершив таинство отпущения грехов, ведь это он построил ее именно таким образом, и, подтвердив это еще раз, Венансио Вальдес-и-Ломбардеро, аббат монастыря Вилановы-де-Оскос, устало садится, почувствовав головокружение, безумное, как и ветер, что примчался с моря и беснуется сейчас снаружи, вызывая наслаждение и боль, радость и страх, кружась в вихре, приносящем блаженство, освобождающем – от чего? – он и сам не знает этого толком; быть может, от самого себя.
3
Стоит мертвая тишина. Весна, как известно, в разгаре, но дождь идет такой, что мысли о непроглядной тьме и туманном мареве, что приносят с собой порывы теплого ветра, вселяют тревогу. Порывы морского воздуха так насыщены влагой, что кажется, будто ночь поселилась в волчьей пасти, именно в волчьей, и что журчание воды, стекающей с крыши, бегущей по сточным трубам и желобам, бурлящей в пролетах мостика, перекинутого через узкую, но полноводную и быструю речку, огибающую каменное подножие монастыря, исходит из огромной горячей волчьей пасти с губами, языком, нёбом, готовой поглотить все: такая алчность ощущается в ее дыхании, в испарениях, поднимающихся из моря и целиком охватывающих эту ночь.
Мертвая тишина. Наверняка снаружи рыщут волки, но ими движет не голод, а любопытство. Горы полны ими. И еще лисами. Когда они ехали верхом, Антонио Ибаньес все время видел их экскременты, выставленные на всеобщее обозрение на горной тропе, возле каменных оград, на какой-нибудь выпавшей плите, а еще он видел волчьи следы в топких местах. Горы полны волков, особенно возле Вилановы. Медведи бродят ниже, в долине Сантальи, где нужно охранять от них ульи, если хочешь спасти мед.
От ночи остается совсем немного. Долгая исповедь и нескончаемая беседа двух друзей заняли столько времени, что недалеко уже до рассвета. Сон не приходит к Антонио Ибаньесу в тиши его кельи. Он думает о Лусинде и спрашивает сам себя, не послать ли за ней в дом напротив монастыря, где он устроил ее на ночлег, или, быть может, самому отправиться к ней, дабы насладиться щедрым теплом юного девичьего тела; но он знает, что не сделает этого. Ему только что были отпущены грехи, и хотя бы на оставшееся от ночи время он постарается остаться в этом состоянии благодати, которое позволит ему совсем скоро, не позднее чем через два часа, принять причастие, когда звон монастырских колоколов призовет их к заутрене. Поэтому он все вертится и вертится в постели, представляя себе рыскающих волков, вслушиваясь в шумы ночи, в шорох ветра в густых кронах деревьев, в возню зверей с большими удивленными глазами. Поэтому, попытавшись несколько раз заснуть, он, отнюдь не стремясь к этому, позволяет овладеть собой воспоминаниям, погружающим его в ностальгическое безмолвие.
Он был еще совсем юным, когда покинул монастырь и переехал в Рибадео. Вспоминая об этом сейчас, в келье Вилановы, предназначенной для почетных гостей, а не в просторной интернатской спальне для мальчиков, он испытывает удовлетворение столь же смутное, сколь и тревожное. Катастрофа, происшедшая всего несколько дней назад, не позволяет ему расслабиться и призывает быть начеку. Разумеется, жизнь подарила ему много великих и щедрых перемен с тех пор, как он мальчиком прибыл в монастырь, и между тогдашним сыном бедного идальго и теперешним надменным сеньором лежит пропасть. Но также верно и то, что жизнь принесла с собой и немало бед, страшнейшей из которых стала катастрофа в Саргаделосе. Возможно, Лусинда – это своего рода воздаяние за все эти беды, в том числе и за Шосефу, прекрасную жену, совокупление с которой было всегда таким грустным и молчаливым, даже скучным, как скучна бывала и она сама длинными днями, посвященными заботам о многочисленном потомстве или же визитам к подругам из других знатных домов Рибадео: из семейства Вильямиль, родом из Серантеса; Дон-Лебун, приехавших из края Баррос; Касарьего, что только и знают, что говорить о своих землях на берегу Фелье; Кансио, суетливых и говорливых, превозносящих Касарьего как необыкновенное место, возможно, потому, что они оттуда родом; или из семейства Прадо-и-Лопес де Асеведо из Фигераса, спокойных и слегка апатичных сеньоров с очаровательной улыбкой и железной рукой; не будем уж говорить о семействе Вальедор из Прено или Бермудес из Сан-Тирсо; все они – как, впрочем, и сама Шосефа – выходцы из крестьянских краев Астурии и Галисии, и все они, будучи к тому же знатными, смогли добиться богатства и прочно обосноваться на высотах, достичь которых Антонио Ибаньесу, сыну стыдящихся просить помощи бедняков, стоило такого труда. Но даже при всех своих связях с людьми столь высокого рода и положения жена кажется ему скучающей, и ему бы хотелось, чтобы она тратила на них несколько меньше времени и чтобы этот временной излишек позволил им вместе насладиться жизнью. Жизнью и всем тем, чем эта жизнь одаряет и о чем он почти забыл после своих первых визитов в Ферроль, когда опера вошла в его жизнь и он полюбил певичек, познал первые знаки дружбы и впервые скрепил ту, что и теперь прочна по-прежнему, как, впрочем, и та, что связывает его с господином аббатом. И вот совсем недавно Лусинда осветила его жизнь.
Из всех тех людей и семейств, которым наносит визиты его плодовитая супруга, одни разбогатели в Америке, другие – плавая на невольничьих судах, многие – занимаясь торговлей, кто-то – начав с производства часов и превратившись затем в сельских идальго, как его родственники Ломбардеро, но были среди этого обширного круга и такие, которым не пришлось самим зарабатывать состояние, потому что оно досталось им по наследству. Однако в случае Антонио Ибаньеса это было не так: вплоть до сегодняшнего все свои дни он посвящал неустанной борьбе, начавшейся в тот момент, когда он покинул монастырь, почти три десятилетия тому назад.
Рибадео был в те времена селением, возвышающимся над лиманом, в устье, образуемом рекой Эо, покинувшей Вейгу, чтобы дальше нести свои воды в холодный Бискайский залив, который, впрочем, все же не так холоден, как воды, омывающие юг Галисии, ибо туда уже не доходят теплые течения Мексиканского залива, что пересекают океан и приносят с собой погоду, одаряющую зеленью оба народа, которых многие считают кельтами по происхождению, возможно, потому, что их земли всегда влажны и окутаны одним и тем же густым туманом. В этом тумане Антонио Ибаньес и пересек ущелье Гарганта, чтобы затем спуститься к Вейге на Эо и посетить дом Вишанде, в котором столько же окон, сколько дней в году, и столько дверей, сколько в нем месяцев, как он припоминает теперь, продолжая бодрствовать, поскольку сон все не приходит.
Он прибыл в Рибадео почти мальчиком. Брат Венансио сначала поговорил с его родителями, прежде всего с отцом, а уже потом с матерью, дабы убедить их, что, коль скоро юноша не может поступить в университет и в то же время не должен возвращаться в Санталью-де-Оскос, если не хочет похоронить себя заживо, наиболее целесообразным было бы отправить его в Рибадео после того, как аббат предварительно переговорит с доном Бернардо Родригесом Аранго-и-Мурьяс-Мон, хозяином дома Гимаран, чтобы тот принял его под свое покровительство и опеку, а в обмен на это юноша будет являться товарищем или даже примером и наставником для Бернардо Фелипе Родригеса Аранго, его сына и наследника, всего на год и четыре месяца старше Антонио, но гораздо менее разумного, чем последний, и к тому же проявляющего склонности, которые никоим образом не радовали его родителя.
Таким вот образом и обрисовал брат Венансио его, Антонио Ибаньеса, наследнику дона Хосе де Мон, дядюшки последнего, проведшего в Кито[39]39
Кито — столица Эквадора. (В колониальное время территория современного Эквадора называлась также Кито.)
[Закрыть], в вице-королевстве Новая Гранада[40]40
Новая Гранада – вице-королевство, существовавшее в Южной Америке с 30-х годов XVI века до начала XIX столетия. Включало в себя территории современных Колумбии, Эквадора, Панамы и Венесуэлы. В ходе Войны за независимость испанских колоний в Америке (1810–1826) все вице-королевства были упразднены.
[Закрыть], некоторое число лет, достаточное для того, чтобы нажить состояние, которое племянник сумел еще более увеличить, также прожив какое-то время в Вест-Индии и даже получив прозвище Индеец[41]41
Индеец – так в Испании называют людей, побывавших в Америке и разбогатевших там.
[Закрыть], совсем не похожее на прозвище его дяди Шосе, известного как Перульеро просто потому, что он был родом из Перульеры, местечка в округе Санталья, представителем клана, всеобщим родственником – все там между собой родственники и имеют незыблемые обязательства, которые налагают кровные связи.
Антонио прибыл в Рибадео, полный ожиданий и некоторого страха, о котором никто, кроме него, не догадывался, но о котором он теперь вспоминает как о чем-то вполне реальном и даже лишавшем его дара речи. Дом Гимаран был белым и стоял над лиманом. Его необычная конструкция не мешала тем не менее тому, чтобы, оказавшись внутри, ты мог ориентироваться с такой удивительной легкостью, какой и представить себе прежде не мог. Лишь пристроенная часовня могла несколько сбить с толку при первых шагах по этому огромному жилищу. Маленькая пристройка возвышалась над главным фасадом просторного дома, и пройти в нее можно было через нижний этаж здания вдоль ломаной линии длинного фасада, затем следовало сделать поворот на девяносто градусов и далее идти вдоль другого фасада, на котором красовались огромный балкон и асимметрично, как это принято в Галисии, расположенные окна. В вершине прямого угла и была пристроена часовня, причем таким хитрым способом, что образовался как бы маленький внутренний дворик, которого не видно, если смотреть на белое здание снаружи. Между часовней и левым крылом, опять же если смотреть стоя лицом к дому, расположен вход, который многие считали главным, может быть, из-за арок, служивших входом в конюшни, а также из-за широкой лестницы, ведущей через красивую галерею на второй этаж. В те времена, когда Антонио впервые появился в доме Гимаран, апельсиновое дерево у подножия лестницы украшали плоды, похожие на маленькие солнышки, проступающие в зеленом тумане.
Но главным входом был тот, что ориентирован на север. К нему можно было подойти, повернувшись спиной к морю. Там тоже была лестница, не такая роскошная, как южная, попасть к которой можно было, повернувшись спиной к немноголюдному городку, каковым в то время был Рибадео, насчитывавший около двух тысяч жителей и застроенный богатыми домами весьма претенциозной архитектуры. Первый визит Антонио нанес в часовню. Он пришел попросить разума у Девы Чикинкирской, почитаемой там с тех пор, как дон Хосе привез ее из Кито или одному Богу ведомо откуда еще.
Он прошел в часовню изнутри дома через маленькие хоры, где дон Бернардо и его супруга обычно слушали мессу, и стал разглядывать благодарственные приношения Святой Деве, удивительной рамой для которых служила арка, поддерживающая свод и придающая всему ансамблю ощущение необычной для столь небольшого сооружения глубины. После того как Антонио дождался окончания службы, сам дон Бернардо провел его в комнатку, примыкающую к хорам.
– Я хочу часто видеть тебя здесь, Антонио, на заутрене вместе с нами, – сказал ему в качестве приветствия отец семейства после краткого представления.
Антонио, приехавший в сопровождении брата Венансио, при этих словах склонился, как его учили, в почтительном, церемонном поклоне перед человеком, которому суждено было стать его хозяином; позже он сделает то же самое уже на хорах, прямо перед алтарем, стоя рядом с монахом. Тогда он и подумать не мог, да и как можно было представить такое, что всего через несколько лет он устанет разглядывать черепа дона Бернардо и его супруги, покоящиеся на престоле по обе стороны от алтаря: его череп будет лежать рядом с напрестольным Евангелием, а ее – возле Посланий апостолов. Их поместят туда спустя два года после смерти, довольно скоро после приезда Антонио в этот особняк, хотя в тот момент ничто и предвещать не могло подобного исхода.
Когда дон Бернардо приглашал его на эти столь же благочестивые, сколь и ранние ежедневные встречи, он смотрел на брата Венансио, словно ища в нем поддержки. Тогда монах ответил за двоих.
– Антонио весьма благодарен вам за приглашение; он очень религиозный человек и чтит Святую Матерь нашу Церковь, – сказал тот любезно, но в то же время с некоторой осторожностью. – Вне всякого сомнения, он будет сопровождать вас в утренних молитвах, – добавил монах, переводя взгляд на Антонио и придавая ему твердость, дабы сказанное было воспринято как наставление, если не как приказ. Юноша вновь низко склонил голову с предупредительной церемонностью, демонстрируя свое согласие с тем, что можно было бы считать лишь намеком, но что в действительности являлось скрытым приказом.
Так Антонио это и понял, приняв как неизбежность и намереваясь спросить, в котором часу в этом доме начинается служба, чтобы не опоздать в первый день. Но все его воображение, весь сердечный пыл были уже в тот момент устремлены к морю. Он еще никогда не видел его так близко, никогда не чувствовал, как оно волнуется, призывая к себе.
Когда его представляли остальным членам семьи, он сразу же понял, что его другом и подопечным в этом особняке будет тот стройный, приятной наружности юноша, что в момент представления приветствовал Антонио любезной улыбкой, на которую тот ответил легким наклоном головы, удовлетворившим всех присутствующих и прежде всего брата Венансио. В те времена Антонио был стройным юношей, ладным и статным, с благородными манерами и энергичным лицом, и подобный легкий поклон воспринимался как проявление внутренней силы и основательности, а также элегантности и скромного благоразумия, в то время как в действительности это было проявлением бесконечной осторожности, а еще недоверия, которое можно было принять за робость.
Вскоре им сказали, что они с Бернардо могут удалиться, а взрослые остались, чтобы обсудить обязанности Антонио. Юноша воспользовался этим, чтобы осуществить свое желание.
– Пожалуйста, отведи меня к морю, – сказал он Бернардо, с самого начала обращаясь к нему на «ты» и так, чтобы его просьба могла быть воспринята как приказ.
– Пошли! – ответил ему Бернардо.
Тогда они поднялись на второй этаж, пересекли пахнувшую яблоками залу и, пройдя по длинному коридору, уставленному застекленными шкафами, хранившими роскошную коллекцию раковин из дальних морей, прошли через заднюю часть дома, выходящую на запад, где был сад, спускавшийся террасами по склону небольшого, но достаточно крутого холма, на котором возвышался дом Гимаран. Юноши вышли в сад и, повернув вправо, направились к северной оконечности усадьбы. Придя туда, они остановились у балюстрады, с которой открывался вид на устье лимана.
– Расскажи мне о том, что видно отсюда, – вновь попросил он Бернардо, едва они пришли на эту высокую смотровую площадку.
– Вон там – бухта Арнао, дальше, на севере, – Крестовый мыс, а еще дальше – мыс Рамела, – ответил наследник еле слышно.
На севере торжественно открывался океан, а в противоположной стороне бился бурный поток, разбиваясь о скалистые берега и покрывая их пеной.
– Что еще? – настаивал Антонио; но Бернардо молчал, не зная, что сказать. – Что еще? – вновь вопрошал он, не в силах подавить улыбку, которая казалась недоброжелательной.
На какое-то мгновение у Антонио возникло искушение сжать ему яички, как столько раз сжимал ему их двоюродный брат Шосеф, как много раз сам он сжимал их у своих однокашников в Виланове-де-Оскос.
Они были вдвоем в самом конце сада, и колебания Бернардо лишь подстегивали любопытство Антонио.
– Что еще, говори, что еще, – вновь упорствовал он, но ответом ему была лишь нерешительность, какое-то непонятное бормотание юноши, который имел с ним в возрасте менее года разницы, но казался гораздо более хрупким, чем Антонио.
Бернардо начал нервничать; он знал, что на выходе из лимана слева расположен остров Панча и мыс Белых Скал; затем, на востоке, – мыс Воронье Гнездо; но он не знал, как все это объяснить. С того места, где они стояли, всего этого не было видно, и у Бернардо никак не получалось подобрать слова, которые бы извлекли на поверхность его мысли, преобразовав их в звуки, посредством которых он сумел бы донести свои знания до того, кто впервые увидел море; что-то сдерживало его, лишая всякой способности к общению, заставляя пребывать в молчании. Было непонятно, отчего это с ним происходит: ведь этот парень будет его слугой, по меньшей мере его подчиненным, он будет жить в доме его отца, к состраданию которого воззвал молодой монах, сопровождавший юношу от монастыря Вилановы-де-Оскос.
Нерешительность Бернардо вновь заставила Антонио улыбнуться, и он почувствовал, как снова его охватывает желание схватить парня за яйца и подчинить его себе. На этот раз он не стал сдерживаться. Быстрым движением он поднес руку к его мошонке и не слишком сильно сжал ее своей сильной рукой.
– Что еще? Говори мне, что еще, или кашляй! – приказал он, глядя ему прямо в глаза, изучая его реакцию и уже начиная раскаиваться в своей дерзости; но взгляд Бернардо удивил его: он не выражал ни гнева, ни неудовольствия, разве только мольбу.
Тогда он сжал немного сильнее. И выждал мгновение.
– Говори или кашляй!
Легкий кашель, напоминающий скорее прерывистое дыхание и удививший Антонио, был ответом на его приказание, в то время как полое пространство, образованное его сжатой ладонью, стало заполняться увеличивавшимся бугорком.
Эта епифания могла оборвать полет орла, слетевшего с диких хребтов Оскос, чтобы опуститься на скалистые кантабрийские берега[42]42
…кантабрийские берега… – Кантабрия – историческая область на севере Испании.
[Закрыть] в Рибадео, ибо он чуть было не рухнул вниз и тогда уже никогда не подняться ему больше на протяжении всей своей жизни; но она, напротив, лишь укрепила его. Он еще раз сжал, хотя и не слишком сильно, ладонь, дабы удостовериться в достигнутом, глядя парню прямо в глаза.
– Ну так что, да? – спросил он его, не проявляя излишней жестокости, но весьма твердо и решительно, не оставляя ни малейшего сомнения в своих намерениях.
Бернардо опустил взгляд лишь для того, чтобы быстро взмахнуть веками и продолжать мягко смотреть в глаза Антонио. Они были на равных, и, поняв это, он успокоился.
– Да! – ответил он с некоторым вызовом, подразумевавшим, что это могло быть и так, и этак.
Тогда Антонио постепенно стал ослаблять хватку, пока полностью не разжал ладонь и не убрал руку от паха своего нового, как он полагал, укрощенного друга, который уже никогда не станет его хозяином, даже если ранее на какое-то мгновение и полагал, что запросто сможет быть им.
– Расскажешь мне об этом в другой раз.
У Бернардо слова снова застряли в горле; казалось, единственное, на что он был способен, так это быстро и изящно покашливать. Он хотел сказать Антонио: «Не рассказывай никому… о том, что только что со мной произошло», но в это время фонтан воды, взметнувшийся где-то там, вдалеке, на морской поверхности, поборол его нерешительность, потребовав от него внимания и вернув ему дар слова.
– Смотри, смотри, Антонио, там, там… – прокричал он наконец, указывая в сторону моря.








