Текст книги "Озарение Нострадамуса"
Автор книги: Александр Казанцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
Достижения и преступления
Охватит мир кровавая война.
За ней придет беда еще страшнее.
И никого не пощадит она.
Заморские войска спешат скорее.
Нострадамус. Центурии, IX,Перевод Наза Веца
Новелла первая. Люди гибнут за металл
И запах лимона там станет отравой,
И ветер гнилой сгубит вражьи войска;
Удушье страшней даже раны кровавой.
Победа в отражении будет легка.
Нострадамус. Центурии, IV,Перевод Наза Веца
В Мариинском императорском театре давали «Фауста» Гуно. В начале спектакля царская ложа была пуста. В ней сидел только один неряшливый, по-мужицки одетый человек с темной бородой. Это был Григорий Распутин. Царское семейство запаздывало.
Наконец появилась неприступно горделивая императрица Александра Федоровна под руку с полковником своей армии – самим императором. Позади шли их красавицы дочери Ольга, Татьяна и Анастасия. Дамы не успели вовремя переодеться для театра, задержались в госпитале, где все вместе, как простые сестры милосердия, ухаживали за ранеными, даже выносили за ними горшки.
А теперь нарядные, благоухающие, источая радость юности, вслед за величественной матерью девушки вошли в ложу, когда Шаляпин пел уже знаменитую арию Мефистофеля.
Его великолепный бас заполнял всю громаду театрального зала от кресел партера до переполненной студентами и курсистками галерки.
В начале второго куплета царь, подсел к Распутину императрица и дочери расположились рядом, а великий князь Дмитpий Павлович и князь Феликс Юсупов стояли за их спинами оба в щегольской офицерской форме.
С чисто шаляпинской выразительностью звучали строки:
Тот кумир – телец златой.
Он небо презирает.
Ни добра, ни зла не знает.
Не видит власти над собой.
По веленью «бога злата»
Край на край идет войной
И людская кровь рекой
По клинку течет булата.
Люди гибнут за металл!
Люди гибнут за металл!
Сатана там правит бал!
Там правит бал!
Сатана там правит бал!
Там правит бал!
Распутин наклонился к царю и заговорил:
– Федька-то наш нынче самого диавола представляет, врага рода человеческого. Сатаной в зал кричит: «Люди, мол, гибнут за металл!» А ведь и впрямь истинно. Гибнут русские мужики невесть за что либо в болотах немецких, либо в окопах на родной земле. И еще ведь что говорит-то, будто он правит нами. И взаправду сатана правит, как есть – правит. Так ведь ты, царь-батюшка, Россией правишь. Пошто дозволяешь им поперек правды народной идти, на убой людей гнать? Я еще перед тем, как война началась, из госпиталя Тобольского, когда монашка бешеная меня ножом пырнула, тебе телеграмму посылал. Христом Богом молил не зачинать войны этой проклятущей! Так ведь не дали тебе, сердечному, народ свой сберечь, к чужой выгоде поступать заставили. Так послушай теперь старца своего – кончай воевать, разом кончай, не медля. Германцы пойдут на мир с тобой. А союзники… им бы побольше русских людей уложить на наших полях, да свои карманы понабить при том. Ты послушай меня, дурака. Ведь правду мне видеть дано. Для того и при тебе нахожусь.
Царь делал вид, что слушает музыку, но глаза его на красивом лице с аккуратно подстриженной бородой бегали и едва ли видели сцену.
Акт кончился, и публика устремилась в фойе. Вышли и дамы из царской ложи, направляясь в дамскую комнату привести себя в порядок.
Гуляющие оглядывались, провожая их восхищенными взглядами.
Девушки под строгим надзором матери прихорашивались перед зеркалом, обмениваясь впечатлениями дня.
– Когда я слышу со сцены, что «люди гибнут за металл», меня мороз по коже продирает, я вспоминаю раненых, – говорила Татьяна, припудривая лицо.
– А я сегодня плакала вместе со своим солдатиком которому обе ноги отрезали, а у него в деревне семеро детей. Все спрашивает меня, кто их кормить будет? – призналась Анастасия.
– Нет ничего страшнее чужих страданий, – сказала Ольга. – Мне хотелось бы самой пострадать вместо тех, кто так мучается у меня на глазах. Маме же достались отравленные газами. Я бы не выдержала.
– Ради России нашей выдержать все надобно. Так Господь Бог велит и пастыри наши православные. Церкви ставят в память погибших, – набожно крестясь, произнесла Александра Федоровна.
– А я сама слышала, как старец наш, Григорий Ефимович, сказал: «Не строй церковь, пристрой сироту!»
– Перед мудростью Григория Ефимовича только преклоняться нам всем, – сказала Александра Федоровна. – И никто, кроме него, Алеше нашему помочь не может. Сегодня после встречи с ним он даже сам ходил без посторонней помощи.
– Истинно святой отец, – согласилась Татьяна.
– А какое про него говорят, слушать страшно, – заметила Ольга.
– А ты, старшая, не слушай сплетни враждебные, – строго заметила мать.
– А мы не верим! – воскликнула Анастасия. – Мы его сами видим и слышим. Слова худого не скажет, недаром папаша в дневник записали: «Все слушал бы и слушал его». Это про Григория Ефимовича. Мне папа сами показывали, – вполголоса сказала Анастасия.
– Ты у него любимица, – улыбнулась Александра Федоровна.
По всем коридорам разнесся звонок, призывающий в зал.
Но мужчины из царской ложи, встретив в курительной ожидавшего их Пуришкевича, председателя Союза Михаила Архангела, не спешили, пока звонок не призвал всех курильщиков в зал. И когда курительная опустела, великий князь с гневным возмущением заговорил:
– Представьте, господа, я сам слышал, как этот Гришка Распутин нашептывал в ложе царю: требует выхода России из войны, сделать напрасными все понесенные империей жертвы. рассуждает о предательстве союзников. Это открытый подрыв нашей мощи, ничем не прикрытое пораженчество! Недаром говорят, что он «отрабатывает немецкие денежки». Дальше терпеть его уже невозможно, непатриотично, даже подло!
– Надо привести приговор в исполнение, – сказал Пуришкевич.
– Мудрые слова, – усмехнулся великий князь. – Притом не раз сказанные. А как выполняется этот приговор изменнику, немецкому шпиону, змее, пробравшейся в царскую семью? Позор и беспомощность! Все боимся руки запачкать. Пытаемся уронить этого мужлана в общественном мнении, спаиваем, а он не пьянеет, распускаем грязные слухи, компрометирующие светских дам, якобы готовых с ним на все, поскольку со святым не грех, а он похлопывает их по недозволенным местам и посмеивается. Словом, один конфуз. И не миндальничать с ним надо, а убрать его. Таков долг честного офицерства. Он враг, пробравшийся в наш тыл.
– Так ведь пробовали, – вмешался Пуришкевич. – Он мышьяк проглатывает, словно всю жизнь его вместо перца употреблял.
– А у Союза Михаила Архангела других средств не оказалось? – насмешливо спросил великий князь. – Или для еврейских погромов они не требуются?
– Нет, почему же? – отозвался Пуришкевич и вынул из кармана револьвер «Смит и Вессон».
– Похвально, – заметил великий князь. – Только надо поторопиться и не откладывать без конца, как было до сих пор.
– Да, надо! – воскликнул князь Юсупов. – Сегодня же и кончить. Я приглашу его на ужин, и вас всех. И делу конец!
– Тогда, с вашего позволения, я с вами, – и Пуришкевич похлопал по карману, куда спрятал пистолет.
– Цианистый калий избавит вас от громких действий, – заверил князь Юсупов. – Это вам не крысиный мышьяк.
– Как знать, – возразил Пуришкевич. – Может быть, яды его никакие не берут, потому что слова его змеиные ядовиты и советы его императорскому величеству государю нашему Российскую империю губят, германцам отдают.
– Это вы своим архангелам из мясных лавок расскажите, а нам и так понятно, – брезгливо заметил великий князь.
Пуришкевич пожал плечами.
Докурив папиросы, все трое направились в фойе и затем в царскую ложу.
У дверей ее стоял адъютант императора молодой полковник Малама. Пуришкевич знал Михаила Николаевича и даже заезжал к нему на квартиру отдать карточный долг и видел комнату, увешанную портретами великой княжны Татьяны, написанные в своем большинстве по памяти, но один с натуры, и этот час, по заверению художника, был счастливейшим в его жизни.
– Что ж, – печально говорил он, – заштатная железнодорожная станция Малама где-то в Малороссии на королевство не тянет. Но будет у меня дочь – Татьяной назову.
Вспомнив об этом, Пуришкевич разулыбался, заискивая перед этим молодым красавцем в белом мундире с аксельбантами. Но лицо у того было таким неприступно холодным, что войти в царскую ложу он не решился.
Императрица, увидев вошедшего великого князя, обернулась к нему и тихо сказала:
– Князь, голубчик, позаботьтесь насчет корзины цветов Федору Ивановичу из царской ложи.
– Будет исполнено! – отозвался великий князь. – Я сам ему и отнесу.
Александра Федоровна улыбнулась ему, и он вышел из ложи.
Девушки, увлеченные музыкой и тем, что происходило на сцене, даже не обернулись, а Распутин продолжал что-то нашептывать царю, по-прежнему словно застывшему в нерешительности.
Когда спектакль кончился, старшая из сестер, Ольга, воскликнула:
– Какую прелесть написал Гуно! Как жаль, что Машенька не поехала с нами. Говорит, ей так нездоровится, что в госпиталь не поедет.
– Бессмертная тема Фауста, – поддержала ее Татьяна. – Только у Гете Фауст посвящает обретенную молодость людям. Маша читала.
Анастасия ничего не сказала, лишь украдкой платочком вытерла уголки глаз.
Царь встал, давая понять, что пора ехать во дворец. Вид у него был усталый, словно он выполнил непосильную работу.
Александра Федоровна с нежной заботой посмотрела на него:
– Что с тобой, Ники?
– Ничего, – ответил царь, – просто опера и ее музыка заставляют о многом задуматься.
– Велико зло, от врага человеческого проистекающее, – сказал Распутин, вставая, и потянулся, расправляя затекшие от долгого сидения члены.
– Истинно так, Григорий Ефимович, – сказала императрица. – Как всегда, святые слова говорите.
– Я папе важное сказал и тебе, мама, скажу, для того при вас и состою. Пора, пора кончать дела недобрые…
– Вы проводите нас, Григорий Ефимович? На Алешу взгляните.
– Нет, нет, государыня! – вступился князь Юсупов, – Григорий Ефимович давно обещал мне поужинать в моем доме. Будут почтенные люди, заинтересованные в его советах. Вы уж отпустите его к нам, ваше величество.
– Это уж как он сам решит, хотя душа моя неспокойна от дурных предчувствий.
– У меня в доме он будет в полной безопасности, уверяю вас.
– Ладно уж, – решил Распутин. – Коли после оперы такое у князя Феликса затевается, надо бы Федьку Шаляпина с собой прихватить.
Лицо Юсупова вытянулось, и он невнятно произнес:
– Конечно, Григорий Ефимович. И великий князь с нами будет, и господин Пуришкевич, и Шаляпин, разумеется.
Великий князь тотчас вышел из ложи, словно торопился за Шаляпиным, но направился в буфет подкрепиться водкой.
– Ну, Федя, тот спеть может, а Михаил Архангел-то зачем? – ворчал Распутин.
– Что вы, Григорий Ефимович! Пуришкевич – настоящий русский патриот и борется против еврейства в его вредных проявлениях.
– Перед Богом все равны. У меня Исайка в секретарях ходит. Да и все мы родом оттуда, от еврейского семейства Адама с Евой. Так в Священном Писании сказано. Аль не читал?
– Ну как же! Все заповеди помню. «Не убий» и другие…
– Ну то-то! – назидательно закончил Распутин.
Вернулся подкрепившийся в буфете великий князь и сообщил, что Шаляпин ехать ужинать отказался.
– Тогда и я не поеду, – решительно заявил Распутин. Великий князь и Юсупов растерянно переглянулись.
– Да уж ладно, Григорий Ефимович, – примирительно сказала Александра Федоровна, и эти слова впоследствии она не могла себе простить, – уважьте уж людей, так вас почитающих.
– Ну, раз мама сказала, поеду, – согласился Распутин.
Разъезжались из театра по зимнепутью: великий князь с Юсуповым и Распутиным в роскошных санях, прикрытых медвежьим пологом, Пуришкевич следом на лихаче извозчике, подняв бобровый воротник и натянув покрепче бобровую шапку. У дворца Юсупова на Мойке остановились.
Прошли в ярко освещенные комнаты к богато накрытому столу.
– Что пить будете, Григорий Ефимович? – осведомился хлопочущий хозяин.
– Да ты сядь, ваше сиятельство, сядь. В ногах правды нет. А нам правда нужна. Вместе с водкой, конечно.
– У меня коньяк французский есть, времен Генриха II из подвалов самой Екатерины Медичи. От аромата одного голова кружится, – предложил Юсупов.
– Ну, кружиться нам, сибирякам, не положено ни от какого зелья. Но коньячок попробуем, хотя знаю я вас подлецов, слухи обо мне распускаете, будто непробудным пьянством балуюсь.
– Да что вы, Григорий Ефимыч. Если вас и угощаю, то от всей души. Да и вас, как заговоренного, никакой спирт, а тем более вина заморские не берут.
– Что верно, то верно, князюшка. Я пить пью, а одним глазом на вас, потчующих, поглядываю. Не получается у вас сибиряка споить. Вот так-то! Богу мы служим. От Бога и все у нас.
– Да и в мыслях никогда не было спаивать, Григорий Ефимович, уверяю вас.
– Оправдываться на Страшном суде будешь, ваше сиятельство, что вины на тебе никакой нету.
– Так видит Господь, что никакой вины нет, одно к вам расположение, да желание мудрости вашей у вас набраться.
– И наберешься, своего же заморского коньяка наберешься, а я на тебя, пьяненького, полюбуюсь, может, и поучу чему следует, – и, зевнув, добавил: – Что-то миндалем вроде коньячок твой отдает, али так настоян у Катерины Медичи? Ушлая, говорят, баба была.
Блиндаж полковника Нестерова денщики так старательно натопили, что собравшиеся там их благородия господа офицеры даже кители поснимали.
Пили водку напропалую, заглушая и тоску, и безысходность, и гнев, и даже боль за все происходящее: победные прорывы с печальным концом в чужих болотах, бездарность генералов, кражи и смерть, смерть, смерть…
Шла третья зима нескончаемой, беспросветной и непонятной войны.
От прежних непрестанных прорывов, германских газовых атак, захвата пленных обеими сторонами и взаимных непостижимо огромных потерь люди устали так, что, не сговариваясь, перешли на позиционную войну, зарывшись в землю и лениво обмениваясь артиллерийскими выстрелами.
В глубоких сырых или промерзших окопах на противостоящих позициях съежившись сидели вчерашние мужики и мастеровые, фермеры и рабочие прославленных заводов – создатели того изобилия, которое позволило богатеть и развиваться обоим государствам, где теперь голод ощущался во всем.
В русских окопах потери от германских пуль были меньше, чем от вшей, передававших тиф, бороться с которым не было возможности из-за огромного скопления людей, отсутствия бань и чистого белья. Потому-то и пропадали, отдавая Богу душу, метаясь в тифозном жару в госпиталях, солдаты, даже в глаза не видевшие неприятеля.
Командирам же их только и оставалось топить осознание всего окружающего в водке и, поднимаясь на неустойчивых ногах петь вразноголосицу «Боже, царя храни…».
Во время исполнения гимна в блиндаж полковника Нестерова вошел его денщик и прошептал своему командиру:
– Там до вашего высокоблагородия из полкового комитету пришли.
– Кто осмелился во время исполнения гимна? – пьяно взревел Нестеров.
– Так что, ваше высокоблагородие, прапорщик Ерухимович с солдатом, представителем полкового комитету.
– Подать их сюда! Дисциплины не знают!.. – гневался полковник.
Тучный, рыхлый, болезненный, он был раздражен всем на свете и собственной судьбой. Способный офицер, он, получив полк, участвовал вместе с ним в Брусиловском прорыве, после победных реляций был загнан в прусские болота и умудрился вывести свою часть, потеряв три четверти личного состава, перейдя с боем линию фронта, и имел, по его мнению, все основания, чтобы после переформирования получить не тот же полк с пополнением необученными мужиками, а хотя бы новую дивизию. Но дивизию получил вместе с генеральским званием другой офицер, из штабных «подлипал», который не вытаскивал сапогов из затягивающей топи, а был всегда чистенький на виду у высокого начальства. И теперь вот этот жаркий блиндаж и гибнущие не от вражеских пуль, а от собственных вшей мужики в солдатских шинелях, которые хотят не в землю зарываться, а землю пахать, и теперь вздумали выбирать какие-то полковые комитеты.
В блиндаж вошли двое: прапорщик и бородатый солдат.
– Разрешите, господин полковник? – спросил прапорщик.
– Дисциплина где? Форма обращения? – закричал Нестеров. – Кто таков?
– Прапорщик Ерухимович, господин полковник. И со мной председатель полкового комитета Медведев.
– С солдата что спросить, а вас чему в синагоге обучали? Такому обращению к командирам?
– Никак нет. Я белорус и такой же православный, как и вы, и не низший чин, а первый офицерский, коему обращение «ваше высокоблагородие» не положено.
– Однако, прапорщик, блиндажной храбрости в вас предостаточно. Зачем солдата ко мне привели?
– Это председатель полкового комитета, господин полковник. Он намерен ознакомить вас с листовкой, одобренной солдатами вашего полка.
– Это еще что такое?
– Извольте посмотреть, ваше высокоблагородие, – сказал хмурый солдат, заросший бородой до самых глаз. – Извольте прочитать, – и он протянул листок, отпечатанный в типографии большими буквами.
Нестеров вырвал бумагу из рук солдата и, хмурясь, прочитал:
«Солдаты русские! За что воевать вас заставляют? За веру, царя и Отечество? Так никто на веру вашу православную не покушается, ни одной церкви враг не тронул, не испоганил. А близкая царская родня германская не на своего родственника покушается и не на земли его Российские. Воюете и головы свои вы складываете из-за споров капиталистов разных стран, кому где торговать и как побольше барыша нахапать. В окопах, что перед вами, такие же, как вы, люди сидят, брательники ваши, которых так же обманом на смерть гонят. Так идите же брататься со своими мнимыми врагами, у которых один с вами общий враг – власть продажная, на службе у богатеев состоящая. Кончайте войну сами, если генералы ваши на это не способны. И будут фабрики – рабочим, земля – крестьянам которые на ней урожаи выращивают, а не торгуют ею для прибыли. Конец войне объявляйте!
Российская социал-демократическая партия (большевиков)».
Полковник Нестеров покраснел и схватился за сердце:
– Кто доставил? Кто в полку читать такую мерзость позволил?
– Сами солдаты прочитали, среди них грамотные есть, и на собрании своем полковому комитету наказали, – объяснил Ерухимович.
– Дозвольте, ваше высокоблагородие, волю солдатскую до вас донести, – сказал Медведев.
– Какая там еще «воля солдатская»? Дисциплины не знаете? На войне одна воля – командования!
– Это так точно, ваше высокоблагородие, но это пока война идет. А ежели солдаты порешили с нею кончать, то воля их первая и господам офицерам, их благородиям, выходит подчиниться надобно.
– Молчать! – хрипло заорал полковник Нестеров. – Да за такие слова дерзкие – трибунал и расстрел! Это ваша работа, прапорщик Ерухимович? В большевичках ходите?
– Никак нет! Я государю-императору присягу давал и состоять в какой-либо партии не могу. Разрешите идти, господин полковник?
– Вы идите, а этот комитетчик пусть убирается. В следующий раз под арест посажу.
– Комитет солдатский ждет вашего решения, ваше высокоблагородие господин полковник, по поводу листовки этой, с какой мы все согласны, – упрямился бородач.
– Вон отсюда! – истерично закричал Нестеров. – Расстреляю!
Протрезвевшие офицеры смущенно переминались с ноги на ногу. Один из них, припав к телескопической стереотрубе, возвышавшейся над блиндажом, воскликнул:
– Наши-то шумели, шумели, а как будто в атаку на германцев идут.
– Что? – заорал полковник, бросаясь к стереотрубе.
Он увидел, как из окопов поднимались его солдаты в серых шинелях, но без оружия, неся с собой котелки и свертки.
Из немецких окопов тоже выходили солдаты и тоже без оружия.
Обе группы сошлись на изрытой снарядами «ничейной земле», словно для рукопашного боя, но, вместо того чтобы колоть друг друга штыками, стали обниматься, вопреки всем военным уставам. Принесли немудреные подарки: махорку, эрзац-шоколадки, алюминиевые или деревянные ложки, котелки…
Полковник Нестеров бессильно опустился на пол блиндажа. Его подняли и перенесли на лежанку. Когда связной принес телеграмму из штаба армии о разжаловании полковника Нестерова за допущение братания и утрату дисциплины во вверенном ему полку в поручики, бывший полковник с негодованием и ужасом произнес:
– Меня? В поручики?
Это были последние в его жизни слова. Братание началось по всему фронту. Казалось, что продолжение войны невозможно и никакие кары и разжалования не помогут.
Но на фронт гнали новые части, заменяя разложившиеся, чтобы вести «войну до победного конца».
Император, перенеся свою Ставку в Могилев, сам выехал в расположение передовых частей, чтобы личным присутствием вернуть армии боеспособность. Но пришедшие из Петербурга тревожные вести о волнениях в городе заставили его прекратить смещение генералов, заменяя одних бездарных другими такими же, и поспешить обратно в столицу, чтобы там лично установить порядок.
Однако царский поезд был остановлен в Пскове, и важные военные и гражданские чины явились к царю уговаривать его отречься от престола и этим разрядить обстановку.
Слабовольный Николай II не выдержал и подписал отречение в пользу своего брата Михаила, но тот, узнав об этом, тотчас отказался принять столь тяжелый венец.
Так свершилась Февральская революция. Люди обнимались на улицах, крича: «Свобода! Свобода!». Все хотели заниматься политикой, но не работать.
Во главе Временного правительства встал речистый адвокат Александр Керенский, воображавший, что он «любимец народа».
Богатые люди старались оказывать влияние на новых правителей, охотно готовых считаться с ними, объявив «войну до победы»…
А смещенный Николай II вспоминал, как перед самым трагическим для него новым, 1917 годом в реке Мойке был обнаружен утопленник, оказавшийся Григорием Распутиным.
Вскрытие показало наличие в неведомо как выжившем организме цианистого калия и двух пуль от револьвера «Смит и Вессон». В легких же покойника оказалась вода, свидетельствуя, что, попав под лед, он пытался дышать и был еще жив. Дворник с противоположного дворцу Юсупова берега свидетельствовал, что видел, как ночью несколько человек волокли по снегу какой-то тяжелый мешок. Но какая вера мужику-дворнику!..
Однако гнев царя и горе всей его семьи были таковы, что князь Феликс Юсупов вынужден был скрыться, а великого князя Дмитрия Павловича царь выслал из столицы.
Пуришкевич отрицал, что был на ужине у князя Юсупова, хотя извозчик показал в полиции, что подвез к Юсуповскому дворцу барина в шубе с бобровым воротником и в бобровой шапке, которая, кстати говоря, тоже была выловлена из воды Мойки.
Но Союз Михаила Архангела и его председатель были нужны властям, и Пуришкевича оставили вне подозрений.
Со страхом вспоминал царь последнее пророчество Распутина, какое он нашептывал ему в Мариинской опере:
«Не дожить мне, вижу я, до нового, 1917 года. Ежели родня твоя, царь-батюшка, повинна в том будет, то через два года никого не останется от твоего святого семейства. Всех порешат. И не останется дворян – опоры твоей в стране. Кровь да тьму вижу в ней».
Царь не знал других пророчеств Распутина, сбывшихся или сбывающихся, но он не хотел в тот раз верить своему старцу, который так ратовал за русский народ, стремясь избавить его от войны.
В черный, предсказанный царской семье Распутиным день бывший царь, четверть века назад обвенчанный в Ипатьевском монастыре с принцессой Алисой Гессен-Дармштадской, ставшей императрицей Александрой Федоровной, вел ее под руку, но не поднимаясь, как перед убийством старца, в царскую ложу Мариинского театра, а спускаясь в подвал дома купца (опять-таки!) Ипатьева, понимая, что сбывается мрачное предвидение – «всех порешат!»… Значит, и жену, и четырех красавиц дочек, и немощного сына, и верных слуг, готовых разделить их судьбу… Холод пробегал по спине Николая Александровича, но, собрав все силы, он старался не выдать своего предчувствия, не веря словам комиссара, что в подвал следует спуститься для безопасности, поскольку на улице идет перестрелка со штурмующими Екатеринбург чехами.
Когда из этого подвала выносили без суда и следствия казненных, с одних носилок послышался девичий стон. Шедший рядом комиссар вынул наган и пристрелил раненую девушку.
Молодой красноармеец в буденовке обернулся, едва не выронив носилок, и прошептал:
– Как же так? Ведь девочка почти…
– Дурак ты! – оборвал его комиссар. – Что ж ей мучиться? Бабой станет, вокруг нее враги революции завертятся, царицей провозгласят. Понимать надо. А ты свое дело знай, неси. Сбросишь в кузов грузовика…
Красноармеец потащил дальше замолкшую свою ношу.
Впоследствии один из палачей, упоминания своего имени не заслуживший, разъезжал по Уралу с докладом как он лично «геройски» пристрелил из нагана Самодержца Всероссийского…
Много позже Ипатьевский дом снесли по указанию первого секретаря Свердловского обкома партии товарища Ельцина, словно стерты будут этим следы совершенного «в силу революционной необходимости» преступления.