Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Акрам Айлисли
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
И светились только ивы
Светлой памяти Василия Шукшина
Глава первая
Когда Казим, перепортив несколько бланков, в очередной раз выходил покурить, он вдруг увидел среди множества людей, среди стольких незнакомых лиц, такое знакомое, такое чистое, такое ясное лицо, будто не лицо человеческое – свет увидел. Это была она, Алмас, бывшая его преподавательница. Она ничуть не изменилась.
С утра он торчал на почтамте, слоняясь из угла в угол, а тут – прямиком к выходу. Будто бы никого не увидел. Будто это исключено. Будто встретить на почтамте Алмас – совершенно немыслимая вещь.
Ведь надо же: как нарочно! Встретить Алмас теперь!.. Встретить ее, когда еле ноги унес из Москвы. Встретить Алмас, когда в кармане одна-единственная трешка, и Асмик, у которой он снимает комнату, уже четвертый день из милости подкармливает его. Везет же тебе, Казим!.. Когда, чтоб взглянуть на Алмас, полжизни готов был отдать, не было ее – пропала, и след простыл. И вдруг, пожалуйста, – отыскалась. Словно ждала, чтобы он дошел до точки. Казим решил поскорей выбраться с почтамта – ноги почему-то не слушались. Остановился – издали посмотреть на нее, но издали смотреть на Алмас ему не пришлось – она вдруг оказалась рядом.
– Казим! – сказала она. Точно так, как говорила когда-то. Как-то особенно звучало у нее «Казим». – Ты что, не узнал меня?
– Узнал…
– А чего убегаешь? Увидел и бежать?
– Да нет… Я нарочно… Я здесь хотел подождать.
– Неправда… – она улыбнулась ласково, совсем как тогда. – Просто ты… Бежишь от меня, Казим. (Как она опять сказала «Казим»!..) Бежать, завидев преподавательницу… А ведь ты ее давно, очень давно не видел. Так почему ж ты хотел сбежать?
– Я не хотел… Не убегал я.
– А на почту чего пришел?
– Да так…
– Телеграмму послать?
– Ага, телеграмму.
– Ну так пойдем, отправим.
Алмас легонько взяла его под руку; и от прикосновения этой руки по всему его телу разлилось нежное ласковое тепло. (Как-то раз, когда он спал на своей тахте у Асмик, ему приснилось, что они идут под руку с Алмас, и он потом много дней ходил гордый и счастливый, с какой-то удивительной легкостью в душе.)
– Не надо, муаллима. Я решил не посылать.
– Почему? – Алмас высвободила свою руку.
– Я лучше потом…
– Понятно… Тогда иди, пошли сам. – У нее был уже совсем другой голос. – Я не буду тебе мешать.
Они молчали. Молчали так долго, что Казим успел еще несколько раз проклясть свою судьбу. Так долго, что он далее успел собраться с мыслями и вспомнить, что он мужчина и что вообще не все еще потеряно в жизни.
– Да глупости это насчет телеграммы… Увидел, что вы идете на почту, ну и пошел за вами…
– Чтобы взглянуть и убежать? – Алмас улыбнулась.
Она снова повеселела, заулыбалась, и Казим мысленно порадовался, что хоть вранье еще способно выручить человека.
– Само собой получилось.
– Ах ты, врунишка! – Она покачала головой. – Ведь только что говорил совсем другое.
Она замолчала, и глаза ее, с каждым мгновением становившиеся все чище и яснее, не отрываясь глядели в его глаза.
– А ты все такой же, Казим, – она вздохнула.
– И вы нисколько не изменились!
– Я? – Алмас недоверчиво покачала головой. – Сколько лет, как ты ушел из института?
– Много, муаллима. Лет десять, а то и больше. – Он точно знал: скоро одиннадцать лет, как его выгнали. – Все там же работаете, муаллима?
– Там. – Только сейчас она впервые окинула его оценивающим взглядом: «А ты чем занимаешься?» Но ничего не спросила. – В институте теперь нет таких студентов, – сказала она.
– Почему? – спросил Казим, искренне удивленный.
– Нынешние идут в институт за дипломами. Очень мало таких, кто приходит за знаниями… – Она рассеянно поглядела по сторонам. – Стоим на самом проходе. Ты спешишь?
Казим хотел ответить «спешу», да язык не повернулся.
– Не спешу, – сказал он. А сам подумал: «Что бы тебе раньше-то встретиться!.. Посадил бы в шикарную „Волгу“! В ресторан повез бы… Пришли – гардеробщику десятку! Уходим – официанту сотню. Да если бы ты только позволила, я б тебе… И без всякого, просто так, от чистого сердца!..»
– Проводи меня, Казим. Поговорим дорогой.
Как удачно, что не послал он проклятую телеграмму! Трешка последняя, а вдруг машину придется взять? Все равно этот подлец ни копейки не пришлет, хоть ты ему целый Коран отпиши в телеграмме! Денег навалом, хотел бы – в Москве бы дал. Сунул полсотни, и то спасибо скажи. А ведь, если по совести, половину той тысячи сам должен был выложить – тоже в заварушке участвовал. Это ж надо подумать: такой ресторанище, а съездил соседу в морду и, пожалуйста, – иностранец! Настоящий! Мало того, что иностранец, еще и подлюга! Или плати ему тысячу за оскорбление или в милицию!.. Вообще-то хорошо, что Теймур с ним оказался. Если б он не уладил с «капиталистом», сидел бы Казим как миленький. Полтора, не полтора, а год – это верняк. Ладно, не посадили, а остальное уж как-нибудь…
Впервые Казим по-настоящему радовался, что не угодил в тюрьму. С каждой минутой настроение у него становилось, все лучше, и он во всем находил основания для хорошего настроения: ну, например, костюм на нем новый (как удачно, что за несколько дней до заварухи у него хватило ума купить костюм!) И Асмик – золотой человек. Терпит, знает, за ним не пропадет. Не убогий какой-нибудь, было время – пачками деньги складывал. И опять так будет. Если в арыке хоть раз вода текла – хоть через тыщу лет да прибудет – так деды говаривали, а они все знают, наши деды…
С проспекта Кирова они вышли к морю. Весна только-только начиналась. Погода стояла пасмурная, воздух серый, но было тихо и безветрено. Пахло чистой водой с легкой примесью соли.
Четыре года назад, в поезде «Баку – Тбилиси» ему как-то приснилось странное бузбулакское утро. Собственно, бузбулакским был там лишь свет, а дома, улицы, деревья и похожи и не похожи были на бузбулакские. Дело в том, что много лет именно этот свет, родной, как материнское молоко, и, как материнское молоко, незримо пребывающий в тебе, озарял самые нарядные дома, самые красивые улицы, самые зеленые деревья бесчисленных деревень, мимо которых он проезжал, над которыми пролетал в самолете – все они были освещены чистым прозрачным небом Бузбулака. И вот в его сне все залито было этим светом; воздух, камни, деревья, цветы – от всего исходил его запах. С огромным мешком Казим ходит от дома к дому: мешок доверху полон древесным углем, но Казим не чувствует тяжести, напротив: из мешка словно просачивается в его тело какой-то удивительный свет… Уголь Казим принес бузбулакцам, и он останавливается перед каждой калиткой и кричит: «Тетя Сусен, я уголь принес – смотрите!.. Уголь берите, тетя Фатьма!.. Ставьте самовар, люди, самовар ставьте!.. Эти чайники погубили нас…».
Всякий раз, вспоминая свой сон, Казим больше всего дивился последним словам – только во сне может прийти на ум такое: «Чайники погубили нас». Но странное дело – хотя слова эти и возникли во сне, все последние годы, вспоминая их, Казим испытывал облегчение, словно от мешка с углем, который он таскал за спиной, навсегда осталась в нем, в теле его и в душе, какая-то светлая легкость! И вот теперь, когда, умиротворенный и легкий, как во сне, Казим шел с Алмас вдоль берега моря, он наконец разгадал тот сон. Он понял: сон, привидевшийся ему в поезде «Баку – Тбилиси», предвещал сегодняшний день, его встречу с Алмас, и вот, четыре года спустя, сон этот наконец сбылся…
– Говоришь, я совсем не изменилась?
– Ну… Может, самую малость. Вы такая же, честное слово!
Алмас грустно покачала головой.
– Когда ты ушел из института, мне было двадцать пять. Вот и посчитай. Даже сказать страшно, сколько мне лет.
– Вам сейчас тридцать шесть! – без запинки выдал Казим. Чего-чего, а считать он научился. – Только все равно вы такая же!
– Ладно, Казим, ладно… – она зябко передернула плечами и взяла его под руку. – Сыро как-то…
– Да… Мне тоже холодновато.
На бульваре было холодно, тихо и безлюдно. Электронные часы, высоко поднятые на ажурной металлической опоре, показывали десять минут шестого. Но день был непогожий, и уже смеркалось, кое-где даже свет горел, и сетки тумана, окружающие горящие фонари, напомнили Казиму сорочьи гнезда в Бузбулаке. Море было темное, черное, и не различить, где кончается асфальт и начинается вода. Деревья еще и не помышляли о весне. Только ивы светили сквозной, пушистой желтизной. Казим шел рука об руку с Алмас в тишине и покое вечера, и сердце его нежилось в золотистом сиянии ив.
– Казим! Я до сих пор не пойму, почему ты ушел из института? Неужели из-за того, что лишили общежития?
– Нет… Просто не судьба мне институт. На лбу написано не было. Потому и из общежития выгнали.
– А почему ты не сказал мне, что из общежития выгнали?
Казим не мог оторвать глаз от ив; весны еще не было и в помине, а они, так исступленно ждавшие ее, уже чувствовали весну, уже перешептывались с ней…
– Говори, не говори – все равно выгнали бы, – сказал Казим, по-прежнему глядя на ивы.
– Это почему же?! – Алмас, казалось, была задета.
– Да потому что выгнали не за то, что выгнали, У некоторых ребят родственники по неделям гостили. А ко мне один-единственный раз брат приехал. Не за это меня выгнали, муаллима.
– Так за что же?
– А ни за что. Не хочу я вам все это рассказывать. Не судьба, и все. Да ведь я, если по правде, и не собирался в институт. Это все он, Джалил, брат двоюродный. Он за меня и документы собрал, и отправил. Пристал, как с ножом к горлу: учись, и все! А я и думать не думал. Работал себе в колхозе, три года уже как школу кончил – и в голову не приходило, что экзамен выдержу! И как назло – одну четверку получил. По всем остальным – пятерки.
Алмас улыбнулась, и кажется, даже не ему, а тогдашним его пятеркам.
– Но за что ж все-таки тебя выгнали из общежития? – с ласковой настойчивостью спросила она. – Не отстану, пока на скажешь!
– Ну, просто влип! – с досадой бросил Казим.
– Значит, ты действительно кого-то привел? Значит… – голос у нее дрогнул, она замолчала, и Казим понял, что придется объяснять.
– Никого я не приводил! Это другой приводил – Гасан-муаллим! Вы его знаете, он тогда отвечал за воспитательную работу в общежитии. У нас была комната на двоих…
– С Гасаном? – Алмас удивленно уставилась на него.
– Да не с Гасаном! С парнем с пятого курса. И вот этот Гасан-муаллим как-то раз подходит ко мне в коридоре, зовет в сторонку… Дай, говорит, ключ от комнаты. С соседом твоим я согласовал, он в курсе… Взял у меня ключ, достает из кармана рубль, сходи, говорит, после занятий в кино. Ну, чтоб пришел попозже… – Казиму вдруг стало так мерзко, так противно, что он даже отошел от Алмас. – Он мне прямо сказал: я в вашу комнату девушку приведу. Вот и все. Ясно?
Некоторое время они молчали, пока Казим не сообразил, что ничего ей не ясно и все равно придется объяснять.
– Отдал я ему ключ, а он начал туда студенток водить… Ну вот, я один раз запер дверь и измордовал его по высшему разряду. Хорошо, не убил… Мог убить…
Алмас молча потянула его к скамейке.
– Нет, холодная, – сказала она, потрогав перекладины. И вдруг резко выпрямилась: – Почему ты мне ничего не сказал тогда? Почему?
– Как же я мог?! Такая грязь, такая мерзость!.. Мне легче было сто раз сдохнуть!
Алмас щекой прижалась к его плечу.
– Хороший ты мой, – сказала она, чуть не плача. – Значит, не зря… не зря…
Только теперь Казим начал понимать. Господи, боже мой! Значит, все время, что он жил в том проклятом общежитии (да еще столько лет потом!..), когда Алмас чуть не каждую ночь являлась ему во сне, он был для нее не просто одним из студентов.
И опять они молча шли вдоль берега. Было тихо. И в море, и в небе… И так хорош был этот тихий вечер, пасмурный и чистый, пахнущий водой и немножко – солью…
– А где ты живешь? – чуть слышно спросила Алмас, словно боясь вспугнуть тишину. Она смотрела не на него – на море.
– У Асмик, – ответил Казим, но сообразил, что сказал не то, и добавил быстро: – Снимаю комнату. – И сразу ударил в нос тошнотворный запах крахмала от белья, которым когда-то, давно, Асмик впервые застелила тахту. Когда Асмик ушла от него, он чуть не разрыдался от сознания собственной мерзости, от отвращения к себе.
– А вы где живете, муаллима?
Алмас ответила не сразу. Опершись о перила, она пристально вглядывалась в воду. Словно хотела увидеть что-то невидимое. Наконец она вскинула голову, взглянула на него…
– Я?.. Я тут рядом живу. Пойдем ко мне.
…О господи! Чего только не случается с человеком! Такая женщина привела его к себе! Его, бродягу Казима!.. Поглядел бы сейчас на него Теймур! Сидит в своем трехрублевом чертоге в гостинице «Пекин» и думает, что он родной брат американского президента! Ладно, пусть, Теймуру он по гроб жизни обязан. Если б не он, ему от того проклятого капиталиста не то что тысячью – десятью тысячами не откупиться.
Сейчас она «поставит чайник» и войдет. И к черту все остальное. Привязался этот «капиталист» в самый лучший день его жизни!.. Прикатил, понимаешь, неизвестно откуда, расселся в московском ресторане, как у себя дома – ни дать, ни взять – племянник пророка Магомета. Курить в ресторане не разрешается, а ему – пожалуйста. Что ж, каждому свое: у тебя так, у меня – по-другому. Земли дедовой у меня нет, в торговле лопух оказался. Вот и вышло: ты чуть ли не падишах, а я так, пришей кобыле хвост… Но двинул я тебе нормально, нос выправил. За такое удовольствие не то что тысячу – миллион не жалко отдать…
– Ну, как дела? – Алмас уже стояла перед ним, держа в руках два стакана с чаем.
– А где ваш отец? – спросил Казим, вспомнив, что она, кажется, жила с отцом.
– Он… умер… – с трудом выговорила Алмас. – Недавно… – Губы у нее дрогнули, но Алмас не заплакала, улыбнулась грустно, и ее заблестевшие от слез глаза стали еще красивее. – А как твоя мама? Бываешь у нее?
Надо же – помнит! И говорили-то всего раз! Шли от института до книжного магазина, что у музея Низами. Толковали о том о сем, и он обронил, что мать у него живет в деревне, отца нет – умер от старой раны, когда он был еще маленький.
– Нет, муаллима, мать умерла. Тут у нас с вами общая беда.
Сказал вроде бы легко, но тут же насупился, замкнулся. Это было его самое больное место – о смерти матери Казим узнал спустя два месяца. Джалила винить нельзя, где он мог его отыскать: сегодня тут, завтра там… На деньги-то он никогда не скупился: случались какие, сразу матери посылал. Да только что деньги? На кладбище мать внесли чужие люди! Стоило Казиму подумать об этом, его наяву начинали мучить кошмары. И сейчас накатило сразу…
На столе появились конфеты, коньяк, закуски… Казим сразу отвел глаза. То ли коньяк смущал, то ли боялся показать, что голоден – с утра во рту не было ни крошки.
– Ты уж прости, Казим, горячего нет. Сегодня ничего не готовила, давай поближе к столу! – Она поставила перед ним коньяк. – Открыть сумеешь? – И сама улыбнулась своему вопросу.
Держа бутылку в руках, Казим пристально смотрел ей в глаза. Словно в этих глазах были заключены все тайны мира, и он прежде, чем откупорить бутылку, должен был разгадать хотя бы одну из них.
Он откупорил бутылку. Поровну налил в рюмки себе и ей.
Алмас пристально смотрела на коньяк в своей рюмке, смотрела так же, как два часа назад смотрела на море.
– Я вижу, вам не хочется, муаллима. Не пейте.
Алмас взяла его рюмку и перелила в нее почти весь свой коньяк. Она держала рюмку обеими руками, пальцами поглаживая ее, а ее глаза говорили страшное, немыслимое: она была сейчас удивительно похожа на весеннюю иву, опушенную золотистым светом надежды.
– За твое здоровье, Казим! За нашу встречу!
Странный какой коньяк: вместо того, чтобы пьянеть, трезвее делаешься.
– Муаллима! Почему вы не замужем?
– Не знаю. Видимо, никто не соблазнился…
– Ерунда!
Она пожала плечами и как-то жалко улыбнулась.
– Тебя ждала…
Казим вскочил.
– Не верю! – крикнул он. – Не может быть!
Как он был зол!.. На нее, на себя, на то, что в этом мире, в котором и так ни черта не разберешь, оказалась еще и эта чертовщина.
– Кто я такой, чтобы из-за меня замуж не идти?! Мало на свете бродяг? Сегодня я тут, а завтра? На каком базаре? В какой тюрьме?! В какой преисподней? Я же сволочь последняя – мать родную на кладбище не отнес!.. – Казим умолк, снова перед глазами у него замаячил этот страшный материнский гроб. – Нет, муаллима, не верю, И никогда не поверю! – Он сел.
Алмас не ответила.
– Пойду чаю еще принесу, – сказала она и потянулась за стаканами.
– Не надо. Ничего не надо. Посидите со мной.
– Хорошо, – Алмас улыбнулась. – Никуда не пойду. – Она помолчала, рассеянно оглядела комнату. – Странно как-то все получилось, правда?..
– Ничего, муаллима, все будет нормально. Я ведь никого, кроме вас, не любил. В детстве только одну девочку. Больная была. Умерла перед самыми майскими праздниками. – Казим улыбнулся… – Невезучий я, муаллима.
Алмас встала, подошла к нему… Прижалась всем телом и, испугавшись своей смелости, сразу резко отпрянула. Повернулась к телевизору, нажала кнопку…
На экране появилось толстое мужское лицо, потом оно отодвинулось вглубь, стало маленьким. Казим встал, подошел к окну: во дворе тоже стояли ивы, и верхушка одной из них ослепительно сияла, золотясь в свете уличного фонаря. Казалось, всю зиму ивы дремали, во сне впитывая солнце, и теперь, проснувшись, полные света, радостные, буйным цветеньем своим спешат поведать о зимних чудесных снах. Какой удивительный цвет: не желтый и не оранжевый – золотистый, да и не цвет это – воплощенная радость, радость встречи с весной.
Почему-то вдруг вспомнилась Саида. Глаза ее глянули на него из весеннего дня, полного апрельского солнца, яркой-преяркой зелени и золотистой свежести ив. У девочки был рак крови. Мать возила ее в город к врачам, сказали, умрет. Вся школа знала, что Саида скоро умрет, и она понимала, что умрет, да только можно ли в тринадцать лет осмыслить такое?
…Они сидели тогда у арыка, в густых кустах, на краю из садика. Была прекрасная пора весны – канун Первомая, ей, бедной, не суждено было дожить до него.
– Хорошо как, Казим, а… И никого кругом… Никто нас не видит… – Она взглянула на него, господи, как она на неге взглянула!.. Двумя руками взяла его руку, поцеловала… Еще раз, еще… Потом стиснула ее своими коленками и навзничь опрокинулась в траву.
У него сразу пересохло во рту.
– Казим! – тихонько позвала она. – Что ж ты, Казим?
– Что?.. – трясущимися губами выговорил он. – Что?
Его бросило в жар, потом затрясло от ужаса. Потом послышался голос ее матери, и он, бросив лежащую в траве Саиду, мигом вскарабкался на дерево и спрыгнул по ту сторону ограды… И сейчас, когда он вспоминает все это, у него перехватывает горло…
Казим подошел к Алмас, крепко обнял ее, взял на руки и бережно отнес на диван.
– Слушай, муаллима! Ты будешь моей женой!
– Да – прошептала Алмас, – да… – И прижала к груди его голову. Слезы текли по ее лицу, она дрожала…
– Не дрожи. Не дрожи, моя хорошая. Не трону я тебя. Не хочу – просто так. Хочу по-людски, по-человечески. Свадьбу хочу!.. Настоящую!
Он поднялся с дивана и начал ходить по комнате. Алмас сидела в углу дивана, закрыв глаза, обхватив руками колени.
Казим откинул гардину – хотелось увидеть море. Но моря не было – фонари на набережной погасли. Где-то далеко-далеко, сквозь плотную темноту помигивал маяк, ближе в невидимом море светился неясный огонек – корабль на якоре.
Он задернул гардины.
– Асмик красивая? – вдруг спросила Алмас.
– Асмик? – удивился Казим. И вспомнил, что сам назвал это имя. Ну да, когда она спросила, где живет… – Асмик – пожилая женщина. Я снимаю у нее комнату. – Он подумал, сколько же ей в самом деле. И снова ощутил сырой запах того белья, тошнотворную вонь крахмала.
– Казим! – Алмас не смотрела на него, смотрела вверх, на потолок. – Я буду у тебя первая? Хорошо?
– Конечно, первая! – сказал он. И добавил: – Все, что было раньше, не в счет.
– А что было раньше?
– Много всякого было. Много! – Он почти кричал.
– Кому ты хотел послать телеграмму?
– Теймуру. Из нашей деревни. В Москве, на рынке торгует. – Казим чувствовал, что начинает закипать. – Хороший мужик. Когда выгнали из общежития, я целый месяц жил у него, кормил он меня бесплатно.
– Почему? Просто я уже бросил институт. Ездил в район, закупал фрукты, Теймур продавал их на базаре. Так и жили. В Тбилиси часто бывали. Я потом почти пять лет в Тбилиси прожил. Этой осенью в Москве были с Теймуром. Потом вышла одна история. Пришлось уехать…
Алмас не спросила, что за история. И хорошо, что не спросила, потому что он ничего не смог бы ей объяснить толком. Потому что сразу начинал психовать. Психовал потому, что когда рассказываешь, – вроде, все правда, слова все правильные, и все равно абсолютная неправда, потому что не так оно было, не могло быть так. Правда, настоящая правда, она в том, что есть на свете высокие горы, и у подножья одной из них лежит маленькая деревушка, и в этой маленькой деревушке родился когда-то Казим. И что жил на свете почтенный человек по имени Кебле Казим, было у него большое хозяйство: земля, скот, сады, и правда заключается в том, что Казим – внук этого человека. Правда и то, что Казим уже не мог бы стать таким, как дед, никогда не мог бы так ходить по земле, но правда и то, что Казим тоже человек, тоже есть руки-ноги и, окончив школу, он работал себе в колхозе, и ел кусок хлеба, заработанный честным трудом… Истинная правда – это коса, росистая трава, река, источник… Саида – это правда. И зеленый-презеленый тринадцатилетний мир – тоже правда. И она – Алмас, до сих пор не вышедшая замуж, потому что никто, кроме Казима, не нужен ей – тоже истинная правда.
– А я подруге послала телеграмму, – сказала Алмас. – Чтоб летом сняла мне комнату под Таллином. Я всегда туда езжу. Ты бывал в Эстонии, Казим?
– Бывал, – сказал Казим. – Я везде был.
Бывал он везде, только не мог вспомнить ни домов, ни улиц, ни лугов, ни деревьев. Вокзалы, аэропорты, гостиницы… И всюду одно: дороги, чтобы измотать человека, гостиницы, чтоб слышать: «мест нет», кассы – «билетов нет», дома, задевающие небо, чтобы кричать: «бога нет»… И женщины, чтоб переспать одну ночь.
Казим мысленно попытался сесть в поезд, проехать по тем местам. Но поезд не захотел туда. Не спрашивая Казима, он взял и изменил направление. Так у него всегда случалось в поездах. Стоило Казиму положить голову на подушку, поезд сразу менял направление. В самолете, летя над горами, он всегда глядел в иллюминатор, выискивая маленькую деревушку в ущелье. Он перевидел тысячи снов и в самолетах, и в поездах; земля, воздух, вода, деревья в этих снах всегда были те, из той деревни. Сколько лет он все уезжал и уезжал, а ведь не было у него цели – уехать, цель у него была – вернуться. Но как это трудно: вернуться!.. «Скоплю две тыщи, и вернусь». И вот две тысячи есть, а человек не возвращается. «Ничего, – говорит он себе, – скоплю три тысячи и вернусь. Тыщу – на свадьбу, тыщу – дом отремонтировать». Остается тысяча – какие это деньги? И человек не возвращается. И пять тысяч есть, не возвращается, потому что, когда у человека есть пять тысяч, ему позарез необходимы восемь: решил жениться, разве плохо машину купить?.. И опять он не возвращается. Не возвращается и не возвращается, пока не останется в кармане вошь на аркане… А раз так, какого черта все эти годы он мотался по белу свету: с поезда на поезд, с самолета на самолет? И тогда человек ставит перед собой поллитра и начинает думать. И вот однажды, когда он, сидя за бутылкой водки, обнаруживает вдруг, что и домой не вернулся, и в кармане вошь на аркане, тогда он хватает и шайтана, и водку, и всю вселенную со всеми ее шайтанами и водками, сваливает все в одну кучу и все вместе посылает к такой-то матери. Потом точно таким же образом обкладывает матом весь свой род до седьмого колена, причем, начав с седьмого колена, постепенно доходит до самого себя. И, дойдя до самого себя, останавливается на том, что если уж теперь попадет в руки ему тыща рублей на свадьбу, и он тотчас не вернется в деревню – значит, все семь поколений его предков только того и стоят, чтоб крыть их матом. И он начинает все сначала и всеми правдами и неправдами заполучает наконец тысячу. Он готов, он может вернуться. Вернуться необходимо, хотя бы для того, чтобы снять с семи поколений предков бесчестье покрывшей их матерщины. Но прежде чем вернуться, нужно отметить событие. И отметить не как-нибудь, а в хорошем ресторане, с хорошей едой, выпивкой… Но как только перед ним возникает бутылка водки, тотчас возникает вопрос: какие же это деньги – тысяча? Кроме свадьбы, ведь и подарки нужны: отрезы, кольцо, часы… От таких мыслей глаза у него лезут на лоб, и он этими вылезшими на лоб глазами начинает таращиться по сторонам, и, конечно, ему сразу лезут в глаза вещи, не имеющие к нему ни малейшего отношения. Он, например, обнаруживает вдруг, что сидит не за лучшим столиком. И что перед вон тем, что сидит за хорошим столиком, и водка стоит получше, и одет он позаграничнее. А главное, настроение у него что-то больно хорошее, чересчур уж хорошее настроение. И что ж происходит? А то происходит, что кровь вдруг бросается человеку в голову. Пропади все пропадом: и деревня эта, и свадьба!.. И, послав к такой-то матери все семь поколений своих предков, человек вскакивает: «Я хачу с тобой гаварить!» – «Я русский непонимай», – «Как так непонимай, сукин ты сын, капиталист? Какого черта тогда приперся?» Если бы Казим был поумней, на этом их разговор и закончился бы, потому что видел он, ясно видел, что парень и правда иностранец, и не из тех продажных, что по-собачьи гавкать готовы, лишь бы за иностранца сойти. Может, из-за этих-то сук и поплатился парень. Но когда Казим хряснул «капиталиста» по скуле, ему до смерти стало жаль парня: глаза большие-большие, и слезы, как у пятилетнего малыша.
Казим молчал, стоя у окна. Как никогда мучила его сейчас проклятая тысяча: будь деньги в руках, ему бы и горя мало, Первым делом – кольцо. Завтра же утром купил бы ей кольцо – дорогое, рублей за триста, и сам надел бы на палец. Свадьба не свадьба, а вечеринку устроить надо. Хоть поначалу поставить себя мужчиной в доме, а там уж как бог даст… А у него трешка…
– Я написала, чтоб она сняла подальше от города, где-нибудь в лесу, у речки. Чтоб тихо-тихо, и только мы с тобой… Не будешь со мной скучать, Казим?
– Чего скучать? – сказал Казим. – Я свое отскучал. – Он хотел представить себе этот лес и речку в Эстонии, но перед глазами тотчас возникла горная речка, скалистые берега и пушистые золотисто-желтые ивы…
– Ну вот что, – сказал Казим и присел на диван рядом с Алмас. – Ты сейчас ляжешь спать, а мне надо идти.
– Куда? – испугалась Алмас. – Разве тебе здесь плохо?
– Мне надо в деревню. Туда и обратно. Завтра вечером буду здесь.
– Ну зачем?
– Деньги взять, – объяснил Казим. И улыбнулся виновато. Он и врал и не врал. Денег у него в деревне не было. Но был дом. Отцовский дом. И его можно было продать.
Алмас поближе подвинулась к нему, совсем-совсем близко.
– Ну зачем тебе деньги? – Она смотрела на него, ничего не понимающая, беспомощная…
– Свадьбу устроим, муаллима!
– Ой, Казим! Ну какая свадьба?! Поздно нам с тобой свадьбу справлять. – Из глаз ее покатились слезы.
– Не плачь… Ничего нам не поздно. Все только начинается!
В поезде Казим сразу заснул. Уснул и очутился в лифте. Лифт опускался, скользя меж стен какой-то знакомой гостиницы. Чтоб остановить его и выйти, надо было нажать кнопку, но Казим не мог нажать на эту кнопку, потому что глаза у него были закрыты и на веках будто висели пудовые камни. Казим изо всей силы толкнул плечом дверь. Дверь распахнулась, он вывалился из лифта, упал и очутился у Теймура в трехрублевом номере «Пекина». Теймур сидел в глубине комнаты на маленьком чемодане и молча смотрел на него. В комната было темно, но глаза у Теймура так сверкали, что можно было узнать и номер, и самого Теймура, и чемоданчик под ним. «Ты? – спросил Теймур, взглянув на Казима своими мерцающими глазами. – Чего больно быстро?» Казим упал возле самой двери, он попытался встать, подойти к Теймуру, но сил не было. «Я за деньгами», – сказал он. «Сколько же тебе надо?» – «Три тысячи. Я женюсь». – «Вот это хорошо! – сказал Теймур и поднялся. – Знаешь, сколько тут денег? – он показал на чемоданчик. – Много, очень много. Половина твоя, но ты расскажи, что про нашу деревню слышал, как она там, на месте?» – «Про деревню ничего не знаю». – «А про это ты знаешь?» – шепнул Теймур, кивнув на дверь. В коридоре за дверью вроде и правда кто-то был… Теймур на цыпочках подкрался к окну, выглянул… «Их там до черта! – Он кивнул на дверь. – Одно спасенье – окно!» – Он потянул за шнурок, раздергивая шторы. Но шнурок был уже не шнурок, а толстая веревка. Она тянулась, делаясь все длинней, длинней… Наконец Теймур вытянул ее всю, в темноте прицепил за что-то и сунул конец Казиму: – «Давай быстрее! Первый пойдешь!» Каким-то образом Казим оказался на подоконнике; он стоял, крепко сжимая в руках веревку, потом веревка исчезла, и Казим оказался в пустоте. Сейчас он рухнет вниз!.. На асфальт!.. Сейчас, сейчас!.. Но он не падает на асфальт, он плавно и медленно опускается во что-то мягкое, зеленое, пахнущее травой, молоком, солнцем… И видит, что он у себя, в Бузбулаке.
Утро, еще совсем рано. То рассветное время, когда мир еще не зеленый, а желтый; желтизна чистоты и прозрачности, чуть-чуть отдающая в оранжевый цвет; солнце полило своим соком горы, траву, камни – и все вокруг насквозь пропитано солнцем…
Казим стоит над рекой у дороги, заросшей по обочинам ивами и кустарником, – дорога эта со станции в деревню. Сквозь густую листву на взгорке видны деревенские дома, а внизу за станцией стоит черный-пречерный поезд. Должен он подняться в деревню или со всех ног бежать вниз, к поезду, Казим не знает, потому что не знает толком, когда и зачем попал сюда в Бузбулак.
Потом ему становится известно, что приехал он за деньгами, и поезд, стоящий у станции, привез его сюда, и, узнав это, Казим бегом припускает в деревню.
Бежал он как-то странно. То все вокруг было легкое, нежное, воздух полон надежд, света, и Казим тоже был легкий, воздушный, как пушинка – вот-вот птицей, взмоет в небо… То вдруг свет исчезал, меркнул, и, сразу отяжелев, Казим едва передвигал ноги, не понимая, почему дорога от станции к дому, привычная старая дорога, вдруг проходит средь скал и камней, никогда не виданных им; откуда эти огромные деревья, что, сомкнув свои кроны, закрыли небо и солнце? Ужас охватывает Казима, и он спешит, торопится, пытаясь поскорей выбраться из скал, спастись от черной тени чудовищных деревьев, выбраться на простор чистого, пахнущего солнцем мира; ему жутко от мысли, что он, может, никогда больше не увидит ни неба, ни солнца, что, погрязши во тьме, он никогда не доберется до той деревни – последнего его прибежища – и никогда не найдет своих денег.