Текст книги "На суше и на море. 1962. Выпуск 3"
Автор книги: Александр Колпаков
Соавторы: Игорь Акимушкин,Сергей Соловьев,Александр Мееров,Александр Тараданкин,Семен Узин,Лев Василевский,Георгий Кубанский,Геннадий Фиш,В. Ковалевский,Гец Рихтер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 45 страниц)
– Но именно в тот раз у меня и расшатались нервы, – говорит Хаугланд. – После приземления я пошел в горы, в хижину, где должен был переночевать. Хижину я нашел легко. Все было в порядке… И я заснул… Заснул крепким, беспечным сном, каким спят люди, когда опасность уже позади. Но стоит на войне забыть о ней, как она уже здесь.
Проснулся оттого, что кто-то толкнул меня. Я открыл глаза. На меня было направлено оружие. Больше я ничего не видел: ударили по глазам, потом чем-то тяжелым по голове. Три немца скрутили меня прежде, чем я успел опомниться. Сорвали пистолет. Взяли рюкзак. Они сразу поняли, что я за парень. Но не убили потому, что получили приказ доставить в гестапо в Осло. Зато по пути в комендатуру Конгсберга побили еще и поиздевались надо мной вдоволь. Вывели меня из комендатуры в три часа ночи, чтобы к рассвету доставить в столицу. Четверо сопровождающих с пистолетами – по охраннику с каждого бока, один впереди, другой сзади.
Спасти могло только чудо! Но меня спасло то, что терять-то было уже нечего, а они оплошали – не надели наручники. И когда мы вышли на лестницу, на площадку второго этажа, я рванулся вперед и сделал большой прыжок вниз! Раздались выстрелы… Но они промахнулись… Я выскочил на улицу и побежал за угол, за другой. Какое счастье, что было так темно, как бывает безлунной ноябрьской ночью! Городок я знал отлично, а они были здесь чужаками. Я бежал в горы, где должны были встретить меня товарищи.
Откуда только взялись силы. Правда, я отлично выспался в хижине. Шел весь следующий день без остановок и встретил своих товарищей. Рассказал им обо всем. Впрочем, и моя одежда, и лицо были тоже достаточно красноречивы.
Товарищи спрятали в укромное место все, что могло навести на след. Друзья укрыли меня и выхаживали, пока я совсем не оправился, и только после нового года, в начале января, я попал в Осло.
РОДИЛЬНЫЙ ДОМ
– Хотя я и не женщина, но меня поместили в центральную женскую больницу, в родильное отделение к доктору Финн Бе. Ну, а об остальном вы знаете.
Вместе с доктором Бе Хаугланд прошел по всем этажам больницы, чтобы наметить пути для бегства в случае опасности. На чердаке Хаугланд обратил внимание на вентиляционную трубу, которая проходила через все здание и заканчивалась каморкой, где мог поместиться один человек. Она и стала его резиденцией.
– Из родильного дома я регулярно передавал по радио все стекавшиеся ко мне сведения. Изредка выходил инструктировать.
Но, разумеется, немцы вскоре забеспокоились. Начали отыскивать неизвестную станцию. Пришлось менять и время работы, и шифры. Но все ближе и ближе они подбирались к родильному дому. Однажды явились с облавой. Доктор облачил меня в белый халат, и я как его ассистент принял участие в операции, в появлении на свет нового человека… И тут я впервые по-настоящему понял, что это такое. Я здесь был олицетворением войны со всеми ее несчастьями, смертями, женщины же представляли жизнь и будущее. Здесь же я воочию увидел цель борьбы – мир, семья, спокойствие детей, словом, то, из-за чего я рисковал собой. Имею ли я право оставаться здесь и ставить под угрозу их жизни и наше будущее? – спрашивал я себя. Нет! Я должен уйти отсюда в другое место. И потом еще я думал о том, выпадет ли на мою долю когда-нибудь счастье самому стать отцом или раньше… – и Хаугланд проводит рукой по шее.
Доктор уговаривал меня остаться. Говорил, что скажет, когда действительно надо будет уйти. Но… первого апреля случилось то, чего мы все опасались.
В тот день радиопередача шла как обычно, но при приеме то и дело срывали работу странные помехи, которые означали, что в непосредственной близости работает пеленгатор.
Дальше ждать было нельзя.
– Я поспешно вылез из трубы, открыл люк и вышел на чердак.
Но гестаповцы уже были там. В темноте они осторожно пробирались по чердаку. Хаугланд, тоже бесшумно, в резиновых сапогах, приближался к немцам, ничего не ведая об их присутствии. Вдруг его ослепил свет электрического фонарика, и он увидел пятерых людей в штатском.
– Стой! Стой!
Но Хаугланд уже бросился назад. Немцы побежали за ним, крича:
– Руки вверх! Руки вверх!
У конца вентиляционной трубы Хаугланд остановился, открыл люк, влез внутрь и запер его за собой. По железным скобам внутренней лестницы он стал подыматься в трубе вверх, но вскоре обнаружил, что верхний выход ее забит. Пришлось ползти назад. Тут он заметил какую-то железную дверцу. Перочинным ножом открыл ее. Между тем гестаповцы, взломав крышку, стали влезать в люк. Хаугланд выбрался через дверцу на крышу.
– Я побежал по крыше, кто-то бежал за мной. Я, не оглядываясь, выстрелил из автомата. Перескочил на крышу пониже. Побежал по ней. Ясный апрельский день был в разгаре. На улице торопились по своим делам прохожие. Девушки в ярких платьях. Позванивали на рельсах трамваи. Я хочу спрыгнуть со стены вниз на улицу – предо мной немецкие солдаты. Оцепление… Я нажимаю спусковой крючок, выпускаю в них целый магазин.
Они не ожидали моего появления именно с этой стороны, сверху. Держа автомат наперевес, прыгаю вниз, прямо на них. Они отпрянули в стороны, наверное решили, что вслед за мной прыгнут еще и другие. А я, не оглядываясь, перебежал через улицу, бросил в подворотню автомат, смешался с прохожими и уже не бегу, чтобы не вызвать подозрение, а иду спокойно. За углом вскакиваю на мимо идущий трамвай. Проезжаю остановку. И около кладбища Вольфрельсенгреслунд соскакиваю на ходу, перемахиваю через кладбищенскую стену. А там много людей, пришедших на могилы близких. Из кладбищенских ворот выхожу на улицу вместе с другими посетителями и иду к Гуннару Сенстеби, у которого все наготове. Он вместе со мной прыгал с парашютом еще в первый раз! Гуннар достает из шкафа комбинезоны строительно-ремонтных рабочих, мы садимся на велосипеды и едем из города. А потом дальше по шоссе на восток, на Швецию…
Из еды у нас с собой было только по полбутылки суррогатного кофе на брата.
Ехали спокойно. Когда издалека видели, что навстречу приближаются подозрительные люди, мы сходили с велосипедов, садились у обочины со своими лопатками и молоточками и делали вид, что проверяем или чиним дорогу – у Гуннара и на этот случай были заготовлены документы.
Вот и вся моя история… Снова Швеция, снова Англия. Лейтенант Хаугланд – звание это он получил, когда жил в родильном доме, – вернулся домой уже вместе с частями норвежской армии после капитуляции вермахта.
ПОСТСКРИПТУМ К ПУТЕШЕСТВИЮ НА «КОН-ТИКИ»
– С тех пор потянулась спокойная армейская жизнь – хотя я чувствовал себя уставшим от войны и у меня пошаливали нервы – до того дня, как вдруг пришла из Лимы депеша от Тура Хейердала, с которым мы подружились в Англии во время войны.
«Собираюсь отправиться на деревянном плоту через Тихий океан, чтобы подтвердить теорию заселения южных морей выходцами из Перу, – телеграфировал Хейердал. – Хочешь участвовать? Гарантирую лишь бесплатный проезд до Перу, а также хорошее применение твоим техническим знаниям во время плавания. Отвечай немедленно».
– Вот, – продолжал Хаугланд, – отличная разрядка для нервов, подумал я. Пошел к начальству и попросил отпуск для отдыха и лечения нервов на два месяца. А на следующий день телеграфировал:
«Согласен тчк Хаугланд»
– Дальнейшее известно. Правда, отпуск пришлось продлить – сто один день были мы на «Кон-Тики». Нервы мои успокоились. Пришли в норму… Знаете, великая вещь переменить на время занятия.
Памятуя о признании Нансена, который за пятнадцать месяцев, проведенных во льдах, после того как оставил «Фрам» и сам-друг отправился пешком к Северному полюсу, прибавил в весе десять килограммов, я легко поверил Хаугланду, что сто один день и сто одна ночь пребывания на плоту «Кон-Тики», отданном в безбрежную власть Тихого океана, могут укрепить самую расшатанную нервную систему.
Тур Хейердал часто обижается на то, что люди, говоря об исключительной дерзости предпринятого им похода, часто не считают нужным даже упомянуть, что не жажда приключений вдохновляла его, а идея, неукротимое стремление ученого в эксперименте доказать правоту своей гипотезы.
И то, что экспериментом проверялась история, до тех пор пока я не узнал здесь, на Бюгдой, о походе молодых норвежцев в конце прошлого века на утлом суденышке викингов в Америку, – казалось мне неожиданной, новаторской постановкой вопроса. Теперь я знаю, что могло подсказать Хейердалу такой эксперимент. Разумеется, это нисколько не умаляет подвиг Хейердала и его товарищей, совершенный ими для доказательства научной гипотезы.
– Решающую роль в таких предприятиях играет руководитель, который даже при плохой команде может сделать много, – говорит Хаугланд. – Хейердал прекрасный организатор. Амундсен говорил, что для успеха в такого рода экспедициях должна быть всегда дистанция между командиром и подчиненными. И на «Фраме», и на «Мод» все с ним были на «вы». У нас же ничего подобного. Все на «ты». Говорят о суровых законах Дракона, но знаете ли, законы Хейердала на плоту были страшнее, – улыбнулся Хаугланд, – он не обо всем написал. Так вот, для нас было законом запрещение кого-нибудь бранить за проступок или оплошность, которые были совершены вчера, и даже вспоминать о них. Если кто-нибудь, нарушая этот закон, вспоминал о старом, ему дружно затыкали рот… В последние четырнадцать дней было запрещено говорить о женщинах… Мы все не только не рассорились на плоту – ведь за сто один день на такой малой площадке можно и возненавидеть друг друга, – а, наоборот, стали еще большими друзьями, чем были до тех пор, пока взошли на плот. А когда мы собираемся вместе, то говорим не о «Кон-Тики», а о том, как пошла у каждого жизнь после нашего путешествия. Правда, нам редко удается собраться вместе. Хейердал живет сейчас в Италии. Вы спрашиваете, почему там? – В улыбке Хаутланда я улавливаю хитринку. – Тур так много работал в южных морях, что в Норвегии ему, вероятно, холодно. К тому же надо скорее писать новую книгу, чтобы заработать деньги на следующую экспедицию. А здесь мешает популярность, многолюдие… Ведь он и первую свою книгу написал, чтобы рассчитаться с долгами за первую экспедицию – несколько тысяч крон долга – и получить деньги на вторую. А она стоила так много, что мы залезли по уши в долги. И за строительство музея, и за перевоз экспонатов. Ведь на это не получено ни от кого дотации – ни от государства, ни от муниципалитета. Частный музей… Приходите еще, я вам покажу приходо-расходную смету. На плоту, когда неизвестно было даже, доплывем или нет, мы решили в случае удачи создать этот музей, весь чистый доход от которого пойдет в пользу студентов, на их экспериментальные работы. Если так будет продолжаться, то, расплатившись с долгами, годика через два мы уже сможем субсидировать студентов. Все, чем Хейердал владел, и гонорары за книгу – все вложил в «Аку-Аку», случись авария, он был бы разорен, стал бы «банкротом». Это в его характере – сразу ставить все на кон! – с одобрением говорит Хаугланд о своем друге.
– А где сейчас Эрик Хессельберг? Я хотел проехать к нему, но узнал, что и его нет в Норвегии.
– Да, Эрик покинул цивилизацию, – смеется Хаугланд. – Вам известно, что он не только штурман, но еще и талантливый художник. Он купил яхту, назвал ее «Тики» и вместе с Анна-Лисе – женой, дочкой Карин и прочими домочадцами живет на ней, курсируя вдоль берегов Средиземного моря. А главное, пишет и пишет картины. Что касается остальных– Герман Ватцингер сейчас живет в Перу. Он инженер, работает там на предприятии, изготовляющем холодильники. Телеграфист Торстейн Робю после экспедиции учился в Швейцарии, стал инженером-радиоэнергетиком. Он то проектирует электростанции в Норвегии, то вдруг сорвется и едет в Африку читать лекции. До сих пор не женат. Нет гнезда – перелетная птица. А что касается Бенгта Эмерика Даниельсона, то он сейчас на Таити. В отличие от Торстейна женат. На местной девушке. Он недавно получил в Упсале докторскую степень по этнографии. Ему, как говорится, и карты в руки – писать исследования о своих родственниках со стороны жены. Бенгт целый год прожил на острове Раройя, куда течение выбросило наш плот… И потом написал интереснейшую книгу об острове и его жителях. Интереснейшую! – повторил Кнут Хаугланд.
…Мой собеседник бросает беглый взгляд на циферблат… Скоро четыре. Надо торопиться, и, препоручив меня девушке, которая вела экскурсию по музею, Кнут Хаугланд отправляется на первое свидание с дочерью.
На прощание я дарю ему ленинградское издание «Кон-Тики», которого в книжном собрании музея еще нет.
…Дня через три мы снова встретились с Кнутом Хаугландом у крепости Акерсхюс, под стенами которой на площади разместились дощатые выставочные павильоны.
Рядом с норвежскими флагами у ворот развевались «сер-пастые и молоткастые» знамена Советского Союза. Открывалась наша промышленная выставка…
От ворот к месту президиума, к раковине для оркестра, скамьи перед которой были уже до отказа заполнены публикой, три человека быстро раскрывают красную ковровую дорожку. По ней должен был пройти король.
В толпе я увидел Хаугланда. Поздороваться было куда легче, чем пробраться к нему.
– Как здоровье жены, как назвали малышку?
Старшую дочь Кнут назвал Турфин, именем, соединявшим в себе имена двух его лучших друзей – Хейердала и доктора-восприемника. У новорожденной же – пусть судьба пошлет ей счастье! – в тот день имени еще не было.
Когда через некоторое время я рассказал Туру Хейердалу о своей встрече с Хаугландом и о том, что тот мне говорил о нем, Тур воскликнул:
– Ну так я ему отомщу! Расскажу то, чего он сам никогда о себе не скажет. Ведь он вам не сказал, что получил самые высшие, выше которых нет, воинские награды. Английскую и норвежскую?
– Нет, не сказал.
– А о том, что все суммы, которые ему причитались за разрешение фильма о нем и за консультацию сценария, – а это немало, – он передал вдовам своих товарищей парашютистов! Не хочу, мол, ничего зарабатывать на своем участии в войне. Об этом тоже умолчал?
– Умолчал.
– И, конечно, не обмолвился и о том, что был моим командиром в той группе радистов, которых он готовил, чтобы сбросить на парашютах в Норвегии?
– И об этом не обмолвился.
– Я так и знал. Хаугланд верен себе.
ВТОРАЯ ВСТРЕЧА
Море не волнуется. Ни пенистых гребешков, ни волн. Просто глубокое дыхание Ледовитого океана мерно колышет его гордую, соленую толщу. Мы прилетели сюда из Тромсе на маленьком шестиместном почтовом гидроплане, который покачивается сейчас посреди голубоватого аквадрома Сере-Варангер-фьорда, последнего фьорда Норвегии.
Отсюда на север уже нет земли. Океан. Льды. Полюс. Льды. Снова океан и первый берег – Америка.
Бросаю прощальный взгляд на подрагивающие поплавки, короткие растопыренные крылышки самолета. Еще только выгружаются брезентовые мешки почты, еще не все пассажиры вышли из моторки на пристань, а мы уже мчимся по дороге, пробитой вдоль подножия горы, на склоне которой выросли цехи железорудной обогатительной фабрики.
Так второй раз в моей жизни возникает Киркенес – с воздуха, с моря, с запада. В начале лета. Мирный. Первый раз я пришел сюда в дни войны по каменистой суше, с востока, глубокой осенью, шестнадцать лет назад…
За рулем Хельвольд, председатель киркенесских коммунистов, один из старейших деятелей норвежской компартии.
Он встретил нас на пристани.
Вместе с ним в машине добродушный молодой человек, похожий на рыжего медведя, в пенсне и фетровой шляпе. Это каменщик из Вадсе, приехавший наниматься на строительство гидростанции вблизи Киркенеса, ток которой пойдет в Советский Союз. Через несколько часов он отправится обратно за семьей и в ожидании парохода, отваливающего рано утром, вместе с Хельвольдом пришел встретить нас.
Как тихо и безветренно сейчас в этом самом «ветреном» месте Европы – Финмаркене, где частые свирепые вихри сбивают с ног человека, срывают крыши с домов!
Нет, здешняя пословица о том, что в Финмаркене в году девять месяцев зима, а три месяца нельзя ходить на лыжах, – как и положено пословице, – преувеличивает. Бывает здесь и лето, пусть робкое, пусть быстрое, но бывает такое, как сейчас. И оно не только в обилии вечернего света, но и в зеленеющих перед уютными двухэтажными домами палисадничках, в горделиво выпрямившихся стрельчатых цветах иван-чая. Каменистые склоны гор кажутся облитыми кровью и молоком от алых и белых цветов устилающего их вереска.
– Завтра с утра Курт Мортенсен из «Скалы Севера» поведет тебя на железные рудники – самые северные в мире! – и на обогатительную фабрику. А вечером в Рабочем доме ты встретишься с активом нашего общества дружбы с Советским Союзом, – говорит Хельвольд. – С кем бы ты хотел еще встретиться здесь? – спрашивает он.
У меня много адресов, но прежде всего я хочу повидать Дагни. Когда немцы захватили Финмаркен, на мотоботе она бежала в Советский Союз, а после того, как Гитлер начал войну с нами, ее сбросили на парашюте в тыл фашистов с боевыми заданиями. Когда после войны здесь спорили, откуда – из Англии или из Советского Союза – сброшена в Норвегию первая парашютистка Дагни Сиблюнд, было точно установлено, что из СССР.
– Дагни увидеть невозможно, – отвечает Хельвольд.
– Что же стряслось в мирное время с ней, вынесшей такие испытания войны?
– О, нет! Ничего плохого. Только она уже не Сиблюнд, Переменила фамилию – вышла замуж. И сейчас вместе с мужем в Швеции.
– Я хотел бы еще побывать у шофера, который прятал нашего летчика в Сванвике.
– A-а… Таксист Сигурд Ларсен. Хорошо, ты будешь у него. Только он сейчас живет не на Сванвике, а здесь, на окраине.
– Ну, а девочку Ваня можно видеть?
– Тоже нет… Во-первых, она уже не девочка, годы идут… Во-вторых, она уехала до осени в Нарвик.
– А может, она вернулась, – с надеждой спрашивает мой спутник Мартин, – и ты еще не знаешь об этом…
– Кому же знать, как не мне… Это моя дочка, – смеясь отвечает Хельвольд. – Правда, она теперь не единственная Ваня. Это имя так понравилось нашим женщинам, что уже в трех городах есть по девочке Ване. Это те, что я знаю. А может быть, их и больше… Но первая-то Ваня моя!
Я не знаю, кто в Скандинавии первым дал своей дочери имя Соня. Но это случилось в те дни, когда Софья Ковалевская[21]21
Софья Васильевна Ковалевская (1850–1891) – выдающийся русский математик, а также писатель и публицист, первая в мире женщина профессор и член корреспондент Академии наук. – Прим. ред.
[Закрыть] стала первой женщиной профессором Стокгольмского университета. И сам факт этот был необычен, а история ее жизни, ученой-нигилистки, так романтична, что с тех пор именем ее – не Софья, а уменьшительным – Соня – в Скандинавии стали нарекать девочек. Самая известная из норвежских Сонь – чемпионка мира по фигурному катанию на коньках Соня Хени. Но Соня все же имя женское. А как же такое ярко выраженное мужское имя Ваня превратилось здесь в девичье?..
Незадолго до прихода немцев жена Хельвольда родила дочку. Мужа ее в это время в городе не было. Разделяя симпатии Хельвольда к советскому народу и желая сделать приятное мужу, но не зная русского языка, она окрестила дочку Ваней – самым русским именем из всех, какие знала, полагая, что это имя женское.
Когда Хельвольд вернулся, все было уже сделано, и к тому же имя это ему тоже нравилось. Кроме того, оно звучало как вызов!
Гитлеровские егеря в те дни подходили к Финмаркену, и ночью на рыбацком мотоботе семья Хельвольда вместе с несколькими другими семьями бежала в Мурманск.
Путь этот был изведан – так большевики доставляли в царскую Россию транспорты нелегальной литературы, так в годы блокады Советской России норвежские рыбаки переправляли делегатов на конгрессы Коминтерна. Так пробирались в Москву Галлахер, Тельман, Андерсен-Нексе. Нордвегр – Северный путь…
Хельвольд останавливает машину посреди Киркепеса, около высокого, гладко обтесанного гранитного камня. На нем высечены имена киркенесцев, расстрелянных гитлеровцами.
И среди других фамилий – Иенсен.
– Это он. За то, что переправил меня с семьей на мотоботе в Россию. Когда Иенсен вернулся домой, гестаповцы уже ждали его.
На открытой площадке, где высится монумент, еще один памятник – здание городской библиотеки.
Когда немцы захватили Норвегию, в ней было четырнадцать тысяч школьных учителей и двенадцать тысяч из них подписали декларацию о том, что отказываются вести преподавание по новым квислинговским программам, «противоречащим их убеждениям, а также гуманным принципам воспитания детей…»
Получив эту пощечину, квислинговцы арестовали каждого десятого учителя. Семьсот из них – половину арестованных – после «следствия», учиненного эсэсовцами, и двухнедельного «показательного устрашения» погрузили на открытые платформы для перевозки скота (дело было в феврале) и отправили в Тронхейм. Там перегрузили в трюмы двух старых пароходов каботажного плавания и отправили вокруг Нордкапа (без еды, медикаментов, в страшной тесноте нельзя было даже прилечь) в Киркенес, где заставили разгружать суда с боеприпасами и грузить их железной рудой.
Поселили учителей в концлагере вместе с советскими военнопленными, в условиях, обрекающих на смерть. И только посильная помощь, которую украдкой оказывали им жители округи, помогла выжить многим из этих людей, так же как и тысячам наших пленных.
После войны учителя решили, что лучшей памятью о кир-кенесцах, томившихся здесь, лучшим выражением благодарности им будет новая городская библиотека. Старую немцы сожгли при отступлении.
«Обязательно зайду сюда», – решаю я, пока Мартин переводит надпись на бронзовой доске, прибитой на стене библиотеки.
**************************
«Построена в благодарность населению
Южного Варапгера,
помогавшему 636 норвежским учителям,
заключенным здесь в лагере Южный Варангер»
***************************
Вблизи от библиотеки, тоже в центре города, на широкой гранитной площадке, высеченной из камня, боец в знакомой гимнастерке, в знакомой пилотке, со знакомым автоматом – памятник советским воинам – освободителям Киркенеса. В первоначальном своем виде наш солдат попирал ногой хищную птицу – германского геральдического орла. Потом орел исчез.
– Почему? Вероятно, потому, что и его включили в НАТО, стал «союзничком», – горько усмехается Хельвольд и снова включает мотор. – Как тебе сейчас Киркенес? – спрашивает он через минуту.
«Эта груда щебенки, что когда-то звалась Киркенссом», – вспоминаю я строки стихотворения поэта Бориса Лихарева, написанные им в первые дни после освобождения города.
«Эта груда камней» превратилась сейчас в пестрый, благоустроенный городок.
Хельвольд был первым мэром Киркенеса после его освобождения.
– Гордость за свой город – у них семейное, – говорит каменщик из Вадсе, напоминая, что отец Хельвольда пришел на рудник, когда ни города, ни поселка еще и не было. Дважды затем был он здесь мэром.
На другой день на стене ратуши я увидел портреты – таков здесь обычай – Хельвольда и его отца.
Часы на новой церкви показывают половину двенадцатого, но то, что это не полдень, а полночь, понимаешь лишь по безлюдию улиц.
– В гости сейчас поздно, – говорит Хельвольд. – Но разве можно сразу после самолета ложиться спать!
И мы выезжаем из Киркенеса на восток, в сторону такой близкой отсюда советской границы.
БЕРЕЗА В БУРЮ
Светло-зеленое пламя молоденькой, еще клейкой июньской листвы. Между белыми стволами озаренная полуночным солнцем изумрудная гладь фьорда. Березки высокие, топкие, как подростки, вытянувшиеся не по летам. Самые северные березы на свете. Березовая роща, словно оробевшая от своей смелости. Ишь, куда забралась!
Эльвинес.
Позади Киркенес.
Через несколько километров граница.
– Вот за этой рощицей, за поворотом был дом, – говорю я Хельвольду. А рядом в сорок четвертом году стоял наш медсанбат.
Еще шестнадцать лет назад, когда, пройдя с боями по каменистой, болотистой пустыне Заполярья, наши части пересекли границу Норвегии, удивили меня эти встретившие здесь нас березки. Я тогда еще не знал, что, как сосна для Суоми, вишня для Японии, береза для Норвегии – дерево-символ. Только в Норвегии она не тонкая, как у нас, стройная белоствольная девушка, во поле невинная березонька – символ нежности, скромности, а смелая, взобравшаяся на скалистую кручу, цепкими корнями охватившая расщелины. Широко раскинув крепкий жилистые руки, шумя густой листвой на упругих, гнущихся под штормами ветвях, зеленой грудью встречает она напор неистовых морских ветров. Здесь она символ силы и неприхотливости, храбрости и красоты. Такой я увидел ее на знаменитой картине «отца норвежской живописи» И. Даля «Береза в бурю» в городском музее Бергена. Такой, как та, что раскинула свои ветви на кургане Осеберга, где был погребен вместе со своим кораблем-«драконом» один из вождей викингов.
Но в этой роще под Киркенесом березы были такие же, как в наших песнях.
Остановившись тогда на опушке, я наблюдал, как у взорванного моста, там, где река Патсйоки, ленясь, впадает в фьорд, саперы наводили переправу.
А в фьорде, неподалеку от берега, на якоре покачивались два чудом уцелевших рыбацких мотобота. Немцы яростно дрались за каждый метр дороги, закрывая подступы к Киркенесу. Чтобы обойти их с фланга, необходимо было форсировать фьорд шириной почти в два километра. И тут во тьме осенней ночи появились два норвежских мотобота. Они подошли к пирсу, и рыбаки зазвали на борт наших бойцов. Те не знали норвежского языка, рыбаки не говорили по-русски, но думали они об одном и том же, а на крутых берегах фьорда факелами пылали подожженные немцами уютные домики норвежцев.
На маленьком мотоботе, тезке нансеновского прославленного «Фрама», шкипер Мортен Хансен – старик. На мотоботе побольше, «Фиск», шкипер Турольф Пало – еще совсем молодой парень. Но и старые и молодые, голубоглазые и сероглазые рыбаки – Пер Нильсен, Колобьер Марфьелер, Хельмар Варенг, Рагнер Павери, Арне Вульф и Мусти – работали, не отдыхая, всю ночь и весь день на ветру.
Утром из-за мыса выскочил еще один мотобот, и шкипер его без слов приступил к делу.
Рядом рвались снаряды, мины. С горы по фьорду немцы строчили из станковых пулеметов, но невозмутимые норвежские рыбаки продолжали перевозить привычных к боевым тяготам красноармейцев.
Один мотобот был подожжен немецким снарядом. Сбив пламя, рыбаки продолжали свое дело.
В это время подошел полк амфибий и занялся переправой пехоты. И только после этого рыбаки смогли отдохнуть.
В два часа пополудни, поднявшись на палубу «Фрама», я спросил у Мортена Хансена, не нужно ли им чего-нибудь?
– Нужен керосин для мотора, чтобы перевозить русских, – наш на исходе, – ответил старик.
Длинные волосы его развевал ветер. В зубах рыбаков курились, как и положено, трубки, но традиционных зюйдвесток не было. Они, как почти все норвежцы, что было нам в новинку, даже поздней осенью ходили с непокрытой головой.
– Рыбаки целиком переправили наш полк, – сказал мни на берегу старый знакомый, капитан Артемьев, показывая на «Фрам» и «Фиск», – и мы свою боевую задачу выполнили.
Встретил я его уже тогда, когда немцы, взорвав мост, отошли от реки и бой шел у последней перед Киркенесом переправы. Но краткий этот разговор мне хорошо запомнился потому, что «Фрам» и «Фиск» переправляли как раз тот полк, в разведке которого служил солдатом и был ранен мой сын.
А норвежские рыбаки, отдыхая на мотоботе, ставили в нашу честь одну и ту же пластинку– «Стеньку Разина», раз за разом, почти не снимая ее с патефона. Над зеленой водой фьорда на незнакомом языке плыла эта песня о волжской вольнице.
А над головами то и дело свистя пролетали раскаленные болванки снарядов – наши артиллеристы посылали вдогонку гитлеровцам из их же пушек, трофейных, трофейные снаряды. В полусумерках осеннего дня удивительно зеленела трава на склоне, по которому норвежская крестьянка длинной хворостиной гнала вниз, в поселок, комолую корову. Она прятала ее в горах от немцев, а теперь бояться нечего – внизу по дороге двигались русские.
У обочины, прижимая к груди автомат, стоял боец в серой ушанке с гвардейским значком на полушубке и неотрывно глядел на норвежку, на важно шагающую корову.
На глазах его были слезы.
– За три года первую штатскую бабу вижу… и первую живую корову, – сказал он мне.
Это был солдат из бывшей ополченческой, ныне гвардейской, дивизии, которая бессменно три года дралась с гитлеровцами в тундре и на сопках Заполярья.
На другой день, возвращаясь из Киркепеса, превращенного гитлеровцами, в груду развалин, я опять проезжал мимо этой, самой северной в мире березовой рощи. За рощей у двухэтажного дома, перед которым на высоком флагштоке трепетал на ветру норвежский национальный флаг, были уже разбиты палатки медсанбата.
Под холодным сеющимся дождем наш боец и молодой норвежец с повязкой красного креста на рукаве, с непокрытой головой, выносили из санитарной машины носилки. На них, прижимая к груди слабо попискивающий сверток, лежала женщина. Молодой военврач – женщина с русой косой, уложенной вокруг головы, – хлопотала у носилок. Узнав меня, она сказала:
– В бомбоубежище, в штольне, где прятались норвеги[22]22
Норвеги (норвег – он, норвега – она) – так называли бойцы Советской армии норвежцев, повторяя имя, данное им древними летописями. Так и по сей день называют норвежцев наши поморы.
[Закрыть] родились дети. Мы сейчас перевозим сюда и рожениц, и новорожденных. Вам обязательно надо написать об этом.
Я не мог тогда задержаться и на четверть часа – осенние дни в Заполярье короче воробьиного носа, а надо было засветло на связном самолете добраться до телеграфа, чтобы передать в Москву корреспонденцию об освобождении Киркенеса.
И вот теперь, через много лет, уже не в сумеречный осенний день, а в светлый, беззакатный весенний вечер я снова встретил эти березки недалеко от Киркенеса, увидел голубеющий за рощей двухэтажный дом и сразу припомнились и женщина на носилках, прижимающая к груди бесформенный сверток, и двое хлопочущих около нее парней – русский и норвежец.
Где эти парни? Где рожденные в штольнях детишки? Может, и сейчас еще не поздно выполнить совет капитана медицинской службы с русой косой?..
Дорога петляет вдоль берега быстрой Пасвик-эльв, усердно бегущей по гранитному ложу, усыпанному черными, облизанными водой камнями. Начиная свой бег в финском озере Инари, через девять озер стремит она воды к Баренцеву морю, прыгает по пути с пятнадцати трамплинов – стремнин и водопадов, отделяя Норвегию от Советской страны. И только на одном пятачке, в том месте, где в давние времена была возведена каменная церковь Бориса и Глеба, перескакивает полоски границы на западный берег Пасвик-эльв, по-фински Патсйоки.
У этого пятачка и будут строить норвежцы по нашему заказу гидроэлектростанцию, ток которой пойдет в Мурманскую область.
– Послезавтра по этим местам мы проедем с Гульвогом – председателем всей нашей Финмаркенской организации. Он служит в конторе этого строительства, – обещает Хельвольд.