Текст книги "Синий кобальт: Возможная история жизни маркиза Саргаделоса"
Автор книги: Альфредо Конде
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Уже много лет англичане и французы сменяли друг друга и на верфях, и в самом городе, а недавний мятеж в Новой Англии привел к появлению в окрестностях Финистерре[61]61
Финистерре (лат. край земли) – мыс в Галисии, крайняя западная точка Европейского материка.
[Закрыть] целой флотилии торговых судов, снаряженных для каперства и для противостояния англичанам, блокировавшим главные галисийские порты – и прежде всего Ферроль, обративший свои пушки в сторону Англии, как в других случаях в сторону Франции.
Антонио предоставил Бернардо Фелипе отдавать приказания сопровождавшим их слугам, ограничившись лишь тем, что наблюдал за неукоснительным исполнением приказов. Он не передавал ему таким образом своих полномочий, поскольку прекрасно знал, кто здесь распоряжается на самом деле, но что-то говорило ему, что целесообразнее будет, если со слугами разберется Бернардо, сам Антонио старался как можно скорее избавить себя от ответственности за слуг, откладывая принятие на себя всех полномочий до времен, которые, как он теперь догадывался, наступят гораздо раньше, чем он мог предположить в момент вручения кошелька с деньгами. Сейчас ему следовало как можно скорее научиться вести себя как богатый человек, постепенно и незаметно стать как бы одним из них. Наблюдать. Носить вызывающие кафтаны необычных цветов. Обращать на себя внимание, стараться быть на виду, но делать это так, чтобы невозможно было догадаться, что он делает это намеренно. Бернардо имел точные распоряжения своего отца относительно назначения товаров, заблаговременно отправленных до его приезда, и самые четкие инструкции по поводу прочей деятельности, которой он должен был посвятить себя во время пребывания в столице морского департамента. Все это он перепоручил Антонио Раймундо, возложив на него исполнение коммерческих дел. Здесь уже не было слуг, которым можно было бы все объяснить, и именно так это и понял Ибаньес. Он сам займется всем, он даже заинтересован в этом. Один, без друга, он пойдет к феррольским купцам и будет вести себя с ними так, как уже научился, состязаясь с Бернардо Фелипе и одновременно четко давая ему понять, кто призван играть главную роль в их отношениях. Но с другой стороны, страстно желая стать тем, кто определяет ритм деятельности, Антонио привык уже приноравливаться к другу, интуитивно угадывая, что нужно внимательно наблюдать за его поведением, дабы, когда наступит его черед наслаждаться жизнью, он смог ему подражать.
Бернардо Фелипе был, насколько он мог видеть, человеком, привыкшим к общению с людьми любого типа. Он умел обращаться со слугами, но также и с теми, кого признавал выше себя, в нужный момент он умел найти подходящую фразу или бросить взгляд, который совершенно очевидно указывал собеседнику его место; при этом он никогда никого не ранил, искусно наводя мосты взаимопонимания, если не искренней привязанности.
Антонио Ибаньес наблюдал за ним, пытаясь всему этому научиться. Но он начинал подозревать, что не в состоянии полностью овладеть подобной формой поведения, столь действенной для установления хороших отношений в обществе, признавая, что манеры у него довольно грубые и не слишком обходительные, в его властных жестах сквозит с трудом сдерживаемая нетерпимость. Он был слишком нетерпелив. Стремясь к совершенству, он понимал, что это зависит только от его собственной воли, но он просто не мог подчиняться никакому диктату, и его воля, или «его характер», всегда в конце концов брала верх.
У него был вспыльчивый характер. Ярость нетерпения вспыхивала в нем, как только он понимал, что человек, с которым он имеет дело, ниже его, или обнаруживал, что поддерживать с ним беседу или отношения не сулит ему никакой выгоды, ибо он считал бесполезным говорить просто так, ни о чем; или когда догадывался, что сможет всего добиться от собеседника, лишь выразив свое желание или распоряжение, которое без каких-либо возражений будет немедленно принято к исполнению. И, только общаясь с человеком выше себя по положению или с тем, кто мог принести ему какую-то пользу, в чьей власти было предоставить ему что-то или отказать, – только тогда Антонио Ибаньес был обходителен и разговорчив, общителен и любезен. Бернардо был его полной противоположностью. Он получал удовольствие от общения с любым человеком настолько, что нередко просто забывал о том, что уже настало время это общение прекратить, – так отдавался он очарованию беседы и соблазну чувствовать себя объектом любви и восхищения. Поэтому только для того, чтобы не противоречить, не нарушать приятную атмосферу, установившуюся между собеседниками, Бернардо вполне мог завершить сделку не на самых выгодных или даже на вовсе не выгодных для себя условиях, лишь бы продолжать чувствовать доброе к себе отношение.
Антонио же, казалось, ощущает прилив энергии всякий раз, как узнает, что друг испытывает досаду, понимая, что мощный ум сына писаря вновь одержал верх. Ведь недаром говорят, что жизнь – это путешествие, одаривающее людей самыми необычными, самыми нелепыми, но и наилучшим образом дополняющими друг друга попутчиками.
Выйдя за пределы военных укреплений и шагая по направлению к улице Магдалены, Антонио ощущал тяжесть набитого деньгами кошелька, который вручил ему дон Бернардо, дав при этом не слишком определенные указания относительно использования средств, не указав даже общей суммы, которую он может потратить. Поэтому он раздумывал о том, что во время пребывания здесь он вполне может пользоваться этими деньгами в свое удовольствие, то есть потратить их на покупку благосклонного расположения окружающих, чтобы таким образом обеспечить приятный досуг, поскольку было видно, что дела начинают устраиваться сами собой. Он уже догадывался, что большую часть денег они должны потратить на развлечения, дожидаясь возвращения судна, которое вышло в море спустя несколько часов после их высадки на берег. Он даже решил, что именно с этой целью дон Бернардо и отдал их в руки ему, именно ему, а не Бернардо Фелипе. Вскоре он окончательно убедится в этом.
Как только уже в первые дни пребывания в Ферроле было покончено с довольно многочисленными поручениями, дни потекли безмятежно, постепенно раскрывая Антонио глаза на многие вещи. Иногда Бернардо Фелипе куда-то исчезал, и тогда Антонио занимался тем, что бродил в одиночестве по верфи, внимательно разглядывая дно главного дока, которое благодаря работавшим без остановки насосам, откачивающим воду, становилось час от часу все доступнее для взгляда; или же ходил по строившемуся городу, любуясь строгой неоклассической сдержанностью его церквей или красотой домов на улице Магдалены, в одном из которых они поселились по указанию дона Бернардо. Они разместились в доме, выделявшемся среди других кованым балконом на втором этаже и застекленной галереей на третьем, где они и занимали каждый по комнате, в то время как трое прибывших с ними слуг жили на нижнем этаже, проводя ночь на сеновале, располагавшемся в задней части здания. Сеновал находился рядом с конюшней, где стояли лошади, и курятником, снабжавшим едой весь дом.
Дом принадлежал Исабель, молодой вдове покойного дона Агустина Саломона, друга и доверенного лица дона Бернардо, крупного коммерсанта. Похоже, старый Индеец очень неплохо с ней поладил после того, как был преодолен трудный период, связанный с отходом покойного в мир иной, если судить по знакам внимания, которые она щедро расточала его сыну и которые распространялись также и на Антонио Раймундо; даже теперь, в келье, что он временно занимал в монастыре Вилановы-де-Оскос, холодным утром поздней весны 1978 года, он вспоминал о ней с такой нежностью, что она заполняла все его существо, заставив его вспомнить о Лусинде, мирно спавшей в доме напротив монастыря и не подозревающей, что она служит поводом для вздохов и воспоминаний хозяина Саргаделоса.
Дом вдовы Агустина Саломона располагался неподалеку от верфей, рядом с церковью Святого Шулиана и Оружейной площадью, а также с тюрьмой и городским советом, то есть в самом центре городской жизни столицы морского департамента, города, который возник и с необыкновенной быстротой развивался благодаря просвещенной и несколько деспотичной воле королей династии Бурбонов. Здание имело общую стену с домом, который занимал Николо Сеттаро, оперный маэстро, родом из города Сомма древнего Неаполитанского королевства. Другой стороной здание, занимаемое вдовой дона Саломона, примыкало к дому, принадлежавшему Росе Кихано, родом из Граньи, которая очень скоро, как будто нехотя сложив губки в плутовскую улыбку и вторя Исабель, вдове Саломона, будет высказывать недовольство по поводу многочисленных бед, которыми грозит женщинам их возраста присутствие в доме столь молодых и полных энергии мужчин.
Иногда поутру друзья проходили в обе стороны почти километр двести метров, составлявших длину, а затем пятьсот метров ширины гавани, окруженной просторными причалами; позднее они обходили обступившие ее склады, крытые пристройки и кузницы, пока наконец не замирали в восторге перед громадой Оружейной палаты, которая вызывала наибольшее удивление у Антонио, испытывавшего неизменное желание заглянуть на первый этаж, где огромные аркады, за которыми располагался склад военного корабельного снаряжения, и грандиозная лестница, ведущая на второй этаж здания, завораживали его чудом продуманных и гармоничных пропорций, заставлявших предполагать вмешательство некой магической силы.
Со своей стороны, Бернардо Фелипе, ироничный и подвижный, смотрел на Антонио, не в состоянии понять почти религиозное чувство, которое его друг проявлял перед сей архитектурной громадой, даже не догадываясь о том, что сам он тоже улыбается про себя, поглощенный созерцанием анаграммы, свидетельствующей о воле короля Карлоса III, затейливой вязи букв, вставленной в чугунную балюстраду, служившую основанием для поручней, которыми пользовались старики, стремившиеся без особых усилий взобраться на верхние этажи здания. Речь шла о замысловатой анаграмме, казавшейся Бернардо чудом изобретательности, изящным изъявлением воли монарха; эта анаграмма скорее всего оставляла совершенно равнодушным Антонио Ибаньеса, как, вне всякого сомнения, оставляло его равнодушным и созерцание тюрьмы, расположенной в соседнем здании, внешне никак не проявлявшем тот зловещий характер, что сообщало ему наличие заключенных во внутренних помещениях, которые, глядя снаружи, трудно было представить себе темными и мрачными.
Иногда Антонио поутру отправлялся к Школе гардемаринов, в которую он так и не осмелился войти. Когда он первый раз приблизился к ней, в его воображении возникло желание отправиться в плавание в поисках долготы, путешествуя то вверх, то вниз по широтам, ибо было нечто в том морском первокрещении, что навсегда приговорило его к бурной синей стихии, когда он созерцал ее с вершины горы в Оскосе. Так, то за одним, то за другим занятием, между прогулками и счастливо завершенными торговыми сделками и проходили дни в ожидании возвращения судна, и наконец они стали казаться им до крайности скучными, пока однажды некое событие не нарушило эту монотонность, подарив им новые и необычные надежды, которые заставили Антонио вспомнить о поручении, данном ему доном Бернардо, и осознать, что он все еще не выполнил то, что требовал от него старик.
До этого момента если дни и были тягостными и несчастливыми, то все менялось с наступлением ночи. Каждый раз, входя в комнаты Исабель, когда она в очередной раз поджимала губки, пряча плутовскую улыбку, вызванную мечтами об этих ночах, юный мажордом задумывался об истинной причине, по которой она предпочитала его сыну своего друга. И он так и не получал ответа на этот вопрос. Его догадки на этот счет не обеспокоили его ни больше, ни меньше, чем в тот первый раз, на краю усадьбы Гимаран, когда они вдвоем с Бернардо созерцали море. Ответ крылся в поведении, которое в тот момент он счел бесстыдством, а теперь начинал подозревать, что оно было исполнено тонкого проявления ума. Антонио никогда больше даже не намекал на тот случай, хотя уверенность, что Бернардо свойственны наклонности, достойные порицания, устойчиво поселилась в нем с тех пор, заставляя опасаться за своего лучшего, пусть и совсем недавнего друга, который, впрочем, продолжал вести себя совершенно естественно и всякий раз по утрам улыбался, напоминая Антонио известные слова одного из Ломбардеро, которые он сразу присвоил себе:
– Ты сегодня скакал верхом всю ночь!
На что тот с неизменным проворством отвечал, радуясь в душе и улыбаясь:
– С чего это ты вдруг взял?
– Да часы у тебя тикают невпопад, и маятник завис.
На что Антонио отвечал, разражаясь громким и несколько притворным хохотом:
– Против вас, часовщиков, не поспоришь. Слишком уж хорошо вы знакомы с человеческим механизмом.
Антонио рассказал ему это вскоре после знакомства, ожидая, что он как-то прореагирует или отпустит шуточку по этому поводу, но Бернардо только посмеялся, воздержавшись от каких-либо объяснений, рассуждений или намеков. Эта его манера поведения сослужила Антонио немалую службу. Благодаря ей он научился равнодушно говорить о вещах, что нас особенно затрагивают, притворяясь, что они будто бы нисколько нас не заботят, изображать чувства, не имеющие ничего общего с теми, что в действительности охватывают нас в этот момент, и поступать так всякий раз, когда жизнь делает ставку на выявление истинного положения вещей, пусть даже столь хитроумно, что это может показаться оскорбительным.
Бернардо Фелипе был образцом светских добродетелей, ярким примером того, что может дать хорошее воспитание даже тому, кто имеет в этой жизни цели совсем иные, нежели его предки и все то общество, в котором он живет; образцом добродетелей, которые были определены ему с колыбели и которые обрекали его на исполнение роли, обязательной почти для всех мужчин и гармонично дополнявшей ту, что предназначается женщинам. Бернардо был призван стать отцом, обзавестись детьми и заниматься семейным делом, дабы передать наследникам не только свою кровь, но также богатства и воззрения, которые, как ожидалось, не должны исчезнуть вместе с ним. Но истина заключалась в том, что сам он ощущал свое призвание совсем по-иному: он и слышать не хотел о детях, о налагающем ответственность предполагаемом отцовстве, но зато мечтал о жизни, которую по прошествии совсем немногих лет сделают возможной накопленные его предками богатства. Если деньги не позволят ему жить ничего не делая, приравняв его в необходимости трудиться к самым нуждающимся работникам, зачем тогда они вообще нужны?
Характер его честолюбия был не очень-то свойствен просвещенной эпохе, в кою ему выпало жить, но скорее обществу, которое начало агонизировать с того времени, как король Карлос III упразднил легальное бесчестие труда, и делами двора могли теперь заниматься люди, призванные к этому в силу своих заслуг, даже если до того, как взойти к высотам государственной власти, они трудились в области торговли или промышленности. У Бернардо было призвание рантье, он по сути своей был типичным идальго, но только привязанным не к земле, а к привилегиям, происходившим из обладания богатствами. Он хотел наслаждаться жизнью, беззаботно проживая ее в соответствии со своим положением. Антонио же, напротив, хотел строить мир и управлять им.
Бернардо Фелипе знал, что Антонио являет собой другую сторону медали, но, будучи по происхождению более благородным, чем он, не располагает его богатствами и использует в качестве главной оси в отношениях между людьми просвещенное миропонимание, привитое ему отцом Венансио, полагая, что именно просвещенное представление о мире является наиболее действенным двигателем развития общества, в котором он живет, а вместе с этим обществом и его самого. Антонио был просвещенным человеком, весьма типичным именно для своего времени и своего места, но, вне всякого сомнения, просвещенным не на французский, а на галисийско-астурийский манер.
Бернардо тоже был просвещенным человеком. Но дело в том, что его интересовало в эпохе Просвещения то, что происходило скорее из духовной свободы Вольтера, нежели из экономических представлений Адама Смита. Он стремился лишь наслаждаться жизнью и ее удовольствиями. Это означало, что если Антонио вскоре начнет вызывать гнев многих идальго, которые будут называть его выскочкой и предателем интересов своего класса, Бернардо окажется гарантией всеобщего согласия, связкой, пусть фривольной и излишне светской, но совершенно необходимой связкой между зарождающимся новым обществом и обществом агонизирующим, необходимым звеном той нескончаемой цепи, что возникла, возможно, с появлением человека на земле и тянется вплоть до этого времени. Такому отношению немало способствовало его изысканное поведение, мягкие манеры, блестящий ум, тяготеющий к лукавой вольности и столь отличный от ума Антонио; он был не менее острым и выдающимся, но не таким резким и догматичным, а кроме того, Бернардо не обладал той железной волей и решительностью, когда речь шла о проявлении склонностей к труду и к усилиям, в которых не принимало участия тело.
Прогуливаясь по Ферролю и наблюдая, как Антонио приходит в изумление, прикинув полный заработок тысяч рабочих, занятых на строительстве города, или замирает, подсчитав, сколько мог стоить этот город, который, прежде чем возник, должны были придумать, представить, вообразить несколько избранных личностей; это они, вооружившись линейкой и угольником, предварительно начертали его улицы и площади, набережные и верфи, доки и стены; Бернардо указал ему на все, что так их различало, поскольку его самого все эти вещи совсем не волновали, а вот что его действительно беспокоило, так это ночные посещения Антонио комнат вдовушки, хотя никакой зависти он не испытывал.
– А что ты? – спросил его тогда Антонио.
– Что я? – ответил тот, не меняясь ни в голосе, ни в лице.
– Ты-то скачешь верхом?
– Я скачу на перламутровом жеребце, – ответил Бернардо, не вдаваясь в объяснения.
– А! – только и сказал Антонио, не желая углубляться в расспросы и чувствуя, как в полости его ладони растет пустота, которая постепенно заполняется по мере того, как лицо богатого наследника озаряет улыбка.
Так тихо и спокойно протекало время, пока наконец не случилось событие, изменившее вдруг все их существование, наделив его смыслом, которого с определенного времени оно было лишено. Они даже не осознали, что наступил переломный момент, который всегда, или почти всегда, наступает в человеческой жизни. Миг, после которого мир по-прежнему вертится, как вертелся, но этот миг обвевает тех, кого он коснулся, каким-то новым воздухом, отличным от того, которым они дышали ранее. Мир вертится, а воздух уже не тот, но мы этого не замечаем. Подчас достаточно лишь услышать какую-то необычную музыку, мелодию звучащей вдалеке песни, эхо, неведомым образом отозвавшееся в унисон каким-то определенным словам. Что касается наших героев, то для них этот переломный момент наступил, когда они, исполненные любопытства, прочли некий указ; с этим указом в их жизнь начал проникать новый воздух, определяя отныне их существование. Указ полностью отвечал пожеланиям старого Индейца:
Настоящим уведомляю всех лиц государства всякого звания, пола и положения, кои намереваются посетить публичное зрелище комедии, автором коей является Антонио Пинто, что, пока они пребывают и остаются там, положено им вести себя со всей скромностью, в тишине и покое, кои соответствуют положению и потребны для порядка, что надобно блюсти для удобства публики; не должно мужчинам смешиваться с женщинами на балконе, равно как и во всяком ином месте, кроме как только в соответствующих ложах, а также курить, свистеть, хлопать в ладоши, производить шум, неподобающие жесты и прочие правонарушения, кои прерывают представление и вызывают негодование среди собравшихся; все то время, какое длится представление, равно как и в антрактах, публике должно оставаться на своих местах, снявши шляпы как в знак почтения к сеньору магистрату, так и для наибольшего удобства оной публики, не вставать со своих мест и не сажать других, как это имеет обыкновение случаться, не дергать за плащи и накидки, не вертеть головами и не совершать всякие иные неприемлемые действия, столь противные важности и спокойствию, кои требуемы и должно поддерживать в подобных местах; предупреждается, что всякий, кто нарушит сие предписание, будет немедленно арестован и супротив него будет предпринято самое строгое наказание вплоть до наложения штрафа, подобающего его преступлению…
Иными словами, давалось оперное представление. Далее указывались цены:
За вход с каждой персоны девять кварто[62]62
Кварто – старинная медная монета.
[Закрыть] и, коль скоро это комедия театра с иллюминацией, два реала. За каждую ложу шесть реалов. За кресло в первых четырех рядах два реала, а в последних четырех полтора реала. Скамьи по четыре кварто с персоны, а на балконе будут действовать ранее установленные порядки.
Ложи сдавались лицам почтенным и выдающимся. Когда они прочли и узнали о представлении, то тут же заказали ложу для себя. Жизнь по-прежнему была щедра к ним.
7
Они вошли в театр через несколько часов после того, как прочли указ и узнали о распоряжениях, подписанных доном Антонио Франсиско Фрейре де Кора, членом Совета при его величестве, старшим алькальдом[63]63
Алькальд – мэр, городской голова, председатель муниципального совета; городской судья.
[Закрыть] городов Ферроль и Гранья, чтобы «на балконе поддерживались ранее установленные порядки; все соответствующие обязанности возложить на достопочтенного г-на генерал-капитана[64]64
Генерал-капитан – здесь: наместник испанского короля в Галисии.
[Закрыть] морского флота департамента, а также на г-на военного губернатора гарнизона; первому надлежит следить за тем, чтобы все лица, находящиеся в его юрисдикции, получили указания, которые он сочтет надлежащими, а последнему следует оказывать необходимую помощь („Например, послать пикет“, – заметил Бернардо Фелипе, прерывая чтение) в целях сохранения тишины, спокойствия и порядка, потребных при подобных публичных сборищах, и предупреждения любых выпадов, ссор и столкновений, равно как и прочих несообразностей, кои имеют обыкновение случаться».
– И все это сказано в указе, который ты прочел, – заключил старший сын господина Гимарана, цитируя далее: – «Относительно тишины и спокойствия, кои надлежит поддерживать всем присутствующим, к какому бы привилегированному классу и сословию они ни принадлежали, следуя правилам и порядкам, кои должно исполнять, и наказаниям, коим могут быть подвергнуты, в полном соответствии с предписанным в королевских указах и постановлениях»; так что сам понимаешь, как только окажешься внутри, двигаться не моги, а кашляй поменьше и потихоньку.
Антонио улыбнулся. Жизнь дарила ему новые впечатления одно за другим, и он ничего не мог с этим поделать, но это было совсем неплохо.
Опера! Он впервые услышал о ней не так уж много лет тому назад из уст брата Венансио, умевшего читать партитуры и воспроизводить звуки по знакам на нотной бумаге хрипловатым и слабым, подходящим для григорианских песнопений[65]65
…григорианских песнопений… – При Папе Григории I (540–604) были введены канонические церковные песнопения.
[Закрыть] голосом, привыкшим к монотонным ритмам, подавляющим сознание и усыпляющим души. Опера. По всей видимости, дон Бернардо предполагал нечто подобное, когда снабдил его деньгами и дал распоряжения на сей счет. Именно в этот момент Антонио вспомнил, что у него есть деньги как раз на случай оперного спектакля, и, не вдаваясь в объяснения, все с той же улыбкой на лице торжественно провозгласил:
– Думаю, на этот раз плачу я, – при этом он прищурил глаза на тот случай, если Бернардо, взглянув на него, заметит иронию, заключавшуюся в этом утверждении.
– Я не возражаю, – тут же ответил ему Бернардо, не придав этому особого значения.
Потом они продолжили свой путь по Оружейной площади и далее по Церковной улице, которая привела их в центр. В результате они оказались прямо перед театром; еще на улице Магдалены они решили повернуть налево по предложению Бернардо Фелипе, который заметил:
– Сейчас я тебе покажу театр, пошли туда.
Он сказал это так, будто сия идея возникла у него внезапно, хотя было понятно, что он принял такое решение явно не в самый последний момент и что им двигало желание поступить именно таким образом.
– Но… – попытался возразить Антонио.
– Да ничего, дружище, ничего, тебе понравится, вот увидишь.
В тот день шел легкий дождик. Лиман вдалеке не казался таким ослепительно блестящим, как в день их прибытия, но вода в нем была ровной и спокойной, словно поверхность зеркала, она даже не подернулась рябью, когда пошел дождь, мелкий и нежный, словно маленькие серебристые пылинки, неслышное эхо которых будто смягчает все вокруг. Даже крики чаек звучали над площадью по-особому приглушенно, когда они прилетали из внутренней гавани и опускались на крыши домов или на колокольню церкви Святого Шулиана, чтобы замереть там, наверху, под воздействием неведомого чуда, поразившего их.
Театр был открыт, и друзья вошли через крайнюю левую из четырех дверей, если смотреть встав лицом к фасаду. Над каждой из этих дверей во втором этаже имелось окно, а от дождя их защищал широкий козырек галереи третьего этажа, выкрашенной в зеленый цвет, по-видимому, для того, чтобы она отличалась от соседних, которые были белыми.
Антонио быстро составил в уме опись всего, что предстало перед его взором в театре. На центральном балконе стояла дюжина простых скамеек, на трех ножках каждая, и еще одиннадцать скамеек со спинками. В театре было двадцать девять лож, и он понял, какую из центральных нужно абонировать заранее. Далее он насчитал двенадцать жестяных горелок, одну большую хрустальную люстру, полдюжины чугунных подставок для ламп, четыре из которых были стеклянными, а внизу, возле подмостков, он увидел еще восемь скамей и деревянную бадью для воды, а также пять маленьких скамеек и две деревянные лесенки, по две ступеньки каждая, по всей видимости служившие для того, чтобы подниматься на сцену.
Вспоминая все это по прошествии стольких лет, сейчас, в келье монастыря Оскос, где он все еще не решился встать и пойти спросить о Лусинде, Антонио думает, что феррольский театр, бывший на девять лет старше театра Ла Скала в Милане, по правде говоря, мало чем отличался в плане обустройства сцены от театров, что описал полутора веками ранее в предисловии к своим комедиям Мигель де Сервантес. В театрах, что Антонио видел в детстве, всего лишь с помощью четырех составленных квадратом скамеек и шести положенных на них досок сооружались подмостки для фарса. Подумав об этом, он вдруг почувствовал себя будто виновным в чем-то, что толком не мог определить, и вспомнил шестнадцать кулис и два раскрашенных парусиновых занавеса, три подставки из каштанового дерева, еще восемь кулис без холстов – в общем, весь этот механизм для смены декораций, к которому он тут же, едва увидев, испытал то пренебрежение, что объясняется единственно стремлением к самозащите, возникающим в нас, когда мы впервые сталкиваемся с чем-то доселе неведомым; пренебрежение, которое он упрямо продолжал испытывать и теперь вопреки времени и расстоянию.
Антонио был поглощен детальным перечислением виденного, когда они услышали выстрел пушки возле управления командующего морским округом; пушка стреляла ежедневно, дабы можно было сверить все городские часы; при этом они даже не заметили присутствия на центральном балконе итальянца Николо Сеттаро, несмотря на то что выглядел тот весьма вызывающе, – разодетый в пух и в прах оперный маэстро с его манерничаньем и экстравагантностью не мог не заявить о себе самым заметным образом.
Грохот пушечного выстрела заставил Антонио Ибаньеса взглянуть на это новое явление как раз в тот момент, когда Николо Сеттаро повернулся к ним, встав с табурета, на котором он сидел, глядя на сцену. Заметив появление молодых людей, маэстро тут же забыл о сцене и направился к ним. До этого Антонио был поглощен тщательной мысленной описью театрального имущества, а Бернардо – наблюдением за тем, что происходило на сцене, где хористки старательно выводили что-то достаточно фальшиво для того, чтобы наследник дома Гимаран весьма красноречиво сморщил нос:
– Ah, mio caro, quanta distinzione!..[66]66
О дорогой мой, какая честь!.. (ит.)
[Закрыть]
Высокий голос Сеттаро на какое-то мгновение смутил Ибаньеса. Затем он соотнес его с неуловимыми движениями его маленьких белых ручек, порхавших подобно голубкам, готовым опуститься бог знает куда.
Сеттаро подошел к Бернардо Фелипе, едва его увидев, и теперь сжимал его в своих объятьях так, что будущему хозяину Саргаделоса это показалось возмутительным. Именно возмутительным. Но он всячески постарался скрыть свое мнение, с тем чтобы высказаться при более удобном случае, намереваясь выразить его отнюдь не лишенным смысла способом: «Да что это за манеры? Откуда ты его знаешь?» Именно так мысленно сформулировал он вопрос, не решившись, однако, высказать его вслух.
У Сеттаро была белая кожа почти фаянсовой, можно даже сказать перламутровой, белизны, манерные жесты и слишком высокий голос, так что он вряд ли был в состоянии утаить особенности своей натуры, которую, впрочем, легко выдавало его поведение. Весь он был жеманный и разряженный, и его тело, полное, округлое, но сильное, несмотря на всю женоподобность, не могло этого скрыть. У него было круглое лицо, которое ему хотелось бы облагородить густой бородой, но она не росла, что заставляло его применять косметические средства в совершенно возмутительном изобилии. Если бы у него росла борода, он, не колеблясь, выкрасил бы ее в рыжий цвет, вызывающий и немыслимый, как та краска, которой он подкрашивал волосы, чтобы это образовывало странное колдовское сочетание с его камзолами; Антонио и представить себе не мог, что они тоже некогда принадлежали Бернардо Фелипе. Щеки его были рыхлыми, а губы пухлыми и влажными; веки такими тяжелыми, что наполовину скрывали взгляд; этот взгляд мог показаться сверкающим, хотя на самом деле он был стеклянным; его можно было бы назвать умным, но он являлся порочным, принять за проницательный, хотя он просто был близоруким. Маленькая голова завершала крупное и мясистое, даже можно сказать мягкое, тело евнуха, при взгляде на которое казалось возможным в какой-то степени оправдать его поведение, эту его манеру выставлять себя напоказ, что делало его счастливым и позволяло выразить себя наилучшим образом.
Бернардо Фелипе обращался к нему сердечно, но одновременно с несколько снисходительным высокомерием, осознавая свою силу и власть, что весьма удивило Антонио Раймундо, но, казалось, весьма понравилось итальянцу, у которого не проявилось ни малейшего признака страха в голосе или намека на неуверенность во взгляде.
– Добрый день, маэстро Сеттаро. Как идут репетиции? – сказал Бернардо в ответ.








