412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ахияр Хакимов » Млечный путь » Текст книги (страница 21)
Млечный путь
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:55

Текст книги "Млечный путь"


Автор книги: Ахияр Хакимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)

Мансур хорошо помнит: до войны в Куштиряке два человека баловались водкой, и было это в такую диковинку, что, увидев их, женщины постарше указывали на них пальцем, как на убогих или меченых грешников, плевались и шептали то ли молитвы, то ли страшные заклятия. Детвора бегала за ними, как за полоумным Махмутом из соседнего аула, который появлялся иногда в Куштиряке и забавлял мальчишек несуразными выходками.

Один из тех выпивох, старый партизан Галикей, любил похвастаться своими подвигами и взывал к справедливости: «За мою пролитую кровь мне обязаны дать хорошую должность! Но где она?..» Человек он был насухо безграмотный, пил горькую еще с молодых лет, когда в поисках лучшей доли скитался по разным городам, и потому выше ночного сторожа не поднялся. Правда, как только Куштиряк стал колхозом, Галикея сделали бригадиром, но продержался он на этой должности только месяц. Бедняк из бедняков, никогда ни лошади, ни даже коровы не имевший, он мало что смыслил в хозяйственных делах. Да еще в пьяной скачке запалил лошадь. Жаловался Галикей на судьбу, на односельчан и с еще большим упоением и тоской вспоминал героические времена гражданской войны. Люди, конечно, не верили его бесконечным байкам. «Ну, загнул! Врет и не краснеет!» – говорили ему в лицо. А тот мотал головой в рыжем, вытертом до блестящих проплешин треухе, смеялся вместе со всеми и делал вид, что не обижается.

Но случилось невероятное. Кажется, году в тридцать пятом, когда Мансур еще подростком был, из района в Куштиряк приехали несколько начальников, в том числе военный комиссар, и созвали сходку прямо на улице возле сельсовета. И что же? Зачитал военком какой-то документ, вызвал к резному крыльцу Галикея и вручил ему саблю в серебряных ножнах. Оказывается, он был награжден еще в гражданскую войну, но заболел тифом, и след его затерялся в лазаретах.

Что тут началось! Галикея стали качать и тискать, сабля пошла по рукам: каждому хотелось потрогать ее, своими глазами увидеть фамилию и имя боевого партизана, выбитые на ножнах.

Конец торжественного акта, правда, не понравился герою. Когда все, кто хотел, подержали саблю, чуть не пробуя на зуб, военком потребовал ее себе и объявил: «Ну, вот, товарищи, теперь вы знаете, какой отважный партизан живет среди вас! Сабля будет храниться в военкомате, потому как не положено человеку невоенному держать у себя боевое оружие». – «Нет, не имеешь права! – закричал опешивший Галикей. – Я должен носить ее на боку, чтобы видели эти голодранцы и горлодеры! Иначе какой от нее толк?» Военком был непреклонен, увез саблю с собой. «Луна увидела, солнце забрало», – сказали куштиряковцы. Помнится Мансуру, сидит, бывало, старик Галикей на ступеньках сельмага и вздыхает, икая от выпитого: «Вот она, братцы, наша власть! Одной рукой дает, другой отнимает. А я, дурак, за нее кровь проливал!..» Дошли, видно, его крамольные речи куда следует. Вызвали старика в район да и продержали там около месяца под замком...

Был и еще один любитель горького – приблудившийся неизвестно откуда и обосновавшийся в Куштиряке на улице Горшечников бродячий портной, мишарин по имени Масалим. Поставил он себе невзрачный, чуть просторнее деревенской бани домик о двух маленьких подслеповатых окнах и зажил одиноко, хотя правильнее было сказать – останавливался здесь на короткое время, потому что большую часть года скитался в поисках работы. Бывало, погрузит Масалим завернутую в старое одеяло швейную машину «Зингер» летом на ручную двуколку, зимой – на салазки и отправится в путь-дорогу. Нет спроса в одном ауле – идет в другой, третий, забирается в самые дальние, глухие места, ищет охотников на свое ремесло. Шил он изредка огромные тулупы с верхом, а чаще мешковатые нагольные шубы из овчины, бешметы на вате, брюки. За женскую одежду не брался, на это были другие мастера, а обшивал только мужское население. Платили ему за работу кто как и чем, он не торговался. Масалим и был портным для бедных. Волчьи тулупы, пальто с лисьим воротником, дубленые полушубки могли себе позволить лишь начальники, и шили им дорогие районные мастера.

Масалим не пил, как Галикей, по мелочам; когда работал – капли не брал в рот. Кормили его в том доме, где шил, хозяева при всей своей бедности старались угодить ему, чтобы, не дай бог, не обиделся портной и не слепил одежду на живую нитку да кособоко.

Возвращался Масалим из долгих своих странствий округлившийся, с двойным подбородком. Тут-то и начинался его праздник. Недели две он не появлялся на людях, жил взаперти, как добровольный арестант или отшельник, пил запоем. Проходя мимо его избенки-развалюхи, можно было услышать заунывную, как древняя молитва, неизвестную башкирскому аулу мишарскую песню, которую он тянул дребезжащим пьяным голосом и плакал. Утолив жажду и облегчив неведомую печаль, весь похудевший, обросший клочковатой бурой щетиной, Масалим собирался в новую дорогу. Искать себе пропитания, радовать людей своим ремеслом. В один из таких переходов он и закончил свой дольный путь, замерзнув в весенние бураны.

В глазах аула старик Галикей и портной Масалим были людьми не то чтобы уж вовсе никчемными, так как оба, худо-бедно, находились при деле, но и уважением не пользовались. Терпели их поневоле, насмешничали над ними почти что в открытую, да и жалели, как жалеют неизлечимо больных и убогих. Страсть к водке была непонятна куштиряковцам, только во время сабантуев и редких праздников они пили медовую брагу, называемую в ауле кислушкой. Но она, как и кумыс, доставалась не всем...

Что же случилось с Куштиряком? Давно уже нет в живых Галикея и Масалима. Времена наступили другие, хороших, правильных слов о честности, совести, о сохранении добрых нравов и обычаев произносится много, а люди спиваются. Здоровые, крепких корней мужики превращаются в бездельников, становятся на путь преступления, рушатся семьи, и все из-за проклятой водки. А уж какие дети рождаются от пьющих родителей – об этом и думать страшно...

До хутора Мансур добрался в темноте. Есть ему не хотелось. Усталый, расстроенный, он взобрался на скалу и все продолжал думать о случившемся, о трусости директора, о своей нерешительности. Ведь из-за этого-то и сорвался с крючка, как скользкий налим, тот уфимский начальник. А вот Марата никак нельзя было отпускать, но не сумел Мансур успокоить парня, задержать хотя бы до утра.

Лес давил мрачной темнотой, мир казался неприютным, тусклым, и мысли в голову лезли неутешительные. Мансуру даже казалось, что он совершил ошибку, согласившись на нынешнюю свою работу. Жил бы себе в ауле, среди людей, делал что-нибудь посильное, и не было бы нужды впутываться в разные истории.

Думал, гадал Мансур, спорил сам с собой и остывал понемногу. «Да, да, – уговаривал себя, – плетью обуха не перешибешь, смирись. Все проходит, пройдет и это. Только горечь останется, только обида. Тебе ли, битому и мятому, не знать этого...»

Убаюканный жалостью к самому себе, он уже готов был махнуть на все рукой и отступить: не за призраками ему надо гоняться, а заботиться о своем здоровье. Вот и сейчас, не иначе как к дождю, ноют и ноют старые раны, тело просит покоя. «Пропади все пропадом!» – пробормотал Мансур и решил прилечь на часок.

Проснулся он внезапно, будто толкнули его в бок. Нашарил на столе спички, посветил на часы и рывком поднялся на ноги. Сердито дергая усы и с удивлением качая головой, он затеплил огонь в плите, вскипятил чай, а еще через полчаса шагнул за порог. Было темно. Сквозь просветы в иссиня-черных тучах пробивалась полоска зари и накрапывал дождь. Время от времени посверкивала молния, прокатывался гул дальнего грома.

«Как я мог! Как я мог?!» – твердил он про себя, шагая по ведущей в аул крутой тропинке и подогревая остывшие было за ночь гнев и пыл. Рано еще ему сдаваться. Он еще повоюет, скажет свое слово! Пахнущий влажной хвоей, сладкой прелью и цветами воздух бодрил, как свежий кумыс, дышалось легко. Надо торопиться, чтобы с утра, пока не разъехались кто куда, застать в районе нужных людей. Пусть-ка попробуют отвертеться. Не даст им Мансур за здорово живешь спрятать это дело под сукно. В крайнем случае отобьет телеграмму Басырову. Уж тот не испугается ни здешних начальников, ни того Дамира Акбаровича...

Он, конечно, понимал, что поступил легкомысленно, отправившись в путь в такую рань. Можно было дождаться утра, предупредить если не директора, то хотя бы того симпатичного Савельева о своем намерении идти в район. Но поди разберись, что у них на уме. Ташбулатову-то, директору липовому, вон как не понравилось его упорство.

Между тем дождь набирал силу. Ветер грозно раскачивал деревья, по кочкастой тропинке бежали ручьи. Скользя и спотыкаясь о невидимые в темноте корневища, Мансур старался плотнее запахнуть разлетающиеся полы старого плаща и ворчал: «Дурная голова ногам покоя не дает. Точь-в-точь обо мне...»

Крутой спуск остался позади, тропинка выскочила на широкую, с редкими одинокими деревьями просеку и запетляла по ее заметному склону. Но идти стало не легче. Здесь, на открытой вырубке, и ветер бушевал сильнее, и дождь хлестал без помех, а вода текла под ногами сплошным потоком.

Фатима, сестра Мансура, готовилась идти на ферму, к утренней дойке и, увидев брата в такую рань да насквозь промокшего, бледного от усталости и холода, всплеснула руками, запричитала:

– Аллах милосердный! Откуда ты в такое время, когда все черти в щелях прячутся?! Ведь течет с тебя, как из ведра. Раздевайся скорее, смени одежду! Лишь бы не заболел еще. Ну, чего ждешь, самовар, видишь, на столе.

– Прорвемся! – засмеялся Мансур, стараясь унять дрожь.

– Вот, вот! Всегда ты так. Ведь не юнец безусый, чтобы бегать в день по два раза между аулом и этим жутким хутором. Вчера был, не дождался меня. Хоть бы пожалел себя, утихомирился немного. Всех дел на свете не переделаешь...

Выпив стакан обжигающего чая, Мансур бросился на диван и уснул мгновенно. Даже не почувствовал, как укрыла его Фатима тулупом поверх одеяла и как ушла, ворча и упрекая неугомонного брата за легкомыслие.

Всего-то часа полтора длился его сон, а проснулся он хорошо отдохнувшим, в добром настроении. Вчерашняя ломота и свинцовая тяжесть во всем теле исчезли.

Дождь, видно, давно перестал, в открытое окно заглядывало солнце, от легкого ветерка колыхались и хлопали занавески. Тишина...

Мансур рывком, по-юношески поднялся с постели, с хрустом размялся, вышел на крыльцо. Фатима возилась у летней кухни и, раздув сапогом заглохший самовар, понесла его в избу. Пока Мансур умывался и брился, завтрак был готов.

Не успели брат с сестрой сесть за стол, прибежала бледная, перепуганная Гашура. Вместо приветствия она положила перед Мансуром какой-то конверт.

– Вот, – сказала упавшим голосом, – Марат оставил одному мальчишке... Велел только утром отдать мне...

С недобрым предчувствием Мансур взял в руки письмо, быстро пробежал его глазами и уже раскрыл было рот, чтобы обрушить на Гашуру гневные слова: «Сами, сами виноваты! Больше никто!» – но осекся. Заплаканная, жалкая, она с каким-то обреченным видом дергала и гладила конец накинутого на плечи платка. Так птица, ничего не понимая, теребит сломанное крыло.

– Что же ты молчишь, Мансур? – проговорила Гашура, вытирая слезы. – Куда я пойду, с кем поделюсь, если не с тобой?.. В тот раз лишнего наболтала, прости, пожалуйста, глупую бабу...

В том, что Марат решил искать своих родителей, беды особой Мансур не видел. Раз уж тайна раскрылась, ничего не поделаешь. Пусть ищет. Может быть, на радость ли себе, на горе ли, и найдет. Бояться надо другого: как бы он с собой чего не сделал сгоряча. Не о том ли говорят беспощадные, грубые слова в его письме? «Плевать я хотел на ваше богатство и заботу! Не хочу больше обмана, проживу без вас, с голода не помру...» Ну, Марат...

– Не молчал бы, да язык не поворачивается, – вздохнул Мансур. – Сказать правду – обидишься... Что Гараф-то думает?

– Он еще ничего не знает. Как только дождь перестал, дружков своих повел на рыбалку. Дай совет, Мансур. Больше не с кем говорить...

– Совет один. Проводи дорогих своих гостей и отправляйся в город. Поговори с сыном, объясни все. Ты – мать, Гашура, – ответил он, сдерживая себя.

– Тоже сказал! Сердца у тебя нету! – Она зарыдала в голос, размазывая по лицу черные от туши слезы. – Что и говорить, чужое горе не схватит за ворот. И советуешь пустое, будто и не сам виноват во всем!

– Вот как! – осекся Мансур. – В чем же, если не секрет?

– Кто увел Маратика в лес? Не ты ли? Сидел бы мальчик дома, ни того дохлого медведя не видел бы, ни в драку с пьяным Зиганшой не ввязался бы. С тебя и началось...

– Стыда у тебя нет, Гашура! – подала голос молчавшая все это время Фатима, убирая со стола. – Тебе ли в чужом глазу соринку искать! Скажи на милость, чему хорошему научится у вас ребенок? На грехе да на грязи наживаетесь, тьфу!..

– Вот, вот, говорю же, вам ли понять мою беду! Я-то пришла за добрым словом, думала, соседи все же, поймут, а вы в лицо плюете... Сами всю жизнь перебиваетесь с хлеба на воду, потому и завидуете счастью других. Мы, дескать, чистенькие, хоть и штаны дырявые!..

Выпалила Гашура эти злые, обидные слова и бросилась вон. Фатиме тоже пальца в рот не клади. Крикнула ей вслед:

– Подавись ты своим богатством!

Мансур вышел вслед за Гашурой. Как ни сердит был, все же и жалел ее. Сказал, сдерживая себя:

– На сестру не обижайся, она говорит только то, что у всего аула на языке. Сама знаешь, людям глаза не завяжешь, уши не заткнешь. Видят, слышат... Но сейчас не об этом речь. Послушай меня, немедленно отправляйся в город! Мало ли что...

– Сыночек, жеребенок мой... – пробормотала она как во сне и вдруг встрепенулась, побежала, всхлипывая: – Почему бог не дал человеку крыльев!..

«Что тут скажешь, – подумал Мансур. – Видно, так уж устроена женская душа: уживаются в ней и слепая любовь, и высокое материнское чувство...»

Пора было и ему самому собираться в дорогу. С сестрой условились так: она сходит в его контору и предупредит директора, что Мансур ушел в район. Делал он это с умыслом, на случай, если там, в районе, потребуют с Ташбулатова объяснений по делу. Пусть-ка помается возле телефона.

Мансуру повезло, сразу за околицей его подхватил колхозный грузовик и через полчаса доставил в райцентр.

Марзия Шарифулловна была на месте, и именно ей решил Мансур рассказать историю с браконьерами. Выслушав его, она позвонила по телефону прокурору и выяснила, что тому ничего неизвестно, акт от Ташбулатова не поступал, а заместитель начальника милиции, испугавшись высокого положения Дамира Акбаровича, ограничился взысканием с него небольшого штрафа и закрыл дело. Повторное расследование прокурор взял на себя. Дав ему нужные показания, с сознанием исполненного долга, Мансур ушел домой...

А еще через неделю его вызвали в контору и сообщили, что ему объявлена благодарность, выписана премия. Молодец, мол, товарищ Кутушев, не дал торжествовать злу, браконьеры получили по заслугам: Дамир Акбарович снят с работы, на Зиганшу, как на организатора незаконной охоты, наложен крупный штраф.

«Если бы после всего этого ожил тот красавец медведь да нашла исцеление оскорбленная душа Марата!» – думал Мансур, шагая по улице. Только и утешения, что хоть узнают люди справедливость закона, перед которым все равны.

И тут навстречу ему Зиганша. Как всегда подвыпивший, он нагло осклабился и, подмигивая подбитым где-то, скорее всего в драке, глазом, доверительно сообщил:

– Да, годок, посадил ты нас на горячую сковороду! Но Дамир Акбарович оказался хорошим мужиком, штраф заплатил и за меня. Если бы не он, пришлось бы ухнуть годовалого бычка.

– Мне-то чего об этом рассказываешь? – Мансур хотел пройти мимо, по тот уцепился ему в рукав.

– А того! Хрен ты выиграл со своим актом. Думаешь, там не знают, кто ты есть? Так и поверили тебе, меченому. Наказать ответственного работника! Жди! Дамир Акбарович на другую работу перешел, да с повышением, понял? А ты как месил дерьмо, так и будешь месить до старости... если, конечно, раньше не загнешься...

– Сволочь! – с ненавистью процедил Мансур сквозь зубы и едва не ударил его по перекошенной в ухмылке физиономии.

Он собирался заглянуть к сестре, порадовать ее премией. Как раз накануне Фатима говорила, что хотела купить сапоги. Теперь эти несчастные пятьдесят рублей, лежавшие во внутреннем кармане пиджака, жгли ему грудь. Гнев и стыд душили его, ноги отказывались идти. Тут он резко повернулся и чуть не бегом поспешил обратно, в контору.

– Возвращаю, не заслужил, – стараясь сдержать себя, не сорваться на крик, Мансур положил деньги на стол директору.

– Не понял! – нахмурился Ташбулатов. – Какая муха тебя укусила? Объясни, пожалуйста, будь другом!

– Купить хотели меня? Не очень ли дешево оценили, а?

– Да ты не вращай глазами-то! Сядь, выскажись спокойно. – Директор на всякий случай отодвинул чернильный прибор и графин подальше от нависшего над столом Мансура.

Но Мансур уже и сам понял, как глупо ведет себя, и, устало махнув рукой, сел на диван. Пришлось рассказать о встрече с Зиганшой.

– Вот ты о чем... – протянул Ташбулатов, подсаживаясь к нему. – Странный ты человек, Кутушев. Думаешь, если этот Дамир Акбарович споткнулся здесь, то и там, на своей основной работе, плох? Да и наказали его, будь спокоен.

– Наказали повышением? – усмехнулся Мансур.

– Слышал, что перевели, но весов у меня нет, не знаю, выше или ниже. Не нам с тобой судить об этом.

– Неправда! – не сдавался Мансур. – Ты как директор должен написать куда следует. Дамир-то этот член партии, вот по этой линии и надо спросить с него!

– Опоздал ты, Кутушев. На запрос прокурора оттуда, из Уфы, погрозили пальцем и потребовали прекратить дело. Так что иди, займись своей работой. И деньги возьми.

– Не привык получать незаработанное. А до твоего Дамира Акбаровича я еще доберусь!

Директор посмотрел на него с сожалением, как смотрят здоровые люди на больных или сумасшедших, покачал головой и, потирая раздувшуюся от зубной боли щеку, проговорил тихо:

– Нет, Мансур, не доберешься, он и высоко сидит, и далеко до него... Гляжу на тебя и удивляюсь, не молодой уже человек, жизнь повидал, а не поймешь до сих пор: не верят таким, как ты. Если кто однажды разминулся с законом, это всю жизнь тянется за ним...

– Меченый, хочешь сказать! – вспомнил Мансур ухмылку Зиганши.

– Не я говорю... Мой тебе совет, забудь все это...

После этого разговора Мансур целую неделю не появлялся ни в конторе, ни в ауле. Маялся сердцем, сон потерял и только в бесконечных хождениях по лесу да ночных бдениях немного отходил душой. Было обидно, жизнь казалась тусклой, проигранной. Ему не хватало тепла, света, опоры, все это ушло со смертью Нурании, а она даже снится теперь редко.

И в эти трудные дни Савельев принес Мансуру письмо от Анвара. Сын писал о своей службе, о друзьях и командирах, о том, как ему нравится в училище и с каким нетерпением он ждет, когда их, курсантов, допустят к полетам. Письмо такое же, как предыдущее. Видно, Анвар забыл, что уже писал обо всем этом или настолько захвачен той, неизвестной отцу, жизнью, что ни о чем другом думать не может. Но весточка от сына несказанно обрадовала Мансура. Особенно взволновали заботливые расспросы Анвара о его здоровье и такие нужные ему теперь слова: «Держись, отец!» Можно подумать, что Анвар на расстоянии почувствовал горечь и смуту, терзавшие отца. Нет, рано еще ему сдаваться. Пусть кто-то смотрит на него косо, с недоверием, но жить по-другому, поступать против совести Мансур не станет. «Держись, отец!» – повторил он слова сына и добавил свое, любимое: «Прорвемся!..»

Между тем дела в семье «дачников» пошли по известной поговорке: сколько веревочке ни виться, а концу быть. Уехавшая вслед за сыном Гашура срочной телеграммой вызвала в город и мужа. Дом опустел. Только месяца два спустя приехали в аул потемневшие от горя Гашура и хмурый молчун Гараф. И приехали не гостей привечать, а лавочку закрывать, как высказался Хайдар.

Гашура позвала Мансура к себе, чтобы рассказать печальную историю сына, а может быть, попросить у него совета. Чиниться он не стал, надо, решил, выслушать убитую горем женщину, дать ей облегчить душу.

Позвать-то она позвала его, но все никак не могла разговориться. Сидела с каменным лицом, уставясь в одну точку, плечо дергалось, раздавленные работой руки неподвижно лежали на коленях. Потухшие глаза. Мертвенно-бледные спекшиеся губы. Казалось, она потеряла всякий интерес к жизни. Жалко стало ее Мансуру, и он невольно коснулся ее руки.

Гашура встрепенулась, с благодарной улыбкой посмотрела на него и заговорила тихим, бесцветным голосом. Вот что узнал Мансур из ее сбивчивого, со многими паузами и вздохами рассказа.

...Долгие поиски привели Марата в дом младенцев. Там со слов одной болтливой няни он узнал, кто его мать, и нашел ее через адресный стол в старой покосившейся избенке на окраине города, называемой «Цыганской Поляной».

Женщина эта была пьяна, Марата приняла в штыки, но после уговоров и бурных препирательств все же сказала кое-что. Но лучше бы молчала она, язык бы себе откусила. «Не знаю, может, мой ты сын. А про отца не спрашивай, – заявила пьяная женщина с хохотом, – этих отцов побывало здесь – не сосчитать!..»

После этой встречи Марат почти неделю не приходил домой, ночевал то на вокзале, то в парке и попал в милицию. Там нашла больного, уставшего и грязного сына обезумевшая от горя и страха Гашура.

Домой он возвращался нехотя, шел, как телок на заклание, на вопросы Гашуры злобно цедил сквозь зубы какую-то невнятицу. Целыми днями ни Гашура, ни Гараф не могли войти к нему в комнату, топтались возле дверей и прислушивались к его вздохам. И все же, видно пожалев безутешно плакавшую мать, Марат стал выходить в гостиную. Ел мало, без аппетита, но важно было другое: уступив настойчивым просьбам матери, он рассказал о своих приключениях. То, что сын наконец заговорил, было для нее несказанной радостью, долгожданным праздником. Птицей порхала, бабочкой вилась она возле него. Прикажет сын умереть – умрет и сочтет это за счастье.

Но у Марата было совсем другое на уме. Он лежал, отвернувшись к стене, думал о чем-то и вздыхал, а ночами вскрикивал во сне, то угрожал кому-то, то жалобно всхлипывал. Гашура боялась оставлять его одного, караулила днем и ночью и все же не уберегла. Стоило ей на четверть часа выйти из дома, – Марат выпил целую горсть снотворного...

Жизнь ему врачи спасли, но злоключения несчастной семьи на этом не кончились. На второй день после прихода из больницы Марат убежал из дома, оставив родителям записку: «Не ищите меня. Придет время – сообщу о себе». И только эти слова не давали погаснуть надежде Гашуры...

Упади на Мансура каменная глыба, ему было бы легче – тогда он не услышал бы этого рассказа. Он хотел кричать, обвинять Марата в жестокости и безрассудстве, но молчал и, чтобы сдержать негодование, стискивал зубы. Ему бы пожалеть, утешить Гашуру, сказать, что надо, мол, ждать, объявится Марат, покается в своей горячности, и даже эти слова не шли на ум, словно язык сковало каким-то злым заговором.

Так и уехала Гашура, не найдя у Мансура поддержки...

И вот теперь, спустя много лет, он с щемящей тоской думал о Марате, который хоть и дал о себе знать через год, но возвращаться в дом родителей не захотел, только аккуратно, в начале каждого месяца, присылал матери деньги, будто выплачивал ей долг за то, что она не дала ему умереть в младенчестве. Бывая наездами в Куштиряке, Гашура останавливалась у Фатимы, сестры Мансура, и подолгу смотрела через плетень на заметно поблекшее, чужое теперь отчее подворье, проданное еще в тот год, когда исчез Марат. С тех пор в доме живет шумная многодетная семья. Чужие люди. Незнакомый Гашуре мир.

Постаревшая, больная Гашура и в городе после смерти мужа обменяла большую трехкомнатную квартиру на маленькую и жила одиноко. Мансура удивляло, что она стала тихой, пугливой, то и дело подходила к окну, глядела на улицу, которая тоже теперь была чужой для нее, и шептала то ли молитву, то ли слова забытой песни своих юных лет.

Ах, Гашура, Гашура... Была она бессловесной, застенчивой девчонкой, но подавила свою робость – ушла на фронт, прошла через огонь войны, видела смерть и кровь. Как никто другой, она заслуживала счастья, а счастье отвернулось от нее. Да, ошибок и глупостей совершила она немало, думал Мансур, но разве повернется у него язык, чтобы обвинить ее в чем-то. Ведь жила она своими представлениями о жизни, стремилась к тому счастью, которое было и понятно ей, и доступно.

Да что там Гашура! Сам-то Мансур так ли уж прав в своем понимании жизни? Что такое добро? Что есть зло? Где та незримая грань между ними? Вот он в молодости, чтобы облегчить положение обнищавшего колхоза, совершил будто бы необходимое, полезное, а обернулось оно бедой. Так бывает с человеком, идущим по узкой тропке среди зыбкого болота: ступил на шаг в сторону, чтобы сорвать горсть малины или красивый цветок, – и угодил в грязную жижу. Хорошо еще, если не засосет его топь. Да и выберется – не сразу отмоется. Так и Гашура. Хотела как лучше, билась так и сяк, спасалась от голода и бедности. Но, видно, человеку мало синицы в руке, подавай ему журавля в небе. Вот они, грехи наши тяжкие!

И все же Мансур не мог судить Гашуру. Только душа болела, что выпало им, ныне живущим, время недоброе...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю