355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Акрам Айлисли » Повести и рассказы » Текст книги (страница 19)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:31

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Акрам Айлисли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

А как же Ганбар?

Кто-то сказал, что Ганбара опять посадили. За употребление и продажу анаши. Его все время то сажают, то выпускают… Но кто может утверждать, что, сидя в тюремной камере, человек не способен отправляться в далекий путь? Ой, может, и в тюрьму-то угодил потому, что была когда-то на свете учительница Физза и была она так красива, так красива… И может быть, в желтом тумане анаши видится ему желтое солнце – хмельное, весеннее солнце Бузбулака. Может, видится верба в желто-пушистом цвету во дворе бузбулакской школы… И может быть, в нем столько любви, страсти и жажды счастья, что они не втискиваются в человечью шкуру, и Ганбар истязает себя, губит свое здоровье, пытаясь сжать, сдавить, стиснуть их, чтоб осталось столько, сколько нужно для одного нормального человека. Во всяком случае, в те годы у нас в Бузбулаке не было парня сильней и ловчей Ганбара. На самые высокие деревья влезал только он. Только он плавал в самых опасных быстринах. И из всех бузбулакских мальчишек только у одного Ганбара хватало смелости в темноте пройти через кладбище…

Атаман бузбулакской ребятни, Ганбар первым влезал в окно клуба, когда там был концерт или показывали кино. На Новруз-байрам он больше всех выигрывал яиц и в мгновение ока умел утащить с колхозного баштана самую лучшую дыню… Ганбар был на два года старше меня. Мы только-только начали с ним дружить, когда их семья вдруг переехала в Баку.

В тот день Ганбар не явился в школу, а на первой перемене одна из девочек отозвала меня в сторонку и сказала по секрету, что после уроков Ганбар ждет меня в колхозном саду. Больше она ничего не сказала, да я и не допытывался: сам факт, что Ганбар ждет тебя в условленном месте – такая великан честь, что зачем бы он тебя ни позвал, не пойти было бы немыслимо. В тот день, в дальнем уголке колхозного сада, в чаще тутовника, я узнал от Ганбара, что он не придет больше в школу. Что дядя его вышел из тюрьмы. (Ганбарова дядю посадили давно, когда тот был колхозным счетоводом, а отца у Ганбара не было – не вернулся с войны). Ганбар сказал, что у дяди теперь в Баку дом, и он всех их забирает к себе. Только я никому не должен говорить – это навеки должно остаться тайной.

Ганбар внимательно посмотрел мне в лицо. Потом спросил:

– Чего ж ты не плачешь?

– А зачем? – удивился я. – Мне казалось, что такому можно лишь радоваться.

Потом совершенно непонятным образом возле нас оказалась девочка, та, что подходила на перемене. Словно возникла из воздуха – смотрю: стоит рядом.

Ганбар стрельнул на нее глазом, посмотрел на меня и улыбнулся такой улыбкой, что, вспоминая Ганбара, я всегда вижу эту улыбку на его лице.

– Ты понял, в чем дело? – спросил он.

– Конечно, – ответил я, хотя понял только теперь, когда он так улыбнулся.

– Закройте глаза, – сказал Ганбар.

Мы закрыли.

Он взял щепотку земли, посыпал голову девочки, потом мою.

– Откройте! – Мы открыли глаза. – Ну вот, – сказал он, теперь вы – брат и сестра. – Поручаю ее тебе. В кино, в клуб – ни в коем случае. Наденет на физкультуру «зиянетовы трусы», сразу напишешь мне…

Ганбар имел в виду спортивный костюм, в котором с этой осени Зиянет Шекерек-кызы велела девочкам являться на уроки физкультуры. По этому вопросу Зиянет Шекерек-кызы несколько раз собирала родительские собрания, но после того, как одна из старшеклассниц, один-единственный раз явившись на физкультуру в спортивной форме, навсегда опозорила себя, форму эту прозвали «Зиянетовы трусы», и даже наши учительницы, не говоря о прочих родителях, не разрешали дочерям надевать на физкультуру форму.

– Наденешь, башку отрежу! – свирепо сказал Ганбар. Он всерьез рассердился, вспоминая о трусах. – Иди! – приказал он, не глядя на девочку.

Девочка ушла. А мы там, в саду с удовольствием уплели одну из двух огромных дынь, которые Ганбар уволок утром с колхозного баштана. Вторую Ганбар спрятал в густой траве.

– Ясно? – спросил он, и я снова увидел на его лице удивительную улыбку, навсегда запавшую мне в память.

– Ясно, – ответил я. Потом мне всю ночь снилась огромная дыня, которую Ганбар спрятал в траве для девочки.

Они и правда тайком уехали из деревни. Ночью. К утру из Бузбулака исчезли две семьи. Ганбарова семья и семья его дяди. Оказывается, дядя уже год как вышел из тюрьмы, устроился на работу и даже построил хороший дом в одном из бакинских пригородов.

Много тогда было толков об этом ночном исчезновении. Говорили, что дядя Ганбар обижен, так обижен на Бузбулак, что не захотел больше видеть его днем. Не захотел видеть бузбулакское солнце – вот как обиделся человек. Но это, конечно, сказка. Солнце-то уж наверняка не виновато. Скорее всего Ганбаров дядя устроился неплохо. А почему ночью?.. Может, боялся, что помешают…

9

Когда, покинув брезентовую палатку, я вышел на улицу, мне показалось странным, что еще не наступил вечер – еще не зажглись огни, и как два часа назад, стоял все тот же мутноватый, промозглый декабрьский день, лишенный света и красок. И было странно, что за эти два часа время, казалось, совсем не сдвинулось с места; может быть, в эту мутную, лишенную красок погоду, слишком уж мало света, чтоб разглядеть движение времени. И мне почему-то казалось, что и через десять лет, и через двадцать лет будет такой же день: так же будут идти люди по улицам, так же стоять дома и даже вывески на этих домах будут того же содержания – та же будет их сущность… Движение времени – на данном его отрезке – означает сущностное изменение чего-то. И чтобы увидеть движение времени, ты должен быть составной частью этой сущности. Вот к примеру: когда однажды весной впервые зацвели миндальные деревья, саженцы которых дядя Даян приживил на бузбулакской земле, привезя их то ли из Греции, то ли из Крыма, он, наверняка, видел движение времени. И может быть, Рафи потому полез тогда в драку с бакинскими профессорами, что тоже хотел видеть это движение. А может, с помощью анаши Ганбар надеется повернуть время вспять? А Реджеб бил Джумшида затем, что хотел хоть чуточку подтолкнуть время?

Возможно, и Садык-киши затем лишь вернулся в Бузбулак, что хотел увидеть движение времени…

Через пятьдесят восемь лет

Когда я прошлым летом приехал в деревню, Садык-киши всего несколько месяцев как появился там, но уже обвык и так сжился с бузбулакцами, что если бы не одежда и кое-что в манере говорить, выдающее в Садыке-киши горожанина, никому бы и в голову не пришло, что этот человек пятьдесят восемь лет не показывался в Бузбулаке.

Ровесников его в деревне осталось наперечет – два-три человека. Кроме городской одежды и манеры говорить, Садыка-киши отличало от них еще и то, что он ежемесячно получал от правительства сто восемьдесят рублей пенсии. Именно поэтому бузбулакцы и считали его до некоторой степени человеком государственного значения. Но даже если бы Садык-киши и не был человеком государственного значения, в Бузбулаке нашлось бы кому два раза в день принести ему с родника воды. К тому же был еще жив Махмуд, тот самый, который с помощью Садыка попал когда-то на прием к доктору Нариманову, и не только избавился от диабета, но, как он сам говорит, повидал «большого человека», самим богом созданного возглавлять людей. «Начальство в человеке любую болезнь понимать должно, тогда и общую болезнь лечить сможет!» – таков был вывод Махмуда после встречи с доктором Наримановым. А лекарством от диабета оказался балдырган, тот самый балдырган, которого полным-полно в горах вокруг Бузбулака. Махмуд поставил таи себе палатку, три месяца в году пять раз на дню пил балдыргановый сок, и полностью излечился от диабета, что позволило ему сделать еще к такой вывод: «Начальство должно точно знать, где от какой болезни искать лекарство».

О том, как Нариманов обрадовался Садыку, как они обнимались, как шутили, Махмуд, конечно, рассказал односельчанам сразу, как вернулся из Баку. И с того времени, услышав имя Наримана Нариманова, бузбулакцы всякий раз поминали Садыка. Был период, когда имя Нариманова не было слышно, но Махмуд утверждает, что и тогда точно знал: Садык жив и здоров. Хотя бы потому, что во сне он видел Садыка только под деревом или у воды, а вода, и деревья – знак жизнестойкости и здоровья… Позднее Махмуд разузнавал, выяснилось, что Садык-киши действительно жив-здоров – сны не обманывали Махмуда.

Пятьдесят восемь лет прошло с того диабета. За все это время они ни разу не виделись. А приехал Садык-киши, и словно только вчера расстались…

Махмуд был счастлив, как ребенок, как ребенок радовался он возможности потолковать со старым другом. Дочери и внучки его ухаживали за Садыком-киши, прибирали у него, стирали белье. Только еду он готовил сам, – дескать, хоть что-то могу я делать?.. Однако в Бузбулаке понимали дело так, что готовку Садык-киши никому не доверяет. «Дольше прожить хочет». Если бы Садык-киши получал от правительства не сто восемьдесят, а только восемьдесят рублей, Махмуд, вероятно, не допустил бы, чтоб приятель его на старости лет жил один. Но в таких делах бузбулакцы – люди тонкие: вдруг да отыщется какой болтун – скажет, на Садыкову пенсию позарился…

Когда Махмуд и Садык-киши усаживались рядышком перед бузбулакской мечетью, вокруг них сразу же собирался народ. Разговор большей частью шел о Нариманове; в тишине и безмолвии Бузбулака, вероятно, и не могло быть более интересной темы, и кроме того, стоило старикам оказаться вместе и завести этот разговор, так тотчас возникали все новые и новые подробности. Рассказывая, как он умучился тогда, отыскивая Садыка, в «этом громадном Баку», Махмуд всякий раз припоминал истории, одна удивительней другой; ну, например, оказывалось, что Садык-киши водным путем доставлял Бакинским комиссарам оружие из Астрахани… В общем поговорить было о чем. Но начавшийся с Нариманова разговор, покружив вокруг да около, в конце концов почему-то неизбежно упирался в Джумшида, потому что, как сразу приметили бузбулакцы, тут у Садыка-киши было больное место. Едва Садык-киши появился в Бузбулаке, он в первый же день завел этот разговор и при всем народе заявил, что: «От Караханова сына колхозу добра не будет».

Теперь в Бузбулаке мало кому известно, чем занимался Карахан пятьдесят лет назад, чем он так насолил Садыку-киши, сам же он ничего не рассказывал. Что касается Махмуда, тот всякий раз, когда речь заходила о Карахане и Джумшиде, сперва молча посмеивался, потом начинал свой рассказ – всегда одинаково начинал, одинаково заканчивал – и, закончив его, всякий раз принимался хохотать.

– Примчался как-то ко мне, давай, дескать, вместе в колхоз вступать. «Ишь ты, – говорю, – мне от отца как-никак конь остался, пара быков. Я, если и заленюсь на колхозной работе, конь с быками мое отработают. А от твоего, говорю, отца, что осталось? Ишак? И того Караханом кличут! Как это, говорю, мы с тобой, прощелыга ты этакий, колхоз строить будем? Может, ты работать умеешь? Да если ты работящий человек, чего ж до сих пор не работал? Землю отцовскую Кебле Казиму чуть не задаром отдал, деньги – в картишки спустил?!» Плюнул ему в глаза и все. Он, дармоед, сколько лет потом в караульщиках в колхозе ходил, салом весь оброс, как свинья. И сам первый вор был.

От высказываний насчет самого Джумшида дядя Махмуд воздерживался. Может, остерегался. Может считал, что об этом только Садыку говорить. Не исключено, конечно, также, что поскольку дядя Махмуд и сам побывал в председателях, то полагал ниже своего достоинства осуждать теперешнее начальство. Когда Садык-киши принимался ругать Джумшида или возмущался непорядками, Махмуд посмеивался. Посмеивался и говорил: «Сам виноват!» Чего ж, мол, ругаться – твоих рук дело… Не потому, конечно, что дядя Махмуд и впрямь считал Садыка одним из устроителей и основателей всех порядков. Махмуд прекрасно знал, что если Садык и мог когда развернуться, так только в революцию, в самую что ни на есть заваруху. А чтоб посты занимать – откуда у него грамотность? Садык, может, потому и уберегся, и доброе имя свое сберег, что был всегда на рядовой работе, и сто восемьдесят рублей пенсии шли ему за то, что отличился в революцию. Это все так, все понятно, но что будешь делать, если даже в тех случаях, когда разговор упирался в Джумшида, Садыку-киши почему-то доставляло удовольствие считать себя зачинателем, устроителем и основателем всех порядков. Именно поэтому дядя Махмуд, и повторял так часто: «Сам виноват!».

– Невежда он… – ворчал Садык-киши. – Никакой культуры. Говоришь с ним, а он прямо слюной в лицо!..

– Сам виноват.

– Деревню совсем забросил. Библиотека столько лет не ремонтирована. А с людьми какое обращение?..

– Сам виноват.

Находились любители нарочно «завести» Садыка-киши. Некоторые пользовались его наивностью – Садык-киши был человек в высшей степени наивный. То он затевал ремонт библиотеки, то «строил» в деревне баню, то обмозговывал, где ставить новую школу, а когда затеи его одна за другой провалились, он предпринял еще одно начинание: собрал группу ребятишек и начал обучать их русскому языку. Ну и язык это был!.. Достаточно было один раз послушать «урок» Садыка-киши, чтобы никогда уже не поверить, что этот человек пятьдесят восемь лет жил в Баку.

– Ишто такой руски язык? Руски язык – язык Ленин. Руски язык зачем надо знать? Иштобы человек быт, асол не быт. Человек будешь, далеко пойдош, асол будешь, издесь будиш…

Библиотеку Садык-киши упорно называл «билботека», пчелу – «печел». Любуясь плодами на дереве или цветными камешками в реке, он, бывало, подолгу стоял, как завороженный. «Насдаящи исгусдо» – с чувством произносил он.

Случалось, Садык-киши впадал в гневливость. «Я революцию не для караханового сыночка делал!» – кричал он. Или начинал ругать земляков: «Как были вы чурбаны, так и остались! Рот да брюхо – ничего больше нет! Ничего не видите, ничего не слышите – знать ничего не хотите!..»

Иногда Садык-киши вдруг начинал тосковать. «В Баку это да, это жизнь была… Сюда только помирать ехать!» «Брось, Садык, – полушутя говорил ему Махмуд. – Не больно-то ты в своем Баку ублажался. И к нам не за смертью прибыл. Она, небось, тебя там донимала, вот и удрал сюда – от нее подальше…»

В общем такой он был, наш Садык-киши. Когда я уезжал в то лето, он оставался в Бузбулаке. Осенью я услышал, что Садык-киши снова в Баку. А потом, через сорок дней после его смерти, узнал, что Садыка-киши больше нет на свете.

10

Да, брат, такие дела.

Ну, я был уже почти дома. Немного погодя и Реджеб доберется до своего Сумгаита.

– Ну как поминки? – спросит его мать, старая тетя Муджру. – Наших много было?

– Нормально… – ответит Реджеб. – Бузбулакцев было навалом…

И тогда тетя Муджру начнет донимать Реджеба: а был ли такой-то, приехал ли тот-то? Вопросов посыплется столько, что в конце концов Реджеб взбеленится.

– Отстань! – скажет он. – Отцепись от меня со своими бузбулакцами. Чтоб он провалился, твой Бузбулак! Мне вставать утром – спать хочу!

И тетя Муджру перестанет расспрашивать сына и только жалобно скажет:

– Сыночек… Уж ты… Ради бога!.. Не хорони меня здесь!..

Мать вот-вот пустит слезу, и Реджеб решит за лучшее промолчать. Ляжет спать, и во сне увидит, что…

А, пусть себе видит что хочет! Рассказывать об этом – конца не будет. Я лучше свой сон расскажу. Мне в ту ночь такое приснилось!.. Чертовски странный сон.

Репортаж с поминок

Вроде я там, на поминках, и люди вроде все те же, только вместо серой брезентовой палатки раскинут огромный шатер, белый-белый. И кругом сад, белый-пребелый – цветет миндаль: сад и похож и чем-то не похож на бузбулакский сад дяди Даяна. И я никак не могу понять: деревья стоят за шатром или тут, внутри, потому что цветы белые-белые и шатер белый-белый – глаза режет от белизны (да, да, режет, хоть это и сон…) Кипят самовары, стоит еда – все как положено. И откуда-то доносится негромкий звук, знакомый, но непонятный: музыка это или самовар поет, закипая, или пчелы жужжат в купах миндаля – не знаю, но звук удивительно знакомый. И вдруг я понимаю: это миндаль, это голоса цветов (господи, как давно не слыхали мы голоса цветов!..); цветы то ли болтают о чем-то, то ли тихонько поют, время от времени даже знакомые слова доносятся до моих ушей, и если бы не самовар и не жужжание пчел, я разобрал бы, о чем они…

Потом мне приходит в голову, что это никакие не поминки – праздник. И еще, что я очень хочу понять, где я: в шатре или в саду – снаружи. И в то же время, когда я пытаюсь в этом разобраться, вдруг возникает Нейматулла с микрофоном в руках. (У микрофона длиннющий шнур, – как говорится, один конец здесь, другой на Камчатке).

– Начинаем наш репортаж с поминок! – бодро говорит в микрофон Неймет Намаз. – Первое слово предоставляется всеми нами уважаемому дяде Даяну. Прошу вас, уважаемый товарищ Даян.

С этими словами Нейматулла сует микрофон Даяну, тот откашливается, прочищая горло, и начинает пороть чушь (сон – во сне все возможно):

– Товарищи! Как вы знаете, я всегда против спанья. Потому что, если, поднявшись в шесть, я не выпью стаканчик чая, то до пол-одиннадцатого кусок хлеба в глотку не протолкну. Тут, товарищи, большая политика. Как сказал Бенжамин Спок, дома надо ремонтировать – чтоб воздух в них был чистый… И бросайте курить! Обязательно бросайте! Должен сказать, товарищи, что я не с пустыми руками пришел сегодня на праздник наших табаководов – славных, самоотверженных тружеников. Я прочту сейчас свои стихи, посвященные им… Нет… Я хочу сказать, что всех вас приглашаю к себе! Разносолов у нас не водится, а пити или бозбаш всегда найдется! А что касается мороженого мяса…

Не исключено, что этими словами дядя Даян мог бы испортить все дело, но Нейматулла вмешался вовремя.

– Продолжаем наш репортаж, – говорит он, в мгновение ока выхватив микрофон у дяди Даяна. Он быстро несет микрофон с волочащимся за ним шнуром к Рафи, но тут получается заминка, потому что Рафи сладко спит, положив голову на колени матери. Склонившись к спящему, тетя Гамер то ли напевает что-то, то ли нашептывает сказку…

– Тс-сс! – произносит она, когда Нейматулла подскакивает к ним. – Не трогай моего маленького. Спит. Устал. Так устал мой сыночек…

– Я всегда был против спанья, – снова заводил дядя Даян, но Неймет Намаз прерывает его:

– Спокойно, товарищи! Продолжаем наш репортаж. Слово предоставляется… – Неймет Намаз глазами отыскивает кого-то… (и ведь что значит сон!..) Дядя Даян, только что стоявший перед микрофоном, размахивая руками, спешит сюда откуда-то, с другого конца стола.

– Постой! Постой! – видимо, он кричит это Нейматулле. – Сейчас поглядим, кто тут… Под моими деревьями. По какому такому праву?! – и дядя Даян указывает куда-то рукой.

Я гляжу, куда он показывает, и вижу Садыка-киши; тот стоит под роскошным миндальным деревом, и любуется цветами (За ним в кустах какое-то движение, вроде бы кто-то прячется, но Садык-киши ничего не замечает).

– Насдаяши исгусдо!.. – говорит он.

– Что?! – дядя Даян со злостью бросается на Садыка. – Думаешь, ты один все языки знаешь?.. Думаешь, мы друга языков не знаем?!

– Простите, я вас…

– Где ж тебе меня знать! – прерывает его дядя Даян. – Занесся больно!.. Но ты знай одно: дорого тебе станет Даяна не узнавать!

(В кустах позади Садыка-киши снова что-то шевелится).

– Спокойно, товарищи! – это, конечно, опять Неймат. Волоча за собой шнур, он идет прямо на Садыка-киши. Но не успевает он подойти, как из-за кустов выныривает бородатый человек, явный классовый элемент.

– Кебле Казим, ты?! – спрашивает дядя Даян. И почему-то таким осипшим голосом, словно в горле у него застрял кусок поминальной халвы. – Хорошо что явился, давненько тебя не видно.

Кебле Казим выглядит ужасно усталым. Без сил опускается он под миндальным деревом, скрестив перед собой ноги.

– Из Кербелы иду… – вздыхает он. – Пока из Греции добирался, в Крыму задержаться пришлось. Потому и притомился малость…

(Садык-киши по-прежнему любуется цветами).

– Ну?! – обрадованно восклицает дядя Даян. – Из Греции! Выходит, ты в курсе! – Он быстро усаживается возле Кебле Казима. – Как там на Кипре?

– Даян! – Кебле Казим умоляюще смотрит на него. – Ради ста двадцати четырех великомучеников, схороненных в священной Кербеле, не лезь ты ко мне с такими вопросами! Знаешь ведь: я никогда не занимался политикой! – Это он нарочно говорит громко, чтобы Садык-киши слышал. Но, видимо, для Садыка-киши не существует сейчас ничего, кроме цветущего миндаля.

– Не ври! – дядя Даян гневно сверлит глазами Кебле Казима. – Ты старый политикан! Ну скажи, чего тебя в Грецию понесло? А? Скажи, если честный человек! Миндальные саженцы добыть? Сад мой на нет свести?! Будешь Мешади Муртузу миндаль сбывать, а мой пускай на ветках гниет?! По-твоему, это не политика? Седой бороды стыдился бы!

– Да что Мешади Муртуз… Да к Мешади Муртуза с каких пор не видел… – стонет Кебле Казим и вдруг начинает всхлипывать. – У меня за ним, если хочешь знать, столько денег пропало – за тридцать пудов коконов!..

– Так получи – он жив-здоров! В Шуше живет со всеми своими тридцатью двумя зубами…

– Что?! – Садык-киши встрепенулся, только теперь очнувшись от своей цветочной дремы. – Мешади Муртуз жив?! Не может быть! О-о! – восклицает он, заметив, наконец, Кебле Казима. – Кого я вижу?! Мое почтение, Кебле Казим!

– Я из Кербелы… – стонет Кебле Казим и опять почему-то начинает плакать.

– Не ври! – встревает дядя Даян. – Из Греции ты идешь! А саженцы припрятал – знаю! И где, знаю! – Дядя Даян бросается на куст, за которым только сейчас что-то шевелилось. Но там (чего не бывает во сне) нет уже никаких кустов. На месте кустов нелепо колышется белоснежный тюлевый занавес.

– От имени наших славных виноградарей слово предоставляется…

– …слово предоставляется музыке, – произносит кто-то женским голосом, и я вдруг вижу что-то похожее на сцену, какой-то арык, женщина… И опять этот микрофон с длинным шнуром… Держа микрофон в руках, женщина идет вдоль арыка и поет какую-то песню, мне (через короткие паузы) слышна лишь одна строка: то ли микрофон заедает, то ли громкие аплодисменты мешают слышать песню.

Кажется, аплодисменты и разбудили меня. (Видимо, по телевизору уже с утра идет передача; там громко аплодируют, и мои мальчишки тоже в восторге бьют в ладоши). Я хотел было позвать жену и сделать ей внушение. Сказать, чтоб впредь, пока я сплю, ни в коем случае не включали телевизор. Но я не позвал жену – подумал, что видел сон, а в том, что этот сон кончился не так, как бы мне хотелось, нисколько не виноват телевизор; конечно, не будь этого шума, я, может быть, посмотрел бы еще и на арык, и на женщину, послушал бы этот испорченный микрофон… И в то же время – зачем скрывать? – мне пришло в голову, что если бы мой сон не кончился так печально, дядя Даян обнаружил бы в кустах саженцы миндаля, привезенные Кебле Казимом из Греции, начался бы новый скандал, и я (раз уж мне суждено быть рассуженным) проснулся бы от их перебранки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю