412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Горбачев » Последний выстрел. Встречи в Буране » Текст книги (страница 9)
Последний выстрел. Встречи в Буране
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:43

Текст книги "Последний выстрел. Встречи в Буране"


Автор книги: Алексей Горбачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

19

Выпал первый снежок и не растаял, как того ожидали. Стало морозить, но в эти уже почти по-зимнему холодные дни Дмитрию бывало жарко. Он таскал и таскал дрова, чтобы не затухала в лазаретной землянке ненасытная печка. Он уставал, потому что дрова надо было таскать издалека (Романов приказал не трогать ближние деревья, чтобы не демаскировать с воздуха базу).

Как-то раз к лазаретной землянке подошел Сеня Филин с каким-то свертком под мышкой.

– Получи, Гусаров, посылку, – сказал он.

– Какую посылку? От кого? – удивился Дмитрий.

– От Полины Ружилиной. Бери.

Дмитрий взял нетяжелый сверток и тут же спросил:

– Как она там? Что делает?

– Работает.

– Послушайте, Сеня, я хотел спросить вас... Бублик и Полина давно знакомы?

– Не знаю, я их не знакомил, – отмахнулся Филин. – Там Полина записку тебе прислала. Ответ не пиши. – сказал он и ушел.

Дмитрий кинулся в землянку, забрался в свой отгороженный закуток и при свете крохотного оконца развернул посылку. Догадливая Полина прислала ему чистый, новенький альбом для рисования и набор цветных карандашей. В альбоме рядом с засушенным золотисто-огненным кленовым листом лежала записка. Записка была коротенькая, всего несколько фраз без обращения, без подписи. Полина писала о том, что жива и здорова, что за окном уже снег и что на сердце у нее грустно-грустно. Вот и все. Дмитрий вертел в руках записку, присматривался к ней, будто искал что-то скрытое, что-то непонятное. Ему сразу же захотелось написать ответ. О чем написал бы он? У них в лесу тоже снег, на сердце у него тоже грустно-грустно, потому что хочется увидеть ее, заглянуть в темные глаза, прижаться щекой к ее щеке и говорить, говорить... Говорить с ней он пока не может, и писать не может, но ведь можно увидеть ее... Стоит только закрыть глаза, и она встает перед ним, а если взять альбом и карандаши – с листа взглянут на него ее глаза... Вот ее глаза, вот губы, подбородок с ямочкой, коротко остриженные вьющиеся волосы...

Теперь, как только выпадала свободная минутка, Дмитрий брался за карандаш. Однажды к нему в лазаретную землянку опять заглянул Сеня Филин.

– Что, Гусаров, не хвастаешь? Говорят, рисуешь хорошо, – сказал он.

– Балуюсь понемногу...

– Ну, покажи, покажи. – Сеня бесцеремонно взял альбом для рисования, без спроса развернул его и на первой странице увидел цветной портрет Полины. – С фотографии рисовал?

– По памяти, – ответил смущенный Дмитрий.

– По памяти? Не может быть, – усомнился гость. – Сочиняешь ты... Ведь похожа, понимаешь – похожа! Как живая. Нет, в самом деле, по памяти? Ну, знаешь, богатая у тебя зрительная память, как у настоящего художника!

– До художника мне далеко...

– Это верно. Учиться надо... Вот кончится война, продолжим мы с тобой прерванный курс наук. Я ведь тоже учился. Заочно. В планово-экономическом... Эх, скорей бы кончалась окаянная, – мечтательно проговорил Сеня.

Дмитрий усмехнулся.

– Немцы к Москве рвутся, а вы о конце войны размечтались...

– Подходят сволочи к Москве, – с тяжелым вздохом согласился Филин. – Вот из-за этого я и пришел к тебе... Слышал? В Криничном немецкая газетенка выходить стала на русском языке под названием «Луч». Коптит «Луч», мозги кое-кому засоряет, орет о захвате Москвы, льет грязь на Советскую власть. А у нас пока печатного органа нет, ничем не можем ответить.

– Пулей отвечать надо!

– В общем и целом я с тобой согласен: пуля – ответ убедительный. Но есть и другие средства. Листовки, например... Слушай, Гусаров, не сможешь ли ты сделать десяток-другой листовок с рисунками? Мы расклеим их по селам, забросим в Криничное. Пусть люди знают правду.

Дмитрия вдруг осенила восхитительная, по его мнению, мысль: он напишет листовки, дело ему знакомое, и сам же понесет их по селам.

– Ну как, выполнишь просьбу криничанского комсомола? – спросил Сеня Филин.

– Выполню, только с одним условием.

– Принимаю любые условия.

– Часть листовок я понесу по селам сам.

Сеня Филин сразу нахмурился, посуровел.

– Не надо шутить, Гусаров, – сердито пробурчал он. – Для тебя что, приказ командира пустой звук?

– Приказ? Какой приказ? – с наигранным недоумением спросил Дмитрий, хотя отлично знал, о каком приказе идет речь.

– Ни шагу из лазарета. Вот какой приказ. Или ты забыл?

– А знаете, что я вам скажу: Романов не имел права отдавать такой приказ, – разгорячился Дмитрий. Он бросил взгляд на первую страницу альбома, увидел портрет Полины, и ему показалось, будто она одобрительно смотрит на него и говорит ободряюще: «Ты, Митя, прав»... – Мне совесть не позволяет бездельничать. Я не какой-нибудь немощный старец, чтобы заниматься только топкой печки. Вы секретарь райкома комсомола, я комсомолец и вправе потребовать: дайте мне боевое задание!

Сеня широко заулыбался.

– В общем и целом, Гусаров, я понимаю тебя, – откровенно сказал он и, хлопнув его по плечу, добавил: – Леший с тобой, пойдешь распространять листовки, я поговорю с Терентием Прокофьевичем.

Нет, все-таки Сеня Филин отличный парень! И напрасно он злился на него когда-то. И Романов тоже оказался человеком душевным, разрешил ему идти с листовками и в Гряды, и в Подлиповку и надавал еще кучу заданий.

Дмитрий бодро шагал по заснеженному тихому лесу, рисуя в воображении скорую встречу с Полиной. На душе было светло и радостно.

В полдень он подошел к Подлиповке, остановился в знакомом подлеске. Надо осмотреться – все ли спокойно в селе. Вон виднеется хата деда Миная... Но почему у сарая нет лестницы? Это запретный знак: заходить нельзя, опасно! Дмитрий сплюнул от досады. Нужно ложиться в снег и ждать, ждать... А может быть, старик забыл о лестнице? Ну, конечно же, забыл. В селе, кажется, нет ничего подозрительного. Вон куда-то спешит закутанная женщина, вон переулком бежит стайка ребятишек, осыпая друг друга снегом...

«Да, забыл старик поставить лестницу», – подумал Дмитрий и хотел было прямиком направиться к хате деда Миная, но тут же властно остановил себя: «Не глупи, Гусаров, присмотрись, еще присмотрись. Дед зря подавать сигнал не станет!»

Вообще-то непосвященному человеку могло показаться, что дед Минай просто из ума выжил. Горе кругом, тьма беспросветная, наскоками безобразничали в селе немцы. Приедут, уцелевших кур постреляют, поотбирают полушубки и валенки... А в минаевской хате – дым коромыслом, песни там и даже пляски. В закутке булькает и булькает большой котел, а тронутый прозеленью медный змеевик торопливо отсчитывает в бутыли капли мутноватой крепкой влаги. Старик иногда подставит деревянную ложку, наберет полную, поднесет зажженную лучину и любуется трепетным сизоватым пламенем. Горит, окаянная! Значит, крепка! Частенько дед Минай подмешивал в самогон махорочный сок. Это пойло предназначалось у него для гостей избранных, у которых поскорее нужно было что-либо выудить, или, наоборот, избавиться от слишком бдительного гостя, чтобы одурел поскорее и не мешал полезному разговору.

Дед Минай и сам, казалось, выпивал много, не отставал от других. Но каким-то чудом он умудрялся вместо самогона пить обыкновенную колодезную воду, и так при этом морщился, так мотал головой, что оставался вне подозрений. Он с удовольствием закусывал вместе со всеми и притворялся в стельку пьяным и кричал на всю избенку о том, что слава те, господи, дожил до настоящей свободы, что никакая милиция не придет и не вышвырнет его самогонный аппарат.

Дед Минай вообще был мастером на всякие штучки, и Сеня Филин серьезно уверял, что в деде Минае погиб по крайней мере заслуженный артист республики, ибо он обладал редким даром перевоплощения. Дед Минай, как говорится, мгновенно входил в образ и мог прикинуться кем угодно – безобидным дурачком, горьким пьяницей, тяжело больным, неудержимо веселым, он мог даже заплакать настоящими слезами, и только очень и очень наблюдательный человек мог заметить в его не по-стариковски острых, прищуренных глазах умное лукавство.

Человек хлебосольный, готовый в любую минуту бухнуть на стол бутыль самогона, не требуя большой платы (что дадут, то и ладно), дед Минай пользовался особым уважением со стороны представителей «нового порядка». И никто, даже старики-ровесники не знали о настоящих делах деда Миная, и многие, наверное, не поверили бы, что хитрый старик работает на партизан.

Дмитрий лежал в снегу, поеживаясь от холода. Он еле подавлял в себе искушение встать, пойти к деду и обогреться в теплой избе. Потом, когда стемнеет, он проберется на фельдшерский пункт, вручит Полине листовки, а уж она знает, что с ними делать.

Из-за школы вышли двое – мужчина и женщина. Когда они приблизились к избе деда Миная, Дмитрий к своему изумлению узнал Полину и Кузьму Бублика. Полина была в незнакомой темной шапочке, в темной шубке, в черных валенках. Она оживленно о чем-то разговаривала с Бубликом, потом наклонилась, зачерпнула пригоршнями снегу и осыпала спутника. Тот, смеясь, отряхивался, хотел было тоже осыпать ее снегом, но она отбежала, озорно хохоча и махая руками.

Дмитрий глазам не верил. Ему сразу жарко стало, как будто не в снегу лежал он, а у раскаленной ненасытной своей печки. «Да как же Полина может смеяться, озорничать с предателем, с продажной шкурой? – возмущенно подумал он и потянулся рукой под пиджак, под меховую куртку, где был спрятан трофейный парабеллум – подарок сержанта Борисенко. – Да ведь таких, как Бублик, надо уничтожать!» – он уже достал пистолет, но тут же с горьким сожалением сунул обратно. Бесполезно стрелять, не достанет – предатель слишком далеко.

Глухая, неудержимая злость охватила Дмитрия. Ему хотелось вскочить и кинуться на изменника, и пусть Полина видит, как он будет пулю за пулей всаживать в презренного гада!

Из минаевской избы нетвердым шагом вышли трое – немецкие офицеры в своих нелепых для зимы фуражках с высокими тульями. Кузьма Бублик подскочил к ним, позвал Полину. Полина, улыбаясь, подошла. Офицеры жали ей руку, говорили что-то.

Один из офицеров махнул рукой, и из-за соседской хаты, надсадно урча, выполз побеленный броневик. Офицеры, Бублик и Полина сели в машину и уехали. Броневик помчался прямо в Криничное.

Дмитрия душила злоба. Он чувствовал себя таким же беспомощным, как в тот день, когда голодный и растерянный впервые подошел к Подлиповке, еще не зная ни Полины, ни деда Миная. И тогда он видел разгуливавших по селу захватчиков, и сегодня увидел их. И тогда он ничего не мог сделать, и сегодня только глядел на них...

«Воюем листовками... Псу под хвост эти листовки, – вихрилось в голове Дмитрия. – Граната нужна, да, да, граната, швырнул бы под машину – и крышка! Да почему же Романов допускает, что немцы и полицаи свободно разъезжают по Подлиповке, лакают самогонку, девушек увозят...» Дмитрий злился на Романова, на Сеню Филина, на Полину... Злился на Полину? Нет, он уже начинал ненавидеть ее. Да, да, ненавидеть! Альбомчик ему прислала, записочку... А сама в снежки играет с предателем, садится в немецкий броневик. Вот тебе и подпольщица, вот тебе и пример подлиповской молодежи...

Из хаты вышел дед Минай. Он постоял немного, огляделся по сторонам и неторопливо поставил к сараю лестницу.

Старик обрадовался приходу Дмитрия, помог ему раздеться и сказал обеспокоенно:

– Ишь, братец ты мой, заколел как. Ну садись, Митя, садись. Может, первачку тебе с морозцу? Не хочешь? Оно и верно... Да ну ее к богу в рай, отраву эту. А щец горяченьких отведай, потом чаек поспеет.

Сев за стол, Дмитрий сказал:

– Что-то долго задержались у вас господа выпивохи.

– Задержались, братец ты мой, насилу сдыхался... Бублик привел своих дружков. А я так раскумекал: не зря приезжало офицерье, солдат расселить мыслят по нашим хатам. Ты, Митя, передай Романову – гарнизоны, мол, наши села занимают, все на Москву гарнизоны-то. Отогреются, отожрутся и дальше полезут. Ох-хо-хо, все лезут и лезут... Один этакой долговязый хватанул первача с махрой и бинокль мне показывал... Москву, говорит, они уже в бинокль разглядывают... Значится, близко подошли, окаянные души.

– Дедушка Минай, вы видели Полину с Бубликом? Что это она? – с тревогой спросил Дмитрий.

– Чего не видел, братец ты мой, того не видел, – отмахнулся хозяин и опять заговорил, о своем. – Еще передай Романову, что хлебушко-то мы спрятать спрятали, но лежит несподручно, могут найти, Кирюха-то Хорьков, староста нонешний, пронюхать может, где хлеб упрятан. Ты ешь, Митя, ешь, – хлебосольно упрашивал старик. – Ты передай там Романову – Кирюху-то припужнуть пора... Ну, а теперича побалуемся чайком...

– Некогда, дедушка, чаевничать. Мне еще в Грядах побывать надо, – отказался от чая Дмитрий. – Я листовки принес, расклеить нужно.

– Листовки оставь, я уж распоряжусь, – сказал дед Минай.

В окно кто-то постучал.

Старик встрепенулся, кинулся к кухонному шкафу, достал оттуда литровую бутылку, полную самогона, выплеснул половину на пол, бутылку поставил на стол, достал стаканы.

– Глотни чуток для запаху да смирно сиди, – шепотом предупредил он Дмитрия. – Не бойся, выпивали, бражничали, кто нам запретит. – И тут же другим, забавно-веселым голосом он крикнул: – Эт-то чья душечка на огонек просится! – и поспешил отпирать дверь Из сенец доносился разгульный минаевский голосок: – Милости прошу к нашему шалашу, чем богаты, тем и рады. Есть чем горлышко промочить!

«А он и в самом деле артист», – подумал Дмитрий. В избу вошла молодая женщина в шубе, в валенках, закутанная клетчатым шерстяным платком.

– Наливай, парень, молодухе! Вишь, братец ты мой, замерзла вся! – крикнул дед Дмитрию, потом гостье: – Садись, Фрось, раздели нашу мужицкую компанию.

– Дай, дед, бутыль самогонки, – попросила гостья.

– Ишь ты, сразу бутыль...

– Можно и две, оплатой не поскуплюсь. – Она достала откуда-то узел и швырнула на стол. – Три тысячи и все червонцами...

– Тю на тебя, такую сумму...

– Бери, дед, только дай самогонки, – каким-то отрешенным голосом попросила женщина.

– А куда тебе самогонка-то? – строго спросил дед Минай, отбросив шутовской тон.

– Надобна!

– Эх, Ефросинья, опять, небось, думаешь свадьбу справить? Это какая у тебя по счету будет?

– Не трави, дед, Христом богом прошу – дай самогонки. Трех тысяч мало, еще привезу. Лошадь отдам, на лошади я приехала, бери!

– Да ты что! Живодер я какой, что ли, – рассердился дед Минай. – На лошади, говоришь, приехала? Дам я тебе самогонки... Подвези-ка парня в Гряды. Выпил, не дойдет сам.

– Пущай садится, места хватит.

20

Был еще непоздний вечер. Морозило. Голубоватыми светляками блестели в небе крупные звезды.

Ефросинья Клюева хлестала и хлестала концом вожжей норовистую лошадку, грубовато покрикивая на нее. Было заметно, что женщина торопится.

Дмитрий лежал в санях на сене, припорошенном снежком, с неприязнью думая о женщине, которая везла куда-то бутыль самогона. Зачем ей самогон? Что за праздник у нее? Можно ли думать о праздниках в такое кровавое лихолетье?

– А я, парень, знаю тебя, – неожиданно сказала Ефросинья. – Знаю. Из партизан ты.

Дмитрий напрягся, на всякий случай сунул руку под пиджак, нащупал рукоять парабеллума.

– Петро мне про тебя рассказывал... Петро Калабуха... Знаешь такого? Лечил ты его... Дура я, дура, пригрела Петра, думала, что так лучше будет, а вон что вышло... Убили Петра, – скорбно сказала Ефросинья и заплакала.

– Как убили? Кто? Когда? – ошеломленно спрашивал Дмитрий.

Поминутно всхлипывая, Ефросинья рассказала ему о Петре Калабухе. Ехала она однажды на телеге и километрах в двадцати от Гряд встретила кое-как одетого человека. Человек шел медленно, покашливал. Она пригласила его: «Садись, мужик, подвезу». Не отказался путник, сел на телегу, и Ефросинья бесцеремонно стала допрашивать – куда идешь да откуда. Петро Калабуха заученно отвечал, что он из такого-то села, идет в такое-то корову покупать. Ефросинья делала вид, будто верит, а про себя ухмылялась: «Врешь ты, мужичок, да не очень складно, потому что сразу видно, кто ты есть». Но вслух этого не говорила и даже советовала, какой породы надо покупать корову, чтобы молочко в доме водилось, а потом открыто сказала:

– Хворый ты совсем, не дойдешь, куда надо.

Петро Калабуха молча вздохнул. Не рассчитал он, понадеялся на свои силы, подумал, что совсем выздоровел и ушел от товарищей к линии фронта. Первый день он шел ходко, а на второй его опять стал душить кашель и закололо, закололо в груди.

– Вот что, человек добрый, отвезу я тебя к себе. Подлечиться надо. Потом как хочешь... – И Ефросинья привезла его в Гряды.

Петро Калабуха молча вошел к ней в хату.

Ефросинья Клюева жила одна. Пятилетнюю дочурку Танечку отвезла к бабушке, потому что малышку не оставишь одну в избе, сидеть же дома самой – не с руки. Был когда-то у Ефросиньи муж – Тихон Клюев, эмтээсовский механик. В последнем письме писал Тихон, что служить ему на границе осталось мало, один-единственный месяц, что ждет не дождется он, когда придет к своим дорогим Фросеньке и Танечке... А вслед за этим письмом пришло другое, от начальника пограничной заставы. Начальник писал:

«Старший сержант Тихон Карпович Клюев пал смертью героя, охраняя священную границу Родины».

Сколько слез пролила молодая вдова, чуть было руки на себя не наложила, да на кого дочурку оставишь... Так и осталась одинокой в своей новой просторной избе. Прежде работала она больше на свекле. Чуть ли не на всю страну славился Грядский колхоз богатыми урожаями сахарной свеклы. Ефросинья тогда хорошо зарабатывала, в почете была, в Москву на выставку ездила, наряжалась... И часто здешние парни и даже мужики женатые засматривались на бедовую краснощекую женщину, Ефросинью Клюеву. Да ни к чему ей были эти зазывные взгляды, ни к кому не лежало сердце.

К общему удивлению, немцы не разогнали колхоз, а заставили колхозников работать, свеклу убирать.

Ефросинья Клюева на работу не вышла. Купила она себе лошаденку с телегой и стала разъезжать – то к дочери в Березовку, то на базар в Криничное. Там купит, здесь продаст, как пронырливая спекулянтка.

– Ты ешь, Петя, ешь, – угощала она Петра Калабуху. – А то можешь и выпить для аппетита.

– Что ж одному пить, непривычный, чтобы один, – отозвался не очень разговорчивый гость.

– Поддержу компанию, – согласилась Ефросинья и выпила с ним из чайного стакана, и смотрела жалостливыми глазами на исхудалого гостя, измотанного болезнью. Потом истопила баньку.

– Помойся, Петя.

От баньки Петро Калабуха не отказался.

Хозяйка достала из сундука мужнино белье, несношенную Тихоном одежонку и повела гостя в баню.

– Раздевайся, – приказала она. – Чего уж там стесняться, помою тебя.

Засмущался Петро Калабуха. По природе он был человеком застенчивым, с женщинами обращаться не умел.

«Ах, Петя, Петя, и чего покраснел, и чего стушевался ты», – с нахлынувшей нежностью подумала Ефросинья. И когда все-таки он разделся, она сочувственно сказала:

– Милый мой, да ведь ранен был. Рана-то еще не зажила... Ничего, ничего, Петя, перевяжу, подлечу.

Остался Петро Калабуха у сердобольной женщины, рассчитывая побыть недельку, окрепнуть и опять продолжить путь к линии фронта. Как-то вечером, когда Ефросиньи не было дома, к нему заглянул Толмачевский, лечившийся в грядской больнице.

– Ну, здоров, друг-приятель. Как ты тут? – спросил он.

– Да ничего.

– Вот и получается – один воюет, другой с бабой ночует...

Петро Калабуха покраснел, опустил голову.

– Уйду завтра...

– А куда уйдешь? Зима на носу, кустик ночевать не пустит... Фронт далеко.

– Дойду.

– Чудак ты, Петро. – Толмачевский оглянул горницу, будто хотел убедиться – нет ли посторонних, потом доверительно сказал: – Если хочешь, оставайся тут, живи у Ефросиньи вроде мужа, будем отсюда лесу помогать. Как ты на это?

– До своих охота.

– А кому не охота? Решай, Петро. Сам понимаешь – я говорю не от себя. От себя – я тоже пошел бы с тобой...

Грядские солдатки гневно упрекали Ефросинью.

– Ишь, пригрела мужичонку, бесстыдница...

– Чего стыдите? За что? – огрызалась она. – Когда вы со своими жили, я вам глаза колола? Я стыдила вас? И отстаньте, и не лезьте!

Немногословный и тихий Петро Калабуха оказался человеком работящим, хозяйственным. Любил скотину и умел ухаживать за ней, не отказывался помочь соседям – тому крышу подправит, тому печку сложит, он и слесарить мог, и с топором был знаком.

Однажды Петро Калабуха крыл соломой крышу одному старику, и тут как на беду увидел его на крыше Кузьма Бублик, приехавший с немцами в Гряды по какому-то делу.

– А ну слазь, перекурим! – крикнул он кровельщику.

Петро Калабуха слез. Он даже не узнал Кузьму Бублика.

– Как живешь, служивый? – спросил полицай.

– Живу, как могу...

– По петлицам не скучаешь?

– А чего по ним скучать.

– Верно, скучать нечего. Выздоровел, значит?

– Я и не болел, – пожал плечами Петро Калабуха.

– Ну, ну, рассказывай сказки... Да ты что – не узнал меня? Я же с тобой вместе в лесу был, у Гусарова, только лечиться ушел в другое место. А тебя кто лечил?

Петро промолчал.

В тот же день Кузьма Бублик завернул в дом к Ефросинье Клюевой. Хозяйка сперва испугалась, но, узнав, что Петя и полицай – сослуживцы, были ранены вместе, немного успокоилась, даже стол накрыла.

Кузьма Бублик лишь глоток отпил самогона из чайного стакана, и на закуску не был жаден, он больше разговаривал с Петром.

– Повезло тебе, друг Калабуха, и ранение было тяжелое, а вылечился. Неужели Гусаров вылечил?

– Само прошло.

Кузьма Бублик догадывался, что бывший раненый что-то скрывает. Не мог он выздороветь без настоящей медицинской помощи. Значит, кто-то помог ему. А кто? Кузьма Бублик уже успел навести справки – в грядской больнице Калабуха не лечился, да и не стал бы его лечить доктор Красносельский, сразу донес бы кому следует о подозрительном больном. И Ефросинья Клюева тут не причем. Пригрела она уже выздоровевшего. Больной ей не нужен. Уж не партизаны ли помогли Калабухе? Они становятся все более и более нахальными. На прошлой неделе подожгли в Криничном бензохранилище... Немцы напуганы, их войска уже ведут бои на подступах к Москве и вот-вот ворвутся в Кремль, а здесь, далеко в тылу, нет покоя... Криничанский комендант, конечно же, дорого заплатил бы, если бы ему, Кузьме Бублику, удалось пронюхать, где скрываются партизаны, где их база...

– Само, говоришь, прошло? Умеешь ты, Калабуха, сказочки рассказывать, – засмеялся полицай. – Да ты не бойся меня, свои мы. Я ведь, если хочешь знать, с Гусаровым учился в одном институте и помог бы ему, если что... Где сейчас Гусаров?

– Не знаю.

– А у Кухарева как, зажила нога?

– Не знаю.

– А помнишь, среди раненых был младший лейтенант, очень тяжелый. Удалось ли спасти его?

– Не знаю.

– Да, собеседник ты не очень-то дружный, – расхохотался Бублик. – Заладил «не знаю», «не знаю». Ну, а в Грядах ты чем занимаешься, знаешь?

– Так, по малости всякой занимается Петя, – вмешалась хозяйка, чтобы хоть немного поддержать разговор. – Кому крышу накроет, кому печку сложит, не сидит без дела.

– Печки умеешь класть? Вот это хорошо, – обрадовался Бублик. – Будь другом, Петро, съезди ко мне в Криничное, посмотри печку, дымит, коптит окаянная.

– Уважь, Петя, съезди к господину Бублику, – подсказала хозяйка.

Ничего не подозревая, Петро Калабуха собрал свои печные инструменты, приобретенные в Грядах, и поехал с Бубликом в Криничное.

В бубликовском доме и в самом деле дымила печка-голландка, и Петро приступил к делу. Работая, он оглядывал большую горницу, в которой было тесно от разношерстной мебели. Хозяин уже успел натаскать сюда немало добра: стояли здесь украшенные старинной резьбой шифоньеры, диваны, зеркала (одно зеркало было из парикмахерской), мягкие стулья, даже древний письменный стол с двумя массивными, тусклыми подсвечниками.

Когда затопили голландку, Бублик похвально заговорил:

– Ну, мастер ты, Петро. Гудит печка! Магарыч с меня – и не возражай. – Он поставил на стол бутылку водки, закуску. – Мы по-холостяцки.

Кузьма Бублик опять чуть только отпил из стакана и заговорил дружески:

– Эх, Петро, Петро, прорвались бы мы тогда на машине, в госпиталях лечились бы, а то пришлось мне вот здесь валяться, врача искать... Тебя тоже врач лечил?

– Не, само прошло, – опять, как заводной, пробормотал Петро Калабуха.

Кузьма Бублик обозленно поглядывал на упрямого собеседника. Было заметно, что он вот-вот вскипит, раскричится, затопает ногами. С трудом удерживая себя, полицай вкрадчиво продолжал:

– Да, Петро, злую шутку сыграла с нами жизнь... Ты думаешь, мне сладко здесь? Эх, Петро, Петро, – притворно вздохнул он. – В лес хочется, понимаешь, в лес, к своим... Я-то знаю – живут в лесу люди, смелый народ, не дают немцу покоя, лупят его... Да ведь лес велик, сразу не найдешь смелых людей... Я, Петро, если хочешь знать, не с пустыми руками пойду туда, говорю тебе как другу: есть у меня заначка, пригодится партизанам. Хочешь, Петро, давай вместе махнем? Да бросай ты свою бабенку, не время за юбку держаться... Ну как, Петро, согласен идти туда?

– Не знаю, куда идти, – хмуро ответил печник.

– Дело хозяйское. А я пойду, пойду! По-дружески прошу тебя, Петя, скажи, к кому обратиться, чтобы в лес провели.

– Не знаю.

– Врешь, гад, знаешь, – зашипел полицай. – По глазам вижу – знаешь! Дурачком прикидываешься? Смотри, Калабуха, тут умеют шарики поворачивать. Вот что, – грозно подступил Бублик. – Мы с тобой здесь вдвоем, свидетелей нет. Скажи мне, что знаешь, и получишь деньги, – Кузьма Бублик осторожно положил на стол пачку денег. – Не будь, Калабуха, разиней. Здесь много денег. Понял? Надолго тебе хватит с Фроськой, заживешь в свое удовольствие. О том, что между нами было, никто не узнает. Ну? Согласен?

– Ничего я не знаю...

Выхваченным из кармана револьвером Бублик ударил упрямого собеседника, и в это же время в комнату ввалились трое полицаев.

– Отвести в комендатуру, там ему язык развяжут, – распорядился Бублик.

Криничанский комендант обер-лейтенант Гейде считал себя специалистом по «развязыванию языков». Сухой, тонкий, с узким улыбчивым лицом, он сперва негромким вежливым тоном допрашивал Петра Калабуху, даже не допрашивал, а как бы мирно беседовал с ним, интересуясь, казалось бы, незначительными деталями: где и когда был ранен Калабуха, где и у кого лечился. Поначалу односложные ответы пленника – «на фронте ранен», «само прошло», «не знаю» – забавляли коменданта, и он, как азартный игрок, посмеивался, уверенный в том, что скоро козыри партнера иссякнут, и тому ничего не останется, как сдаться и все рассказать.

– Свет чудес не имеет, Ка-ла-бу-ха, – проскандировал обер-лейтенант, – ты должен ответ дать абсолютно точный, какой врач лечил тебя. Понимаешь? Очень просто!

– Не видел я врачей, само прошло, – отвечал Петро.

Потом его били, отливали водой, приводили в чувство, чтобы снова бить.

Заложив руки в карманы и покачиваясь на каблуках, обер-лейтенант с недоумением смотрел на избитого парня. В его аккуратно причесанной голове просто-напросто не укладывалось то, что он видел и слышал. Коменданту еще не приходилось допрашивать партизан, это был первый, это был даже не партизан, а бывший раненый, которого кто-то лечил. Если ему, обер-лейтенанту, станет известен этот «кто-то», он постарается, чтобы «кто-то» назвал еще «кого-то», и потянется ниточка. Главное, ухватиться за ниточку, а там и до клубка можно дойти... Почему же солдат никого не называет? Этого комендант понять не мог.

– Слушай, Ка-ла-бу-ха, тебе есть больно? Я могу освобождать от больно, если скажешь, где доктор, который лечил тебя.

– Не видел докторов, само прошло, – прошептал рассеченными губами Петро Калабуха.

Его бросили в темный сырой подвал. Никто не знает, о чем думал избитый в кровь солдат. Быть может, упрекал он себя за то, что совершил непоправимую глупость, когда ушел, не согласился перебраться к партизанам, за то, что остался в доме Ефросиньи и не дошел «до своих». И никто не может объяснить, почему на следующее утро боец признался коменданту, что он – партизан, что лечили его в партизанском госпитале.

И обер-лейтенант Гейде заметно просиял: сработало его умение «развязывать языки», и он развернул перед опухшими глазами пленника топографическую карту района.

– Покажи, где есть партизанский госпиталь.

Петро Калабуха отрицательно покачал головой.

– Не умею по карте показывать, – хрипло ответил он.

Обер-лейтенант усмехнулся: вот какие солдаты у русских, они даже не умеют читать карту.

Никому неизвестно, что задумал избитый, обессиленный боец. Из темного сырого подвала его вывели во двор, где уже стояло несколько машин с солдатами. И когда подбежавший к нему немец, положив наземь винтовку, стал скручивать ремнем руки за спиной, Петро вырвался, в одно мгновение подхватил винтовку и стал стрелять в гущу солдат, сидевших на машине. Он успел сделать три выстрела, потом, не выпуская из рук винтовки, рухнул, прошитый автоматной очередью...

– Бублик, проклятый Бублик погубил Петю, – простонала Ефросинья. – Вот везу самогонку горе свое залить... Везу, чтобы помянуть и милого Тихона, и дорогого Петю, и всех, кто кровь пролил... Всех помяну!

Это «помяну» прозвучало так зловеще, что Дмитрий вздрогнул. Ему показалось, будто женщина лишилась рассудка и может натворить сейчас бог знает что.

– Хальт! – раздался голос патруля.

– Чего халькаешь? Я еду, я! – закричала Ефросинья. – Вот на! Бумажку мне написал ваш старшой! На, читай, образина! Читай, собачья душа! Свети своим фонарем, гад ползучий!

Светя карманным фонариком, патрульный прочел бумажку, засмеялся и махнул рукой – проезжай.

На улице Ефросинья тихо спросила у Дмитрия:

– Тебя куда подвезти?

– Я уже приехал, спасибо, – ответил он.

– Будь осторожен, – шепотом процедила она.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю