Текст книги "Озарение Нострадамуса"
Автор книги: Александр Казанцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
– Не перестаю гордиться вами, – произнес король, вытирая платком уже мокрую шею.
Поистине «бегство», или «прогулка», королевской семьи было организовано с блеском. Никакая погоня, принимая во внимание выигранные ночные часы, не смогла бы догнать беглецов, все время меняющих лошадей, чего не могла бы сделать погоня, заранее не заготовившая подмену.
Но как бы быстро, споря с ветром, ни мчалась черная карета по пыльной дороге, существовало нечто, что намного перегоняло и ветер, и ее саму.
От Парижа до Варенна, так же как и в других направлениях, от столицы невидимыми лучами расходились линии сигнального телеграфа.
На холмах в пределах видимости постоянно дежурили сигнальщики, передавая флажками сообщения. Так от одного холма или деревянной вышки, сооруженной там, где возвышенности не было, сообщение летело действительно быстрее ветра, с которым пыталась спорить черная карета со сменяющейся упряжкой мчащихся во весь опор коней.
Из Варенна ей навстречу были высланы гвардейцы устроившие у дороги засаду.
Всадники сопровождения один за другим посыпались с седел, словно мальчики в карете стали в самом деле стрелять в них. Из придорожных кустов вспыхивали дымки настоящих выстрелов.
Кучер-гренадер выхватил пистолет и стал стрелять. Мальчики теперь видели, как мимо кареты проносились лошади без седоков.
Граф де Форсен подхватил у кучера вожжи, когда тог скатился с козел на дорогу. Граф, поняв бессмысленность, сопротивления, остановил лошадей.
Подскакавший конный гвардеец с трехцветной эмблемой на шапке спрыгнул на землю и, открыв дверцу кареты, вежливо обратился к королю:
– Ваше величество! Извините за беспокойство, но мне передано приказание Конвента сопровождать вас в Париж, где вас ждут собравшиеся депутаты.
Людовик XVI запыхтел, вытирая платком шею:
– Кто вам дал право, лейтенант, распоряжаться судьбой короля Франции?
– И его неприкосновенной семьи! – гневно добавила Мария-Антуанетта.
Мадам, я должен был бы прежде всего извиниться перед вами, но предписание Конвента, переданное по сигналь ному телеграфу, для меня закон, ибо законы провозглашаются Конвентом, а все мы, включая и ваши величества, – граждане Франции и обязаны их выполнять.
Я подчиняюсь силе и не хочу, понимаете, не хочу крови! – задыхаясь произнес король.
Граф де Форсен заменил убитого кучера, и лошади под его управлением неспешной трусцой потащили черную карету обратно в Париж.
Конные гвардейцы сопровождали ее.
При каждом въезде в лесок дамы и дети требовали остановки, на короткое время покидая карету.
Впереди был Париж, дворец Тюильри или… тюрьма?
Как решит Конвент.
Солнце клонилось к западу, утренняя дымка уступила место спускающимся на землю сумеркам.
В этих сумерках король Людовик XVI видел будущее Франции и свою судьбу.
Новелла третья. Волосы королевы
Познает королева горечь пораженья,
Нагая переедет реку на коне.
Грозят оружьем ей, секиры оскорбленьем,
По-рыцарски все примет, как в кошмарном сне.
Нострадамус. Центурии, 1, 86.Перевод Наза Веца
Осень 1793 года, спустя пять месяцев после начала диктатуры якобинцев, сменивших городское самоуправление Парижа или Парижскую коммуну, новый диктатор Франции Максимилиан Робеспьер, худой, изможденный непрерывным напряжением, сидел, развалившись в королевском кресле перед письменным столом, инкрустированным золотом и перламутром. Он картинно позировал перед видной скульпторшей Парижа мадам Тисо, завершавшей с натуры принесенную ею с собой скульптуру из воска, копию сделанного из глины бюста по портрету Робеспьера.
Изящная, со вкусом одетая очаровательная женщина, завершая работу, стремилась вдохнуть жизнь в податливый материал, как бы обладающий теплотой человеческого тела, проникнуть во внутренний мир диктатора, на лице которого записана была не злоба, но властность, жестокость, запечатлеть уже красками живописца на своем творении горящий внутренним огнем взгляд диктатора. Воск и в самом деле был теплым.
Ниспровергая французскую знать, диктатор тем не менее, как подметила художница, заимствовал у аристократов некоторые внешние признаки: манеру держаться, щегольство, даже одежду. И для задуманной его фигуры во весь рост понадобится голубой дворянский камзол, украшавший сейчас Робеспьера, так сочетавшийся с дворцовой роскошью вокруг.
Художник всегда беседует со своей моделью, стараясь проникнуть в ее внутренний мир, и скульпторша, стараясь вызвать Робеспьера на откровенность, открыла ему свой сокровенный замысел создания музея восковых фигур исторических личностей, который пополнился бы ее потомками, какую бы роль эти персонажи ни играли в мире властителей или преступников, сколько бы крови ни пролили.
– Я ненавижу кровь, – признался Робеспьер, – но, увы, только кровью можно защитить завоевания революции: Свободу, Равенство и Братство. На революционную Францию со всех сторон нападают армии европейских государств, боящихся, подобно Людовику XVI, потерять свои короны. Изменники и роялисты там и тут поднимают против нас восстания, хотя бы в том же Тулоне, где держатся благодаря английскому флоту. Мы прервали нить интриг и заговоров, которая вела в тюрьму Темпль к бывшей королеве «австриячке» Марии-Антуанетте, не оставляющей надежды на возвращение Бурбонов.
– Разве время может двинуться вспять?
– Конечно, нет! Вы правы, мадам Тисо.
– Но мне приходится заглядывать в былые времена.
– Вот как?
– Я только что закончила работу по созданию скульптурных портретов короля Генриха II, зловещей его супруги Екатерины Медичи и трех их сыновей – поочередно королей Франции.
– Преступная семейка! – резко отозвался Робеспьер.
– Но Генрих Второй был отважным рыцарем. Особенно трудно мне было воспроизвести выражение некрасивого лица Екатерины Медичи, с глазами навыкате, с мерцающим и них коварством. Приходится быть и скульптором, и живописцем.
– Значит, вы заняты и преступниками?
– Наши потомки, гражданин Робеспьер, должны видеть и тех. кто был источником бед и несчастий Франции.
– Вам приходится воображать эти былые персонажи?
– К сожалению, нет иного пути, как изучение их портретов, порой писанных льстивыми живописцами.
– А вам хотелось бы лепить их с натуры, не считаясь с календарем?
– Не только победителей, но и побежденных.
– Кажется, я понял вас. Что касается календаря, то, поверьте, скоро по всей Европе будет действовать наш революционный календарь, в котором я особенно люблю тепло дарящий месяц термидор, а вот относительно вашей просьбы…
– Но я ничего не просила.
– Не хотели просить. Я не только восхищаюсь вами, но и проникаю в ваши мысли. Не так ли, мадам?
– Ваша проницательность пугает меня.
– Не путайтесь. Только враги делают из меня чудовище, отправляющее их на гильотину. А гильотина ждет преступницу, которая наверняка нужна вашему музею. Не так ли, мадам Тисо?
– Художница поежилась.
Как передать ей этот сверлящий, пронизывающий взгляд на восковом лице законченного бюста?
– Я никогда не решилась бы просить вас об этом. Я знаю, что вход в камеру смертников замка Темпль невозможен, – произнесла она.
– Для меня все возможно, – заявил Робеспьер. – Короли награждали удачливых живописцев, угодивших им своими портретами, – кто деньгами, кто даже поместьями. У революционеров нет ничего! – И Робеспьер картинно выпрямился в своем богатом кресле.
– Вы хотите сказать, что моя работа заслуживает награды?
– Да., королевской! И вы ее получите от санкюлота, чтобы в камере смертницы делать с натуры портрет преступной и развратной королевы Марии-Антуанетты.
Сердце мадам Тисо сжалось. Именно это ей так хотелось сделать после уже завершенной скульптуры казненного короля Людовика XV? Фигура Робеспьера как символ революции стояла бы, заслоняя свергнутых королей
– Мне нравится ваша работа, мадам Тисо. Глядя на нее, я словно вижу себя в зеркале. Это замечательно! Думаю, что другие ваши персонажи из прошлого высказали 6ы такое же восхищение.
– Я благодарна вам, гражданин Робеспьер.
– Вы получите пропуск в камеру Марии-Антуанетты. Отправляйтесь к ней в Темпль, но, предупреждаю вас, никаких записок от нее для передачи кому-либо не берите.
– Как можно! – заверила мадам Тисо, завертывая в мягкие ткани восковое изображение всесильного диктатора, который одним движением пера мог не только дать пропуск в тюрьму Темпль художнице, но и ее бросить туда.
Так мадам Тисо попала в тюрьму Темпль.
Молчаливый страж с болезненно выпуклыми глазами проводил ее по холодному коридору до самой камеры смертницы, звякнув ключами, открыл дверь и впустил скульпторшу в мрачную камеру.
Женщина в длинной сермяжной рубахе поднялась с лежанки, на которой сидела до их появления.
– Я получила пропуск к вам, ваше величество…
Мария-Антуанетта приложила палец к губам:
– Вы неосторожны, мадам, – прошептала она, глядя на захлопнувшуюся за сторожем дверь.
– Для меня вы остаетесь вашим величеством, королевой Франции, скульптура которой будет стоять в моем музее восковых фигур.
– Вы шутите? Как «они» могли это допустить?
– Я создаю портреты исторических персонажей для наших потомков. Ваша скульптура займет достойное место в этой галерее. Надеюсь, вас не шокирует, что я сделана только что портрет диктатора Франции Робеспьера. Что делать, ваше величество, он ворвался в историю.
– Садитесь, мадам. Не знаю, что сказать от удивления. Это чудовище, которое так оскорбило меня на суде в роли обвинителя, согласилось пропустить вас ко мне?
– Высшим оскорблением было вынесенное судом решение, – сказала мадам Тисо.
Мария-Антуанетта стояла перед ней, гордая, величественная, не поверженная, и художница искренне любовалась ею, готовясь к работе и раскладывая на грубо сколоченном столе принесенные с собой инструменты, копию заготовки бюста, подогревающую воск жаровню.
С разрешения королевы она сделала замеры ее головы, потом начала беседу, которая длилась все время, пока восковая заготовка не превратилась в прелестную головку женщины, красотой которой будут любоваться люди многие столетия.
Мадам Тисо, ловко и удивительно споро работая говорила:
– Мне доставляет наслаждение лепить такое прекрасное лицо. Я была поражена, пойдя к вам, цветом ваших серебряных полос. Сначала подумала, что парик, но, разглядев ваше сермяжное одеяние, которое эти негодяя напялили на вас, поняла, что о парике не может быть и речи.
– Моя седина – зеркало моих несчастий, – печально ответила Мария-Антуанетта.
– Что они могли еще причинить вам?
– Ах, многое, очень многое. Вы – первая женщина, переступившая этот зловещий порог, чтобы оказаться хоть ненадолго со мной, и я готова быть откровенной с вами.
– О, прошу вас об этом, ваше величество, я всем сердцем с вами.
– Им было мало обвинить меня в коварном сплетении заговора, что истинно и в чем я не раскаиваюсь и даже признаюсь. Я, потеряв неправо казненного супруга, боролась против преступной Республики за своих детей. Представьте, что я перенесла здесь, когда из них троих, заключенных первоначально вместе со мной, я теряла одного за другим.
– Какой ужас! Как же это случилось?
– Первый сын скончался у меня на руках. Мне не позволили похоронить его. Второго, ставшего дофином, моего маленького Луи-Шарля, увели от меня, не знаю, зачем и куда. А потом и дочь Марию-Терезу, которую перед тем опозорили тюремные стражи, и она несчастная, родила здесь мертвого ребенка, увели, как мне сказали, чтобы обменять на каких-то пленных голодранцев-революционеров. Не знаю, что с нею, с бедняжкой. Еще бы не поседеть моим волосам!..
– Ах, ваше величество, у меня переворачивается сердце от ваших слов.
– От их дел, – поправила королева. – Простите меня, мадам…
– Мадам Тисо.
– Извините меня, мадам Тисо, за эти вырвавшиеся у меня признания и, право же, неприличную откровенность.
– Ну что вы, ваше величество! Пусть я буду волею судьбы вашей последней наперсницей.
– Тогда слушайте и содрогайтесь. Я ведь не только преступная, как они считают, королева, пытавшаяся вернуть своему сыну французский престол, а еще и женщина, как вы сами это заметили, и вы поймете всю глубину нанесенной мне раны, кровоточащей раны на их судилище, где смогло прозвучать нелепое и гнусное обвинение, выдвинутое против меня, в якобы сожительстве со своим малолетним сыном, семилетнем Луи-Шарлем, – с негодованием и болью в голосе продолжала она, – которого я произвела на свет и продолжаю считать ребеночком…
– Как можно было додуматься до такой мерзком, скотской лжи! – возмутилась мадам Тисо.
– Очевидно, они судят по себе, по споим скотским представлениям о нравственности, о материнстве…
– Вы правы, тысячу раз правы, ваше величество! Я сгораю от стыда, что являюсь современницей этих людей, и, право же, готова уничтожить только что сделанную скульптуру их вожака.
– Не надо этого делать! – тяжело вздохнула королева. – Провидение само решит их судьбу. И она, поверьте мне, будет не лучше моей.
На мадам Тисо смотрели прекрасные, горящие огнем провидца глаза Марии-Антуанетты. Ее разгоревшееся от внутреннего гнева лицо словно обрамлено было серебряной рамкой седых волос.
– Самое трудное для меня будет завершить ваш портрет такими волосами, как у вас, – сказала художница.
– Пусть они отдадут вам мои после… – и Мария-Антуанетта не договорила.
– Ни в коем случае! – воскликнула мадам Тисо – Ваши волосы священны, они не могут быть на вашем манекене. Они ваши, только ваши!
Мария-Антуанетта улыбнулась
– А я могла бы завещать их вам, единственной женщине, с которой говорила так откровенно в последние часы моей жизни…
…В октябрьский ненастный день небо было затянуто непроглядными тучами и время от времени моросил дождь, Марию-Антуанетту вез в телеге всем на виду понурный конь.
Рядом со смертницей стоял развязный щеголь в шляпе с высокой тульей и кричал в толпу любопытных, выстроившихся вдоль пути к эшафоту.
– Смотрите на изменницу Франции, занесшую руку над Республикой, на великую блудницу, развратничавшую с собственным сыном! Смотрите на ее белое распутное тело. Нечего стесняться перед французским народом, кровь которого она пила из бокалов вместо вина.
С этими словами мучитель в шляпе с высокой тульей и сытым румяным лицом срывал со смертницы ее сермяжные одежды.
Переезжала реку она уже нагая.
В народе слышались смешки. Женщины отворачивались, и некоторые из них плакали. Но многих зевак это недостойное зрелище потешало, и они бежали вслед за телегой, чтобы оказаться у самого эшафота и насладиться ставшим для них привычным возбуждающим до опьянения, зрелищем.
Палач поморщился, когда смертницу подведи к нему, и указал помощникам:
– Кладите сюда лицом вниз, чтобы сраму видно не было. Руки свяжите за спиной, как положено.
Его помощники принялись выполнять указания. Нож гильотины был заблаговременно поднят. Внезапно выглянуло солнце и осветило презрительно гордую обнаженную женщину, которой скручивали руки за спиной.
И солнце светило все время, пока длилось кровавое действо.
Падающий нож сверкнул в лучах солнца, и оно сразу словно погасло, вновь затянутое тучами. Толпа привычно ахнула.
А палач, выполняя указания штатского чипа в шляпе с высокой тульей, поднял за серебряные волосы отсеченную прекрасную голову королевы и кричал:
– Кто хочет купить волосы блудницы? Тотчас для вас отрежем их.
Толпа гудела.
Сквозь нее, бесцеремонно расталкивая людей, пробивался молодой офицер, направляясь к эшафоту, и стал подниматься на него.
Стоявший на лесенке солдат направил на него ствол ружья.
Офицер решительным жестом отвел от себя дуло презрительно сказав солдату:
– Ты не посмеешь в меня выстрелить. У меня другая судьба.
И как не в чем не бывало поднялся на эшафот, обнажив там шпагу. Палач так и застыл от изумления со своей жуткой ношей в руке.
Офицер громко крикнул ему:
– Революцию задумывают гении, но не для того, чтобы такие негодяи, как ты, торговали частями трупов убитых тобою беззащитных людей. Палач растерялся. Острая шпага была направлена ему в сердце.
Штатский чин в шляпе весь сжался, отнюдь не собираясь помогать палачу. Да и никто из находившихся на эшафоте не решился вмешаться, ошеломленные или околдованные происходящим.
Шпага лейтенанта грозила проткнуть палача.
Toт опустил свою поднятую руку и покорно пробормотал:
– Как будет угодно его превосходительству, господину генералу.
Казненную уложили в приготовленный гроб.
Офицер удовлетворенно вложил шпагу в ножны и с невозмутимым спокойствием стал спускаться с эшафота.
Толпа расступилась перед этим невысоким человеком, глаза которого излучали такую жесткую волю, а голос только что прозвучал так властно, что никто не преградил ему дороги.
Солдат с ружьем оторопело смотрел ему вслед.
Новелла четвертая. Башмачник Симон
Hа смену королю, что завещал потоп.
Добряк придет безвольный, нерадивый.
Враги изменой бегство назовут потом.
И он погибнет трижды под секирой.
Нострадамус. Центурии, VI. 52.Перевод Наза Веца
Январским морозным утром башмачник Симон плелся из Сен-Антуанского предместья на площадь Согласия, обязанный, как депутат Конвента, выделенный им в судьи над Людовиком XVI, присутствовать при казни короля.
Башмачник Симон был полной противоположностью огромному растерянному толстяку, все время на суде невпопад улыбающемуся, которого он не по своей воле должен был судить якобы за измену Родине, перехваченному на пути в Варенн, куда он направлялся с малыми детьми. Симон был тощим со впалой грудью ремесленником, всегда склонявшимся над своим башмачным верстаком, сажая заказанные башмаки или сапоги на колодки, изящно прошивая их или просто, за неимением заказов, латая стоптанную обувь соседей. Казалось, голова его еле держится на тонкой шее, раза в три уступающей могучей шее подсудимого. В одном только походили друг на друга Симон и Людовик: оба были горбоносы и слыли добряками. Но если доброта Симона, щадившего даже противников, позволила ему без потерь захватить во главе толпы Бастилию, а потом стать депутатом Конвента, то добряк король проявлял свои качества в нерешительности, в нерасторопности, в неумении сладить с последствиями неурожайного года, доведя народ до нищеты и голода. К тому же еще и его предосудительное путешествие с семьей к границе, откуда грозили войска европейских монархов, страшащихся последствий для себя французской революции.
Последним с трудом поднял судья Симон ставшую свинцовой руку, вынося приговор. Ему было до боли этого потерянного добродушного дородного человека.
И он не мог простить себе участия в его казни. Но при этом Симон сознавал – не подними он руку, сам отправился бы вскоре под нож гильотины…
Таковы были нравы Конвента в пору террора. Власть захватили якобинцы во главе с неумолимым Максимилианом Робеспьером, который, держа обвинительную речь, кричал о Свободе, Равенстве и Братстве, брызгая слюной, как пресытившийся вампир.
Кроме депутатов Конвента, на плошали Согласия собралось множество зевак, готовых к всеобщему ликованию. Они жадно смотрели на гильотину с тяжелым падающим сверху ножом.
К эшафоту подвели так знакомого и симпатичного Симону толстяка. Он пытался улыбаться… как на суде, и это было нестерпимо для Симона. Он отвернулся, разглядывая лица заинтересованных кровавым зрелищем людей, негодуя на них и на самого себя.
Ропот толпы походил на однообразный гул. Вдруг все стихло. Сердце у Симона сжалось. Он втянул голову в узкие плечи. Но вместо ожидаемого им общего крика восторга со стороны эшафота раздался душу раздирающий стон тяжело раненного человека.
– Сапожники! – кричали палачам из толпы. – Вам бы только кур резать!
Несмотря на состояние Симона, это оскорбило башмачника, считавшего свою профессию искусством.
В ответ послышались ругательства и команда поднять нож снова. Опять затаилась толпа в ожидании, и снова вместо ликующих криков раздались насмешки:
– Их самих надо под гильотину!
– Чего там! Они и так безголовые!
Из-за поднятого в толпе шума стонов с эшафота слышно не было. Симон передернул плечами и все же не обернулся.
Очевидно, нож гильотины подняли в третий раз.
Всеобщий крик восторга был сигналом того, что на этот раз все было кончено.
С трудом протискивался Симон сквозь толпу. Люди обнимались, пели «Марсельезу» и другие песни, принимались плясать, словно теперь для них начиналась новая счастливая жизнь…
Симон не оглядываясь бежал с площади Согласия, где у него ни с кем согласия не было. Он готов был сам лечь под нож гильотины, чего так испугался, поднимая, кстати сказать, ничего не значащую руку несогласного судьи.
Кто-то взял его под руку.
– Я провожу тебя до дому, приятель. К этому надо иметь вкус или привычку.
Симон обернулся и увидел выпученные глаза своего друга Роше Лорана, тюремного надзирателя из Темпля, куда его перевели после решения Конвента разрушить Бастилию.
Они сидели в мастерской сапожника, поставив на верстак шахматную доску, чтобы отвлечь Симона игрой, которую показал башмачнику один из довольных им заказчиков из дворцовой прислуги. Симон, выучившись любимой королевской забаве, пристрастил к ней и Роше.
– Если бы ты знал, приятель, каково мне приходится каждый день на проклятущей моей службе. Покойному толстяку я не раз устраивал встречи с его семьей, посаженной в другую камеру. Детишек там держат как воров и убийц! С души воротит!
– Ты прав, Роше. Спасибо тебе. Что-то слабоват я стал.
– Уж больно хорош паренек, который у них дофином зовется. Крепко убивается по поводу отца. Я ему ничего говорить о сегодняшнем не буду. Несправедливо держать там малыша, не по-Божески. Так я тебе скажу, – закончил тюремщик.
И, машинально передвигая фигуры, эти два столь различных человека задумали план, который приписывался впоследствии то самому Баррасу – видному у жирондистов политику, то даже Робеспьеру, неизвестно почему. Если беспринципный Баррас мог рассчитывать, что при возможной реставрации монархии в связи с успехами роялистов на юге Франции в Тулоне, где их поддерживала такая сила, как английский флот, ему, Баррасу, зачтется забота о семилетнем маленьком дофине (наследнике), то неистовому Робеспьеру такой план ничего не сулил.
А план был до наивности дерзок.
Жена Симона Жанетта, сидевшая рядом и, подперев рукой пухлые щеки, наблюдавшая за непонятной игрой, стала третьей участницей заговора.
Было решено, что начать надо с выступления Симона как Депутата, в Конвенте.
Для Симона это было куда труднее, чем тачать сапоги, но остановиться было невозможно. Он обязан был загладить свою вину перед убитым королем.
– Чего ты смущаешься? – убеждал Роше. – Парламент – это от слова «парле» – говорить. Он «говорильня» и есть. Его и надо использовать, там болтать положено. Вот ты и скажешь…
И на очередном заседании Конвента Симон попросил слово.
Гул удивления пронесся по залу и галереям Конвента. Что может сказать этот едва слагающий слова в фразу сапожник? Но он был депутат и слово получил.
Войдя на трибуну, с которой говорили такие ораторы, как Марат, Робеспьер, Сен-Жюст, Баррас. он выпрямится, выпятил грудь, как солдат на параде, и, к удивлению всех, заговорил с необычайной пылкостью:
– Граждане депутаты! Победители в великой нашей революции во имя простых людей, бравших Бастилию и желающих не умирать с голоду! Ради чего мы свергли короля, стоим грозным примером всем государствам Европы? Ради простого человека, особенно когда он еще мал, еще ребенок! О детях – первая наша забота, им продолжать наше правое дело. Но дело наше должно быть правым. Мы обязаны стойко отражать нападки врагов революции, карать преступников, воров, убийц, грабителей. Но никак не можем поставить их рядом с малыми детьми, еще не видевшими жизни и не совершившими никаких преступлений. Как же можно терпеть нам, революционерам, чтобы в темной камере Темпля наряду с заядлыми преступниками, разбойниками, грабителями и врагами Франции в темной камере содержались под стражей детишки? И только потому, что их родители стояли по другую сторону баррикад. Я взываю к справедливости, к основе основ революции – Свободе. Равенству. Братству всех людей. Не может быть врагом несмышленыш, который не нарушил ни одного закона, не совершил ни единого противоправного поступка! Он свободен со дня своего рождения и равен со всеми! А что мы имеем на самом деле? Позорное пятно на нашей совести, представителей народа, допускающих, чтобы в тюрьме Темпль содержался мальчик семи лет, пусть по рождению своему и дофин, что в революционных условиях ничего не значит. Наш долг сделать из него полноценного гражданина Франции. Сейчас он – чистый холст, на который художник наложит свои краски. Извините меня – сапожника, – он колодка, на которую натягивает ваш депутат Симон кожу, чтобы изготовить обувь, которой может гордиться каждый француз. В тюрьме же этот ребенок только озлобится против своих мучителей, то есть нас с вами, и вырасти может нашим заклятым врагом. И я призываю Конвент, обращаюсь к каждому из вас, у кого есть собственные дети, доверить мне этого малыша, передать его мне на воспитание. Поверьте, он сядет рядом со мной за верстак, как простой башмачник, чтобы в честном труде воспитать в себе гражданина Франции, стать приверженцем а не врагом революции. Я и моя жена Жанетта, она простая и добрая женщина, клянемся сделать из него человека! Вот все, что я хотел сказать. Простите, если что не так. Говорить не приучен.
Речь башмачника в Конвенте произвела огромное впечатление. Как это ни странно, его поддержали в первую очередь непримиримые якобинцы: «друг народа» Марат, Дантон, даже сам Робеспьер, уже признанным диктатор.
Было вынесено историческое решение Конвента: передать гражданина Капета семи лет на воспитание депутату Конвента башмачнику Симону.
Но не сразу, не сразу выполнено было это решение. Поднялась яростная дискуссия в газетах, на митингах. – Можно ли допустить уродование члена королевской семьи сапожником? – кричали роялисты.
Кое-кто из жирондистов был за Симона, в том числе коварный Баррас. Видимо, у него были свои планы в отношении наследника престола. Но об этом никто ничего не знал. Маленький Капет-Луи-Шарль Бурбон, семилетний малыш, томился еще несколько месяцев, разлученный даже с матерью, которая была в страшном горе после смерти другого своего сына, Жозефа, тяжело больного от рождения.
Но одиночное заключение не ввергло гордую королеву в отчаяние, напротив, пробудило в ней небывалую энергию и стремление вернуть оставшемуся сыну, дофину, королевскую власть. И Мария-Антуанетта тайно сносилась через Роше, передававшего ее письма роялистам, с теми, кто готовил возвращение Бурбонов в Тюильри. Она плела нити хитрейшего заговора, заложив основу их действий, так удачно развернувшихся в Тулоне. Помощь Англии была обеспечена. Дело оставалось за вторжением войск соседних государств, монархи которых все медлили и медлили.
Роше изредка устраивал ей встречи с маленьким Шарлем, который сначала жаловался на крыс, а потом сообщил, что подружился с одной из них, и она ест у него с руки и даже спит с ним рядом на соломе.
В июне 1793 года Роше ввел за руку Шарля в камеру матери, но не для очередного свидания, а проститься с нею, так как мальчика отдавали на воспитание в семью сапожника Симона.
Мария-Антуанетта сначала пришла в ужас от такого оскорбления королевской семьи, но Роше, подмигнув ей, сказал:
– Мадам, лучших друзей, чем мои, у вашего сына в жизни не будет.
И все-таки мать горько плаката, навсегда расставаясь с единственным сыном.
Симон ждал своего воспитанника у ворот тюрьмы. Роше передал ему мальчика в присутствии тюремного начальства, подписавшего акт передачи. На нем значилась дата: 15 июня 1793 года.
Так маленький гражданин Капет-Луи-Шарль вышел на волю и попал в башмачную мастерскую Симона.
Он испуганно озирался, не веря, что его больше не окружают холодные каменные стены и что жена Симона ласкает его, как недавно ласкала мать.
Симон познакомил его с соседскими ребятишками и сам затевал с ними общие игры. Жанетта же окружила мальчика такой материнской заботой, что он постепенно стал оттаивать.
Симон, не имеющий своих детей, но действующий по своему представлению о воспитании, принялся «делать из приемыша человека»: засадил его за верстак, научил пользоваться колодками, иглами, шилом, дратвой, на первых порах поручив ему починку старой обуви. Шарлю понравилось это занятие. А в свободное время, помимо игр на улице, Симон начал заниматься с ним шахматами и, к величайшему своему изумлению, увидел, что мальчик имеет представление об этой игре. Однажды в мастерской появился не заказчик, а тюремщик Роше.
Шарль до смерти испугался, что дядя Роше снова отведет его в темную камеру с крысами. Но, оказывается, надзиратель пришел в гости к старому другу проведать былого своего узника. Он застал его играющим с Симоном в шахматы, чему несказанно удивился. Симон уступил ему свое место за доской. Пораженный неожиданным проигрышем, Роше пришел в восторг и обнял Шарля, умильно смотря на него выпученными глазами. После этого тюремщик стал частым гостем, тем более что он имел официальное поручение докладывать о воспитаннике башмачника начальству. Роше так расписывал маленького гражданина Капета, что этого сапожного подмастерья в пору было избирать в Конвент, если бы не его детский возраст.
Осенью Шарль стал замечать, что дядя Роше приходит крайне озабоченным, и они подолгу шепчутся о чем-то с дядей Симоном.
Мальчик не подозревал о тучах, которые нависали над его матерью, королевой Марией-Антуанеттой. Стало доподлинно известно, что одно из писем Марии-Антуанетты с деталями предполагаемого ею плана реставрации монархии было перехвачено, а граф де Форсен, преданный королеве роялист, служивший звеном, связывающим се с Тулоном арестован.
В холодном октябре они решили не сообщать мальчику, что он стал круглым сиротой. И надо отдать должное всем новым уличным приятелям маленького дофина: никто не сказал ему об этом…
Так и овладевал наследный принц профессией башмачного подмастерья, проявляя живой характер и недюжинные способности в работе с колодками, шилом, дратвой, и вообще был простым ребенком, склонным к полноте, невольно напоминая тем щемящему сердцу Симона своего казненного отца.
Молодой, но уже в отставке, генерал вошел в первую попавшуюся сапожную мастерскую. У него на ходу стала хлопать подошва сапога. В таком виде нельзя появиться в военном министерстве.
В мастерской башмачника Симона его растерянно встретила Жанетта.
– Хозяина нет дома, в мастерской только мальчишка… – пролепетала она под грозным взглядом генерала.
С неотразимой властностью в голосе тот мрачно сказал:
– Ждать не могу. Сапог должен быть починен.
Жанетта провела его в мастерскую.