Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Акрам Айлисли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
Не ко времени весна
В бузбулакской чайхане никогда не бывает особенно многолюдно. А сейчас и время такое – еще и одиннадцати нет.
В чайхане сидело всего четверо. Да и те у доски с нардами: двое играли, двое других смотрели – ждали очереди. Огромный, на четыре ведра, самовар только-только вскипел, только что заварили чай. Кирпичный пол, с утра политый и тщательно выметенный, еще хранил влагу, и солнце, светившее в дверной проем, лежало на влажных кирпичах, чистое и очень свежее. Гариб, то и дело поглядывавший на него, вскочил вдруг и положил кости.
– Не хочу больше!
– Да хоть игру закончи!
– Не хочу! – со злостью бросил Гариб.
Достал рубль и сунул под блюдце, что значило: отцепись, считай меня проигравшим; в бузбулакской чайхане большинство посетителей садилось за нарды так, провести время: проигравший платил за чай, на худой конец добавлял еще на сигареты. Гариб, во всяком случае, ни на что другое не играл.
Уступив место очередному игроку, Гариб пересел лицом к окну. Теперь ему стала видна плоская вершина горы. Солнце лежало на ней такое же, как тут, на полу, – чистое и очень свежее. И Гарибу так вдруг захотелось вскарабкаться туда, на гору, и поглядеть вокруг – далеко-далеко, насколько глаз хватит. Но взгляд его зацепился за подножье горы, желто-белое от цветов миндаля и кизила, и мысли приняли другое направление. Гариб посмотрел на берег арыка, сплошь усыпанный фиалками, и у него мелькнула мысль, что ничего нет на свете глупее, чем такая вот, не ко времени, весна. И, не переставая размышлять об этом, Гариб вышел из чайханы.
Весна и впрямь вытворяла непонятное. Только еще февраль на исходе, а миндаль уже зацвел, и кизил. Если дальше так пойдет, через неделю все в цвету будет. Вон возле чайханы абрикосовое дерево горбатится: ветви, что с солнечной стороны, надулись, порозовели – ни дать, ни взять вымя у нетели, дохаживающей последние дни. А если теперь да снег?.. «Нет, лучше не надо!..» Гариб даже головой покачал – ветви у абрикосового дерева и впрямь были, как вымя у молодой коровы, вот-вот собирающейся телиться, и Гарибу было их очень жалко.
Гариб в задумчивости постоял возле лавки: взять поллитровку, выпить и лечь, чтоб до утра?.. Но представил себе муки похмелья и пошел дальше. Потоптался возле правления, может, Джумшид попадется под руку, сказать ему, чего, мол, тянешь – арыки копать пора, хватит людям без дела маяться, руки намозолили нардами! Однако, завидев председателя, Гариб, сам не зная, почему, мгновенно отказался от этой мысли. Мало того, ускорил шаг и так быстро проскочил мимо правления, словно боялся, что его идея по воздуху передастся Джумшиду.
До самого вечера Гариб бродил по колхозным полям, даже обедать не приходил. Под вечер он появился в чайхане, но за нарды не сел; сцепив за спиной руки, раза два прошелся туда-сюда, потом встал у самовара и объявил:
– Я мельницу решил наладить! – Слава богу, никто не засмеялся. Потому как дело было вечером, народу порядочно, и засмейся хоть один, все могло бы кончиться плачевно.
По-прежнему держа руки за спиной, Гариб снова прошелся по чайхане.
– Какая у нас в деревне мельница была! Пекут чуреки – на всю деревню пахнет! А чуреки какие… Какой вкус был – ешь да облизываешься!.. – И, обернувшись к сидящим в чайхане, спросил: – Верно я говорю?
– Верно! – подтвердили все в один голос.
– Чего ж мы теперь без мельницы?
– А теперь, сынок, муки полно, – ответил ему один из стариков. – Первый сорт – тридцать копеек, второй – двадцать семь копеек. Бери двадцать два рубля, езжай, купи мешок первого сорта – семьдесят килограммов – и грузи на ишака. Еще тридцать копеек лишку будет – чайку попить в чайхане!
– А если правительство не привезет муки? – спросил человек, которого тоже звали Гариб. (Этого второго Гариба мельница заинтересовала вроде не меньше, чем первого). – Я считаю, в деревне нужна мельница…
– А с пекарней чего прикажешь? На замок?
– Будто ты каждый день покупной хлеб ешь!
– Да все равно: нет сейчас той пшеницы!.. А эту хоть и сам мели, вкуса не будет!
– Будет! Магазинную-то, ее электричеством мелют! Из-под жернова – другое дело!
– Жернов! Тот жернов давно в труху превратился! С каких пор мельница брошенная…
– А с каких? С войны?
– Почему!.. До пятьдесят второго работала… Потом уж нет.
– Спасибо еще, Мирали-ага приглядывает. И стены бы давно рухнули.
– А откуда вы знаете, что больше войны не будет? – Кулу-Песмис обвел сидящих мрачным взглядом. «Песмис» по-бузбулакски значит «Пессимист», бузбулакцы не зря дали этому человеку такое прозвище.
– При чем тут война? Мы про мельницу!
– Очень даже при чем!
– Никакого отношения!
– А Китай?! День и ночь зубы точит!
– Что твой Китай!.. Лучше скажи про ту страну, где недавно самого президента…
Гариб понял, что разговор может затянуться. Надо было брать быка за рога.
– Мельницу я пущу, – сказал он. – Ваше дело – зерно возить. – И, подумав, добавил: – А то налажу и буду сидеть, загорать…
Снова первым подал голос Гариб.
– Налаживай! – сказал он. – А зерно – не твоя забота.
– Спасибо, тезка… Эй, Песмис! Чего задумался? Будешь зерно возить?
– А чего?! Привезу!.. – И Песмис так поглядел вокруг, словно кто-то уже решил идти ему наперекор.
* * *
Вот так все и началось. Наутро Гариб первым делом направился к дяде Мирали. (Дядя Мирали жил по соседству с мельницей и держал там сено: мельница была у него на замке). И когда этот самый дядя Мирали, постучав по жернову клюкой, сказал: «Камень-то никуда!», Гариб нисколечко не огорчился. Он знал: есть еще один жернов. На соседней мельнице в Дарыдаге. Мальчишкой он часто слышал, как расхваливали дарыдагскую мельницу и ее жернов. (Если здесь, на бузбулакской мельнице, случалась давка, бузбулакцы и сами возили зерно в Дарыдаг). Теперь-то, конечно, и та давно не работает. А раз не работает, жернов можно забрать. Забрать и поставить вместо этого.
Дяди Мирали одобрил такую мысль.
– Этот-то совсем никудышный, – он снова ткнул палкой в жернов. – И то сказать – без малого сто лет стоит. А в Дарыдаге у них камень новый. Хороший камень. Армянин тесал – большой мастер…
– Считаешь, можно везти?
– А чего ж? Очень даже. Возьми ребятишек покрепче, наймите машину и везите. Ничего не составляет!
В тот же вечер, еще до закрытия чайханы, Гариб в момент сумел обделать дело: отобрал пятерых парней из тех, что толкались возле нард, и объявил им, что завтра утром они едут в Дарыдаг за жерновом. Мохсун, водитель колхозной трехтонки, запросил было десятку, по потом как миленький согласился на трешку. По дороге домой Гариб прихватил в магазине три поллитровки, а у Иси, охранявшего колхозный курятник, купил четыре десятка яиц, по тринадцать копеек штука. И когда он с этой водкой и с яйцами явился домой, вид у него был такой, что Сусанбер подумала: выпил парень…
– Вот, – сказал Гариб, передавая жене яйца, – свари. И погляди там: может, чего найдется: пендир, маринованное что… Завернешь вместе… Дело есть… Завтра меня пораньше буди!
* * *
Назавтра Гариб сам встал раньше жены. Зато поднять с постели парней, что должны были ехать с ним за жерновом, оказалось делом нелегким. Что ни говори – зима, долго спать привыкли. Особенно намучился он с Мохсуном – пятерых легче было вытащить из постели, чем одного этого. Глаза не продрал, сквалыга, а уже начал: на кой ему эта трешка, подавитесь вы своей трешкой – пока не выехали, все ворчал. Только Гариб стоял на своем – ни гроша не добавил. Столковались на трешке – все. Мужчина – значит, держи слово. А что тебе сейчас поспать дороже любых рублей, это дело понятное.
Когда солнце высунулось из-за горы, тронулись в путь. Кроме Мохсуна, все ехали в кузове. Настроение – лучше не бывает. Сон как рукой сняло: пели, смеялись, тузили друг дружку. То и дело ныряя в канавы, машина вскарабкалась на гору и пошла вдоль колхозного сада. Гариб глядел на эти деревья и думал, что в этом году ему, слава богу, не придется больше стеречь их. Не надо больше ссориться с людьми, набрасываться на ребятишек… Он, как вернулся из армии, пятый год уже садоводом. А сад дело такое: за ним или по-настоящему ходи, или совсем не касайся, Джумшид этот черт-те что учинил: за клевером у него один глядит, за травой – другой, за фруктами – третий; Гариб только за деревья отвечал. Собирал фрукты, сдавал на консервный пункт. А все равно не хозяин. Поди, скажи тому, кто при клевере, кончай, мол, полив – цветы осыпаются… Или тому, кто на сене, – запрети ему осенью скотину под деревом привязывать. Плевать они на тебя хотели – каждый свое знает. У этого – трава, у того – клевер. И правильно, потому что план, потому что приказ есть: ты столько-то клевера сдашь, ты – сена; голова не знает, что руки делают, руки – что голова думает… А так-то, если к этим фруктам ловкого человека приставить, что хочешь, мог бы иметь. Машину купил бы, дом бы отгрохал, что твой дворец. Но это, конечно, не каждый может, – потому что не человеком, собакой быть надо. Положим, косят женщины с подростками клевер этот или траву; пекло, весь день на солнце, запрети им персик сорвать или абрикос; да она, если днем и не съест, все равно вечером сорвет, домой снесет ребятишкам… И потом, хочешь деньгу иметь – на рынок тори дорожку. А Гариба убей, не будет, торговать на базаре. Да и на кой ему? Дом есть (он еще по армии построился, тесть подсобил), корова имеется, куры… Из своего сада фрукты продать по сходной цене, тоже, глядишь, две – три сотни. Опять же Сусанбер шелкопряда выкармливает; тут, если без обмана, до тыщи в год заработаешь. Деньги, что за прошлый год получены, до сих пор у нее лежат. (Он, когда пришел из армии, разнежился как-то раз, разомлел, ну у него и выскочило: в Ленинград, мол, тебя свожу. С тех пор Сусанбер каждый год деньги свои откладывает: все надеется поехать – повидать места, где Гариб служил). Летом-то он и сам верит, что свезет жену в Ленинград, а как зима, не хочется чего-то с места трогаться. Ну, а деньги понемножку расходятся: туда, сюда… Двое парнишек у них растут – Сусанбер их одного за другим родила. Гариб еще и в армии не был. А сейчас, видно, кончилась щедрость божия, пять лет уже не рожает… В общем, с мельницей – это он правильно. Во-первых, никто над душой не стоит, не помыкает… Второе круглый год при деле, с тоски не сдыхать в этой чайхане. А главное – хлеба настоящего поедят люди. Конечно, пылища на мельнице, в муке с головы до ног… Только ведь покойный дядя Машдислам сорок лет эту пыль глотал, – а мужик был – дай бог каждому: в девяносто лет сидит, бывало, чаек попивает да о бабах разговаривает… Будешь ты о них разговаривать, если здоровья нет?! А у Джумшида этого сгниешь в чайхане от безделья!..
Словом, пока ехали за жерновом, Гариб окончательно убедился, что самое подходящее для него занятие – быть мельником, как дядя Машдислам…
По жернов-то не ждал его, не лежал готовенький. Крыша обрушилась, завалила все, хорошо еще, дежа выручила – накрыла, уцелел под ней камень: выяснилось это, правда, лишь тогда, когда они, добыв в деревне лопаты, часа четыре провозились в развалинах… Откопали, присели на бережке, выпили, закусили, потом взяли две крепких доски, положили, дядя Мирали уже стучал клюкой по жернову и, не выпуская изо рта трубку, похваливал покойного армянина-каменотеса.
* * *
Не иначе, сам бог помогал Гарибовой мельнице. А так – с чего бы дяде Мирали в его-то годы с утра до вечера крутиться на мельнице? Он даже к начальству ходил – пускай, дескать, будет по закону – скажут еще потом, что Гариб самочинно все устроил.
Дело мельничное дядя Мирали понимал до тонкостей. Не успевал Гариб наладить одно, дядя Мирали указывал ему на следующую неполадку. Дом его был в пяти шагах, но старик другой раз и поесть туда не ходил – с собой приносил. Ну, и понятное дело, первая мука, смолотая новым жерновом, была из того ячменя, что дядя Мирали купил для своих кур.
День этот был для Гариба, может, самым счастливым в жизни. Сусанбер пришла с утра пораньше; убрала старую мельницу, как невесту: стены были уже побелены, окна и дверь покрашены, она все вымыла, подмела земляной пол, табуретку принесла, цветок в горшочке поставила… Точь-в-точь как у покойного дяди Машдислама: кошма на полу, самовар… Гариб даже нарочно не провел электричества, а добыл старую керосиновую лампу и повесил ее на толстый, бог знает с каких пор торчавший в стене гвоздь… Он пил чай, а дядя Мирали сидел на табуретке и попыхивал трубкой. Крутился мельничный жернов… И у Гариба перед глазами на кошме, кроме самовара, сахарницы и двух стаканов, лежал четырехугольный кусочек солнца размером в оконный проем; солнце лежало на полу старой мельницы, чистое и очень свежее.
Ячменную муку дядя Мирали в тот же вечер ссыпал в мешочек и понес домой, чтобы, смочив, скормить ее курам. На следующий день Гариб впервые за все это время пошел в деревню – самолично известить односельчан, что мельница уже на ходу.
В чайхане сидели все те же, что всегда. Несколько человек, как обычно, – у доски с нардами. Поскольку Гариб не был тут целую неделю, то с каждым поздоровался за руку. Потом подошел к самовару, окинул всех взглядом и торжественно объявил:
– Мельница на ходу! Можете завозить зерно.
Смех грохнул так дружно, что у Гариба глаза на лоб полезли.
– Чего это вы гогочете?… – растерянно пробормотал он.
– Говоришь, зерно везти?.. Ты в каком веке живешь-то, парень?
В смятении Гариб бросил взгляд на Гариба. Потом на Кулу-Песмиса: неужели смеются? Гариб не смеялся, а Кулу заливался вовсю.
– Эй, Песмис! Когда это ты, сукин сын, смеяться выучился?!
– Ты научишь! – сквозь смех выкрикнул Кулу. Вытянув шею, он, как индюшка, клокотал горлом. И впрямь, сучий сын, на Гарибе тренироваться решил!..
– Ну что ж, смейтесь, давайте… – не глядя ни на кого, произнес Гариб. И, чтоб не дать волю рукам, повернулся и вышел на улицу.
Жена в хлеву доила корову.
– Сусанбер, ради бога, где у тебя те деньги, за шелкопряда?
– Где ж им быть – дома… – сказала жена. И грустно улыбнувшись, добавила: – Никак совесть заела, решил в Ленинград везти?..
– Пшеницы куплю! – сказал Гариб. Вспомнил, как по-индюшачьи заливался смехом Кулу и изо всей силы пнул ногой дверь хлева.
– Господи! Да на что тебе пшеница?!
– Смолоть хочу и продать. Пусть попробуют, какой вкус у хлеба! Все зерно повезут!
* * *
Пшеницы было сорок мешков по шестьдесят килограммов каждый, и, въезжая в Бузбулак на машине дарыдагского колхоза, Гариб размышлял о том, как же все изменилось: такой стал дешевый хлеб. Он хоть и не пережил войны и настоящего голода не знал, но хорошо помнил время, когда с хлебом было туговато. А сейчас он за половину вырученных женой денег купил целый грузовик пшеницы. Грузовик!.. За каких-нибудь пятьсот рублей. А пшеница!.. Зерно к зерну, семенная. Если б поторговаться, и еще уступили бы – у них в Дарыдаге от позапрошлогодней амбары ломятся.
Считая, что сидеть на хлебе – грешно, Гариб пристроился на кабинке, зацепившись ступнями за доски борта. Машина уже подъезжала к Бузбулаку. «Ладно, поглядим сейчас… Узнаете, кто чего стоит!» Наклонившись к шоферу, Гариб попросил его медленней ехать мимо чайханы, уселся поудобнее и запел… Но до чайханы машина не дошла. Возле правления, прямо на пороге, подняв руку, стояли два человека: один был из госконтроля, другого Гариб не знал.
Гариб бросил взгляд на чайхану: у входа толпился народ, все глядели сюда, в его сторону…
Гариба посадили в другую машину, грузовик с зерном тоже отправили в район.
* * *
Дней через пять в бузбулакской клубе состоялся открытый суд. Но суд был только так, «для галочки». Потому что все это время дядя Мирали каждый день с утра уезжал в район, а к слову его прислушивались: как-никак трое сыновей на войне погибли… В Бузбулаке известно было каждое словечко, сказанное дядей Мирали в райкоме, в суде и госконтроле. Знали даже про завитушку, похожую на рыбью голову, которую (по причине малограмотности) поставил вместо подписи дядя Мирали, подтверждая, что берет Гариба на поруки…
При всем том клуб был полон (большинство, конечно, пришло на суд поразвлечься). Сусанбер тоже была здесь – сидела в уголке, пристроив по обе стороны ребятишек. Дядя Мирали то и дело ободряюще поглядывал на Гариба – не бойся, мол, все в порядке, сейчас выпустят. А Гариб время от времени бросал взгляд на Сусанбер и тихонько покачивал головой: он был уже в курсе дела.
После суда они с дядей Мирали вышли из клуба вместе. Погода была самая что ни на есть весенняя. За те дни, что Гариб отсутствовал, повсюду расцвели и абрикосы, и алыча.
Гариб шел, смотрел на цветущие деревья и думал: нет, не годится. Потому что, сидя в тюрьме, пришел к твердому убеждению: ничего нет на свете глупее, чем такая вот, не ко времени, весна; не начнись весна этот год так рано, ничего, может, и не случилось бы.
Сезон цветастых платьев
1
Оба окна в квартире Джанали-муаллима были распахнуты настежь, дверь на лестницу он тоже приоткрыл и лежал на кровати, от полного и абсолютного безделья давно уже ломал голову над одним в высшей степени нелепым вопросом.
Джанали-муаллим размышлял о том, почему в прежние годы лето в Баку было несравненно жарче? В чем дело? Только в том, что раньше у него не было отдельной квартиры? А может, еще какие-то причины?.. Ну, допустим, одна из причин заключается в том, что в те годы, когда у Джанали-муаллима не было этой однокомнатной квартиры, ему очень не сладко жилось. Пять лет института: тридцать-сорок рублей в месяц (триста-четыреста старыми). Два года аспирантуры – это уже, правда, семьдесят. Пятнадцать из этих семидесяти он ежемесячно посылал в Бузбулак – матери. Потом год «почасовик». В тот год Джанали-муаллим получал сто пять рублей в месяц, тридцать из них в деревню, что остается? Семьдесят пять рублей. А ведь, пожалуй, будь у него к семидесяти пяти рублям эта однокомнатная квартирка, все обстояло бы иначе, и мир представлялся бы ему в ином свете. Неужели это и впрямь может так сказываться на жаре?..
Вот таким образом размышлял Джанали-муаллим.
Была та пора, когда, выражаясь языком бузбулакцев, от жары «змеи блеют»; август, самая его середина, да и время самое жаркое – двенадцатый час дня. Что ж, возможно, это действительно не лишено смысла, потому что, если измерять жару только термометром, обливаться бы ему сейчас потом; когда он был на базаре, передавали в последних известиях сводку погоды; было сказано, что в Баку тридцать восемь градусов. Тридцать восемь!.. А где они, эти тридцать восемь? При тридцати восьми градусах у него, бывало, язык на плечо свешивался… Может быть, дело в том, что в прежние годы был слаб, несравненно менее вынослив и иначе реагировал на жару и холод?.. Вполне можно допустить… Можно допустить и такую вещь: какая-нибудь ерунда, мелочь испортит настроение, расстроишься, и наш прекрасный мир начинает тебе казаться адским пеклом: ну, например, зачем я поздоровался с этим субъектом, а он будто и не заметил? Или какой-то там декан сторговался с каким-то завмагом, чтоб им пусто было всем этим деканам и завмагам!.. И почему на базаре такие дорогие куры, как возможно, чтоб они столько стоили?!. Да еще Феттах с этой своей дурацкой машиной… Что ж, может быть, очень даже может быть; раздражение, возмущение, ненависть, а от ненависти и давление, и жара, и дышать нечем… – Одним словом, влияние субъективных факторов на объективные условия, – Джанали-муаллим улыбнулся. А что, может быть, подобные вещи и впрямь могут влиять на погоду?..
Джанали-муаллим лежал, удобно расположившись на кровати, и старался уяснить себе этот вопрос, неожиданно пришедший ему в голову (очень возможно, что он возник под влиянием сводки погоды, которую Джанали-муаллим прослушал на базаре), а в это самое время на кухне доваривалась курица, которую Джанали-муаллим купил сегодня утром на базаре. А в ванной комнате в это самое время по трубам, журча, лилась вода. И видно, какая-то часть его существа осталась там, в Бузбулаке, иначе зачем бы ему, прислушиваясь к журчанию воды в трубах, мысленно бродить вдоль арыков?.. Все арыки были у него сейчас перед глазами. По арыкам текла вода, но текла она вроде бы и в нем, потому что весь Бузбулак был сейчас в нем со всеми своими арыками; словно Джанали-муаллим и не человек вовсе, а одна только мечта, химера; родившись когда-то у бузбулакских арыков, мечта эта как бы снова вернулась туда, смешалась с водой арыков и текла, текла… Кто знает, может быть, летняя жара потому и казалась ему раньше сильнее, что жилось ему в те годы гораздо беспокойнее, чем теперь. Когда тебе позарез надо выбиться в люди, и когда в то же время ты день и ночь думаешь о том, что жизнь проходит, годы летят, а семьи нет. Когда из-за отсутствия рядом близкого человека тебя день и ночь палит пламя твоего одиночества… Возможно, вполне возможно… И теперь в тот же летний зной в том же самом солнечном Баку ему кажется прохладней именно потому, что жар того пламени стал несравненно меньше…
Джанали-муаллим лежал на кровати и думал. И в то же время мысль его витала вдоль бузбулакских арыков. И в то же время на кухне варилась курица, которую он купил утром на базаре. Тонкие, едва различимые тени ветвей стоящего перед его окном тополя лежали на противоположной стене комнаты. И красноватые жаркие отсветы солнца тоже лежали на стене.
А какой свет (боже, какой свет!) привиделся ему сегодня во сне?.. Утро… Солнце… Комната, пронизанная солнцем; оно лишь сейчас выглянуло из-за зеленых гор и, отразив в своем сверкающем зеркале весть о том, как чист и прекрасен мир, только что принесенную из далеких, но абсолютно надежных мест, ликуя, сообщает ее всему миру. На окнах комнаты легкие белые занавески. Стол покрыт белой скатертью, за столом дети в белых рубашечках: сын и дочка Джанали-муаллима. В том сне и жена его тоже была одета в белое, и лицо ее лучилось светом, похожим на свет того удивительного солнца…
Джанали-муаллим ощутил вдруг, что тот жар, то неугасимое пламя вновь начинает жечь его изнутри, и, видимо, именно поэтому и не смог додуматься, по какой причине в Баку было раньше несравненно более жарко.
Он решил не думать пока, вообще ни о чем не думать, – просто полежать, целиком отдаваясь блаженному ощущению, возникшему от чудесного сна, и, видимо, именно оно, это блаженное ощущение, немного погодя перенесло его совсем в другой мир, потому что кроме курицы, варившейся в кухне, солнечного света, смешавшегося с тенями листьев, и чудесного сна (сон этот снился ему часто – еще со студенческих лет) и феттаховой машины, на свете жила еще сказка. Сказку ему рассказывала когда-то его мать Махрух (странная это была сказка). И так случалось, что в то очень жаркое время (студенчество, аспирантура, почасовая работа) Джанали-муаллим ни разу не вспомнил ее. Но услышанная в детстве, сказка вдруг вновь явилась ему однажды (уже здесь, в собственной квартире) и с того времени все крутилась и крутилась в голове, не давая покоя… Джанали-муаллим пытался вспомнить ее целиком, но у него ничего не получалось; от всей сказки в голове удержались лишь две фразы, и он весьма туманно представлял себе общее ее содержание. Он не раз пытался рассеять этот туман и целиком восстановить в памяти сказку. Ему даже приходило в голову пойти в библиотеку, взять все изданные сборники сказок и посмотреть, есть ли такая. Джанали-муаллим неоднократно выходил с этой целью из дома, но каждый раз так и не попадал в библиотеку (видимо, она порядком осточертела ему за годы аспирантуры). Кроме того, кто знает, может быть, Джанали-муаллим даже боялся обнаружить эту сказку в одном из сборников; боялся, что отпечатанная типографским способом, сказка вдруг утеряет свою чистоту, и целомудрие. (Надо полагать, Джанали-муаллим имел некоторое представление о славных делах, творимых печатными машинами в благодатном воздухе типографий). И, наконец, весьма сомнительно, так ли уж он старался разрушить этот туман и представить себе сказку во всей ее ясности, потому что вряд ли получил бы от этого истинное удовольствие – мир, родившийся перед его глазами, когда ему впервые рассказали сказку, еще существовал, еще жил в нем. Все в этом мире ласкало глаз и радовало сердце: и яркость звезд, и напоенный ароматом воздух. И стоило Джанали-муаллиму вспомнить о сказке, прекрасный мир ее вновь возникал перед ним, в голове у него все путалось, тщетно пытаясь вспомнить сказку целиком, он без конца повторял две запавшие в память фразы:
«…Скажи, Дочь Портного, сколько рейхана на грядке?» «Скажи, Сын Падишаха, сколько на небе звезд?»
Вновь начав прокручивать в голове сказку, Джанали-муаллим поднялся с кровати и пошел в кухню взглянуть на курицу. В кухне солнца еще не было, но из окна виден был залитый солнцем двор. И следя за курицей, упревающей в кастрюле, Джанали-муаллим краем глаза видел и это солнце. Видел он краем глаза и Бузбулак; у матери его Махрух, сидевшей под этим самым солнцем, сейчас должно быть неплохое, хорошее должно быть настроение. На очаге варится обед, а сама она, наверное, присела меж грядок; сорвала немножко рейхана, лука, салата – придерживая рукой уголочек головного платка, она кладет туда зелень. Немного погодя мать возьмет горсть этой зелени и будет есть ее, перетирая лук, салат и рейхан двумя уцелевшими корешками передних зубов. Как бы продолжая разговор, который еще с утра завела сама с собой, Махрух обязательно будет говорить за едой, то тихо, то погромче, то вслух, то про себя… А когда от этой с превеликим трудом сжеванной зелени у нее заноют два ее корешка, Махрух рассердится и станет ругать сына – Джанали-муаллима: «Говорила дурню – женись! Не слушал, ишак упрямый!.. Намаешься теперь! Узнаешь, каково в такие-то годы самому белье стирать, обед варить…»
Поняв, что мать уже не на шутку рассердилась, Джанали-муаллим отвел взгляд от окна. И подумал, что надо съездить в деревню, обязательно надо съездить, хоть на денек – проведать мать и обратно. (В первый же год, как он получил квартиру, мать весной приехала к нему и целый месяц пробыла в городе. А уезжая, предъявила ультиматум: «Пока не приведешь в свой дом жену, ноги моей не будет в этом вашем Баку!»).
Чепуха, конечно, но как она тосковала «в этом вашем Баку!» И через сто лет не забыть! На Махрух больно было смотреть, особенно когда она, стоя у окна, глядела на улицу. Во-первых, потому, что, кроме трамваев, изредка громыхающих по рельсам, разглядывать на улице было абсолютно нечего. Во-вторых, трамваи, которые мать разглядывала в окошко, вероятно, напоминали ей поезда. А в-третьих, стоя у окна, мать наверняка видела не городскую улицу с трамвайной линией, а свой Бузбулак. И поезда, которые виделись ей, когда она глядела на проходящий по улице трамвай, мать все провожала туда – в Бузбулак. И если в ее улыбке, в движениях, в глубине ее глаз проглядывало вдруг оживление, Джанали-муаллим точно знал, сейчас она в Бузбулаке. В такие минуты он и сам видел Бузбулак ее глазами и понимал, что он действительно прекрасен, что только там и жить человеку… Бузбулак, который он видел глазами матери, был прекрасен еще и тем, что он просторен, очень просторен, нет ему ни конца, ни края. И древний он. И хлеб в нем пекут самый вкусный, и вода там самая чистая. Но дело даже не в воде и не в хлебе – в Бузбулаке, который он видел глазами матери, было полно людей. И глядя на дрожащие губы матери, когда та молча смотрела на трамвайную линию, Джанали-муаллим был уверен, что она ведет сейчас беседу с одним из своих многочисленных земляков. Впрочем, он прекрасно знал, что ту же беседу мать могла вести и с горой, и с вороной, и с курицей. Даже с рейханом на грядке.
«…Скажи, Дочь Портного, сколько рейхана на грядке?»
Грядка рейхана в сказке, начинающейся этим вопросом, лежала где-то под чистым, чистым небом, усыпанным бесчисленными звездами. Это прекрасное место (оно и похоже на Бузбулак и не похоже). Блаженный покой, прохлада, и в прохладном покое серебристые звезды струят на грядку рейхана такой чудный свет, что и рейхан сияет, как сияют звезды на небе. Когда Шахский Сын задает Дочери Портного свой вопрос, серебряные глаза звезд устремлены на грядку рейхана. Когда же Дочь Портного отвечает ему, цветы рейхана поднимают головки к звездам. Так однажды вечерней порой в прохладном мире звезд и рейхана и началась эта удивительная любовь. А сейчас был полдень, самая жара, и мать Джанали-муаллима Махруг, держа костлявыми пальцами только что сорванную зелень, не спеша перетирает ее двумя еще уцелевшими корешками зубов. В ветвях невысоких деревьев неумолчно стрекочут стрекозы. А синеватые тени высоких деревьев лежат на прокаленных солнцем тропках, и кажется, что от тропок этих исходит похожее на стрекот кузнечиков назойливое зуденье: «Здравствуй. Джанали-муаллим!.. Добро пожаловать, Джанали-муаллим! Когда ж ты с женой-то прибудешь, Джанали-муаллим?! Седеть уж начал, Джанали-муаллим!..». Болтливые жительницы Бузбулака свободно расхаживают по прокаленным солнцем тропинкам, а он, Джанали, ступает по ним осторожно, с оглядкой, и не потому, что горяча, очень горяча земля, а потому что когда человек в таких годах приезжает в Бузбулак один, он не имеет права по-хозяйски расхаживать по этим тропкам. Потому что, хоть и хорошо посидеть в этакую жару дома или в теми деревьев, вода в роднике не должна течь без пользы, а, значит, обязательно встретишь какую-нибудь с ведром или с кувшином: «Добро пожаловать, Джанали-муаллим!» – и опять тот же самый разговор. И так же громко, с таким же подъемом, – не только деревьям и камням – пивным бутылкам, которые Феттах, с утра пораньше отправившись на вокзал, привез на своих красных «Жигулях» (сейчас бутылки охлаждаются в воде у родника), станут известны эти печальные обстоятельства его биографии… Да, в Бузбулаке много кой-чего такого, и не случайно, размышляя об этом, Джанали-муаллим совсем забыл, что давно уже стоит у газовой плиты и держит в руке крышку от кастрюльки, в которой варится курица.
Джанали-муаллим накрыл кастрюлю и погасил газ. (Курица была готова, но до обеда оставалось еще порядочно времени). Сейчас половина двенадцатого, у них во дворе, в Бузбулаке, солнце еще не добралось до шелковицы. Значит, матери тоже еще не пора обедать. Когда солнце подберется к шелковице, Махруг примется за еду. А когда оно совсем уйдет с их двора, мать положит в ведро единственную испачканную тарелку, и медленно побредет к роднику, – убить время, а встретив у родника одну из самых красивых, самых ловких, самых чистоплотных молодух, хоть чем-нибудь досадит ей за то, что принадлежит не ее сыну, а другому мужчине, и, когда Махруг будет возвращаться оттуда, единственная ее тарелка будет слегка покачиваться в полном ведре… Но сейчас еще рано. Матери еще не пора к роднику. Солнце еще не добралось до шелковины…