Текст книги "Млечный путь"
Автор книги: Ахияр Хакимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
– А не маловато ли такому, как ты, баранку крутить?– неожиданно круто повернула Марзия этот разговор. – Может, за колхоз возьмешься?
– Пустое! – отмахнулся Мансур.
Этой же весной Марзию перевели на работу в райком партии.
2Несмотря на охи-вздохи матери, Мансур не спешил с женитьбой, и напрасно заглядывались на него девушки, то жарким зазывным взором, то по-деревенски грубоватой шутливостью давая понять: чего, мол, нос воротишь? Ведь не найдешь лучше меня!..
С грехом пополам наладив полуторку, он мотался между аулом и райцентром, возил все, что придется: из колхоза зерно и молоко в цинковых флягах, из города – кирпич, доски. Если машина в порядке и дорога длинна, только и остается посвистывать-напевать да предаваться разным воспоминаниям, думать всякую всячину. А думать и беспокоиться ему есть о чем. К концу лета, когда подули пронизывающие холодные ветры и все чаще налетали обложные серые дожди, у Мансура снова заныли старые раны. Надо бы врачам показаться, подлечиться немного, но кому передать машину? Еще больше тревожит завтрашний день. Была мечта продолжить учебу, может, даже в институт попробовать поступить. Конечно, на дневное отделение и замахиваться не стоит. И возраст не тот, и руки связаны стариками, разве их оставишь одних. Да и сестру Фатиму жаль – мается, из последних сил тянет вдовий воз. Как не помочь горемыке? То сена накосить для коровы, то дров привезти, то в хозяйстве что подправить, починить. Словом, думать надо о заочной учебе, но уже со следующего года.
Взбаламученная войной жизнь медленно входила в колею. В городах, слышно, собираются отменить карточную систему, на западе страны полным ходом восстанавливаются разрушенные заводы и фабрики, лежащие в руинах города. В Куштиряке, впервые после сорокового года, выдали колхозникам на трудодни по сто граммов зерна. Мало, конечно, словно курам только поклевать, но все же люди почувствовали забытый вкус хлеба. А главное – пробудилась в них надежда на лучшие времена. Поднимется, расправит еще плечи Куштиряк. И горе отступит, и слезы высохнут. Как же иначе? Все проходит...
Еще одно утешение Мансура – Хайдар. Операцию ему сделали, вынули засевший в легких осколок, и теперь поправляется парень не по дням, а по часам: на лице появился румянец, в глазах – живой блеск. А в нынешнюю встречу вовсе обрадовал Мансура. Притащил из палаты несколько книг, разложил перед ним и начал рассказывать о своих планах:
– Думаешь, забыл твой совет? Нет, брат, не забыл! Видишь, это книги по бухгалтерскому учету. Читаю, готовлюсь помаленьку. Как выпишусь из госпиталя, думаю на пару месяцев задержаться в городе. Я уже узнавал через врачей, есть тут курсы. Ну, как?
– Друг ты мой дорогой! – растроганный Мансур обнял его за плечи. – Это же то самое, что нужно тебе...
Сам-то он все еще чувствовал себя заблудившимся в темном лесу человеком и невольно вспомнил недавнюю присказку Хайдара: «Путь-дороги затопило, выжгло пламенем-огнем!»
До войны, приезжая в город, он любил целыми днями бродить по улицам, осматривать красивые дома, наблюдать за нарядно одетыми людьми. А еще ему нравились напоенные ароматом цветущих садов, сияющие огнями вечера. Звучала музыка, на Белой перекликались гудками пароходы, плескался и замирал смех. Городская жизнь казалась бурлящей рекой, обиталищем счастья, звонкой, несмолкающей песней.
Ныне город выглядел постаревшим, скучным: краски поблекли, потускнели, на лицах людей – тень безмерной усталости и заботы. Все спешат куда-то, не поднимая глаз, не обращая внимания на уличную толчею, не замечая прохожих.
Что-то полузабытое толкнулось в груди Мансура, и он остановился возле серого здания техникума. Когда-то он учился здесь. Вдруг из распахнутых дверей выпорхнула стайка студентов, совсем юные девчонки и мальчишки. Провожая их взглядом, Мансур с упавшим сердцем подумал: «Вот так-то, солдат, прошли твои годы. Не тебе, а им теперь выпало учиться. Забудь, не смеши людей...»
Теперь ему оставалось выполнить одно не очень приятное поручение. Сбросит его с плеч и вечерним поездом отправится домой. А поручение было от соседки по огню, которая просила навестить дочь, Гашуру, работающую в местном ресторане официанткой.
В ресторане был перерыв. С трудом уговорив старого, похожего на адмирала в отставке швейцара, Мансур прошел в зал. К нему тут же подошли пять-шесть официанток. На вопрос о Гашуре они все разом прыснули и начали шушукаться. Не успел Мансур опомниться, как очутился в тесном окружении девушек. Одна из них крепко ухватила его за руку.
– А что, – сказала с шутливым вызовом, – мы разве хуже твоей Гашуры? В девять освобождаемся, подождешь?
Другая, закатив глаза, пропела:
– «О моей ли догадался тоске или сам затосковал по мне?»
Третья вовсе прижалась к нему высокой грудью, погладила по лицу:
– Нет, нет, ко мне пришел, ко мне! Не отдам.
Растерялся Мансур. Начнет сердиться – еще больше на смех поднимут. Принять эту игру, бросить пару шуток – настроение не то. А девушки затеяли возню и так расшалились, тормоша и вырывая его друг у друга, что он уже не знал, как освободиться из их цепких рук. И тут раздался чей-то голос:
– Боже мой! Что тут происходит?
– Директор идет! – шепнула одна из официанток, и все метнулись в сторону.
Перед покрасневшим до ушей Мансуром остановилась дородная красивая женщина лет сорока.
– Ну, чего замолчали? – спросила она девушек.
– Гашуру спрашивает, – ответила одна, смеясь. – Разве мы не заменим ее?!
– Конечно, – подхватила другая, поигрывая плечами и поглаживая груди, – поискать таких!
– Сгиньте с глаз, бесстыдницы! – топнула ногой директриса, и те, притворно вздыхая, выписывая ногами и станом немыслимые пируэты, удалились за перегородку. Проводив их взглядом, женщина расхохоталась: – Ну, вертихвостки!.. А вы кем Гашуре доводитесь?
– Из одного села мы. Мать ее просила проведать, – ответил Мансур.
– А девушки разве не сказали? Болеет Гашура. Сходи, сходи! – Она перешла на «ты». – Проведай, поговори. Может, тебя послушается, ведь она тоже фронтовик. Солдат солдата легче поймет, не так ли? Не то как бы работы не лишилась...
– Но ведь, говорите, болеет! Как же...
– Сам увидишь. Адрес-то знаешь ли? – прервала она его. – А девушек не осуждай. Не мне тебе объяснять, где остались лежать их женихи... И с Гашурой говори осторожно, не обижай ее...
За перегородкой одна из официанток громко зарыдала, другие нестройными жалобными голосами затянули песню.
Со смешанным чувством недоумения и жалости к девушкам Мансур вышел из ресторана. Он спешил. Если Гашура больна серьезно, надо как-то помочь ей. Настораживал мимолетный намек директора, что Гашура может остаться без работы. Почему?
Училась Гашура двумя классами ниже Мансура, после седьмого класса школу бросила, начала работать в колхозе. Другого выхода у нее не было: в сорок с небольшим лет отец ее умер от сердечного приступа и мать осталась с целой кучей детей, мал мала меньше, да все девочки, а Гашура старшая среди них. Кому, как не ей, помогать матери по дому и тянуть за собой младшеньких?
В год, когда Мансур уходил в армию, она еще едва достигла шестнадцати лет, была застенчивой и неприметной замарашкой, тихой, бессловесной хлопотуньей. Подросла уже в войну, и стукнуло ей в голову: «Из нашей семьи тоже кто-то должен воевать. Перед людьми стыдно!» Долго она донимала офицеров из военкомата и добилась своего. Мать тоже не противилась святому порыву дочери. Сказала: «Иди, дитя мое, не могу я тебя за подол держать, когда страна кровью истекает...» Малограмотная, задавленная нуждой и горем труженица, она поднялась выше своей беды: отдала войне единственную свою помощницу и опору.
Гашура попала в школу снайперов, расположенную недалеко от городка Щелково под Москвой, воевала, заслужила награды. После ранения и госпиталя ее направили в авиационную часть, где она была официанткой в офицерской столовой...
Историю Гашуры он узнал еще в Венгрии по письмам из аула и страшно удивился, что этой тихоне и трусихе, боявшейся даже соседского гусака, хватило решимости уйти на фронт. Не зря, значит, говорится: время лепит человека по своему образу и подобию. Встретиться с такой девушкой, тем более – соседкой, было бы интересно, но Мансур шел к ней нехотя, не по зову сердца, а почти что по принуждению. Может, и повернул бы обратно, только вот болезнь ее...
В ауле ничего худого о ней Мансур не слышал, тут он грешить не станет. Напротив, каждый поминал ее добрым словом: как же, мол, наша, куштиряковская! Это уже здесь, в госпитале, Хайдар сболтнул про нее несуразное, хотя он ли виноват? Да и врать ему было незачем.
Оказывается, Гашура раза два навещала его в госпитале. «Ну, брат, дела! Была как щупленький воробышек, ни рожи ни кожи, а теперь, поверишь ли, такая краля наша Гашура!» – рассказывал Хайдар. Он-то человек бесхитростный, возьми да скажи ей это в глаза. Та в ответ: «Ну, коль так нравлюсь, зайди ко мне, как выпишешься. Не пожалеешь!» – «Видишь ли, – говорит ей Хайдар, – рад бы зайти, только я в ауле уже приглядел себе другую. Не такая, как ты, шибко красивая, но сойдет... хромому-то». – «А ты не бойся, я только свою долю возьму, ей тоже останется, – хохочет Гашура. – Если, конечно, кроме ноги еще чего тебе не оттяпали!..»
Вот этот рассказ Хайдара и отбивал у Мансура охоту свидеться с ней. Но делать нечего, надо идти ради ее матери. Он вдруг представил Гашуру тяжело больной, беспомощной и ускорил шаг. Да и солнце уже давно перевалило за полдень. До поезда остается чуть больше двух часов, надо спешить.
Гашура была на ногах. Не сразу признала односельчанина, а как пригляделась и узнала, бросилась ему на шею.
– Боже, боже! Никак, Мансур?! Сосед! – смеялась и плакала она, обдавая его смешанным запахом дешевых духов и водки. – Как ты вырос да каким пригожим парнем стал! Тьфу, тьфу, не сглазить бы! Проходи, проходи, я как раз тут человека одного жду...
– Может, я не кстати?
– Что ты, Мансур! Очень кстати. Не зря же говорят: гость – посланец бога, – суетилась Гашура, ведя его за руку в красный угол небольшой, скромно обставленной комнаты.
Мансуру было немного непривычно, что она обращалась к нему по имени, как к ровне, а не как раньше, по деревенскому обычаю – «агай», хотя моложе года на три. Заметил он также, что у нее то и дело дергается правое плечо и она машинально поглаживает его рукой.
Прав был Хайдар, красива Гашура: глаза серо-голубые, с томной поволокой, темно-русые волосы ниспадают на плечи, стройную, чуть-чуть полноватую фигуру облегает хорошо сшитое голубое платье. Сразу видно, принарядилась для гостя. Но чем же она больна?
– Ну, как? Изменилась? Могут парни заглядываться на такую? – улыбнулась Гашура сквозь слезы, заметив, как он поглядывает на нее исподтишка. – Да ты не стесняйся! На что мужику глаза, если на баб не глядеть?
– Хороша, слов нет, – ответил Мансур, скрывая досаду, – он помнил рассказ Хайдара, – но в то же время поддаваясь ее простодушной искренности.
– Тогда не плошай! – лукаво подмигнула она, подбоченясь, но тут же поправилась: – Да что это я? Ты ведь, помню, с Марзии глаз не сводил. Я слышала, вернулась. Как она там?
– Трактористкой была. Теперь в райкоме.
– Скажи, пожалуйста! – Гашура выпятила губы, покачала головой, рассыпав локоны. – Марзия, конечно, не нам чета, неучам. Идейная...
– Слышал, заболела ты... – Мансур не знал, что и как говорить, потому что было ясно: под хмельком хозяйка.
– Ты сядь, чай будем пить. Захочешь – и другое найдется! – Она лихо изобразила пальцами это самое «другое».
– Нет, нет, ты лучше расскажи о себе. Где воевала, как теперь живешь?..
Гашура молча разлила чай, поставила на стол варенье, тарелку с кружочками колбасы и, только сев напротив Мансура, без особого желания, как он понял, начала рассказ:
– Да что там говорить... После школы снайперов направили нас, меня и подругу мою Таню, в часть. Предстали перед командиром полка, а тот, ну, чисто зверь какой, – как грохнет кулаком по столу, как заорет: «Зачем явились?! Кто послал? А куклы свои не забыли взять с собой?» А мы молчим, стоим чуть живые. Скажешь слово поперек, еще неизвестно, что дальше-то будет. Пошумел, покричал полковник и махнул рукой. Потом уже узнали, отчего он так встретил нас. Оказывается, за небольшой речушкой у немцев ловко скрыто пулеметное гнездо. Как ни пытались наши подавить его, никак это не удавалось. Ни в лоб не возьмешь, ни обойти нельзя. Да еще до нас уже трех снайперов полка убило. Вот и ждал полковник опытных солдат, бывалых снайперов, а ему подсунули сопливых девчонок, которые с трудом таскают винтовку. Но нам с Таней как-то сразу повезло. Сняли сначала двух пулеметчиков, посадили немцы на их место новых – и тех пощелкали. Ну и полковник наш тоже изменился. То и дело посылает к нам адъютанта своего: узнать, как устроились, не обижает ли кто, шлет немецкие галеты или конфеты, а иногда и пару яблок...
– Хороший, значит, был человек, – проговорил Мансур.
– Часто и сам приходил в наш блиндаж и все грозился: «Смотрите у меня, не зарывайтесь!» Жалел нас... Видел бы ты, как он плакал, когда немецкий снайпер подстрелил Таньку! У него, оказывается, и своя дочь была на фронте...
Мансур потянулся через стол, погладил ей руку. Гашура вытерла слезы, улыбнулась, видно вспомнив что-то смешное.
– Веришь ли, – заговорила снова, – когда в первый раз вышли на задание, ну, никак не могу выстрелить. Вижу немца как на ладони в оптический прицел, а стрелять нет сил! Думаю, ведь человек же там! В школе на хорошем счету была, командиры хвалили всегда, а тут рука дрожит, на глаза навертываются слезы. «Выстрели скорее, пока фриц этот голову поднял, раззява!» – шепчет Таня. Не могу, и все! «Жалеешь, да? Ах ты, такая-сякая! Знаешь, сколько наших эти сволочи скосили?! Они же враги!» – прямо по-мужски честит меня Танька... Потом привыкла... Да что это я? Дала ведь себе слово: если жива останусь, никогда про войну не буду вспоминать...
– Если бы можно было забыть, – вздохнул Мансур.
– Тебе-то что... – Гашура покачала головой, погладила вскинувшееся плечо. – Мужчины, кто жив остался, войну с гордостью вспоминают. А я, как устроилась на работу, на первых порах скрывала, что на фронте была, будто это непотребство какое или преступление.
– Зачем? – удивился Мансур.
– Зачем, зачем... Мало ли на свете подлецов разных. Чуть что – начинают издеваться: мол, не заносись, знаем вас, таких ППЖ...
Она занимала комнату в коммунальной квартире, жильцов – еще несколько семей, и потому наружная входная дверь то и дело хлопала: видно, соседи -Гашуры возвращались с работы. Каждый раз она вздрагивала и застывала в ожидании, что вот-вот постучатся к ней.
– Сиди, сиди, – сказала, заметив беспокойство Мансура. – Вчера выпила лишнего. Сегодня, сам понимаешь, пришлось опохмелиться. Вот и вся болезнь моя... Вам-то что, мужчинам? Бровью поведете – любая восемнадцатилетняя за вами бегом побежит. А как быть, как жизнь устроить таким, как я? И годы прошли, и здоровье не то, да и чувства перегорели, один пепел от них да зола... Вот смотри, – она положила на стол несколько фотографий. – Вот этот летчик мужем моим был, в Польше погиб. Потом, в Германии, лейтенант один проходу не давал, вертелся возле меня. Так его уже над Берлином сбили. Молоденький был, мальчишка совсем. Жаль, фотокарточка его затерялась где-то... Такие дела, Мансур. Война кончилась, надо жить как-то.
Тоскливый рассказ этот разбередил душу Мансура. И Гашуру жаль, и собственная неустроенная жизнь виделась в мрачном свете. Но права Гашура, надо как-то устраиваться.
– Спешишь, значит? – встрепенулась она, вставая. – Хотела тебя познакомить с одним человеком.
– Что за человек? Жених, что ли? – через силу улыбнулся Мансур.
– Надо еще разглядеть, что за человек. Ты не смейся, может, это судьба моя, – вздохнула она. – Так вроде бы ничего человек. Майор, лет под сорок, в военном училище преподает. Это он меня угощал вчера. Если не врет, жена, говорит, врачом была и погибла на фронте. Позвала, чтобы приглядеться получше.
– Желаю... счастья, – чуть запнувшись, пожелал Мансур. – Ты прости меня, Гашура, к поезду не опоздать бы.
– Ничего, переживем. Хочу послать с тобой немного гостинцев матери, – заторопилась она, засовывая в небольшую холщовую сумку какие-то свертки. Кажется, хмель прошел, делала все споро, аккуратно, при этом незаметно вытирала глаза и приговаривала виноватым голосом: – Ты уж не все в ауле рассказывай, что видел и слышал здесь. Особенно матери. Она ведь у меня чуть что, в слезы... – Заметив, как Мансур с недоумением наблюдает, как часто дергается у нее правое плечо, видно от волнения, она улыбнулась с гримасой внутренней боли: – Вижу, все смотришь на плечо мое. Оно у меня такое, не удивляйся. Наверное, знаешь, как отдает винтовка при стрельбе? Вот и повредились нервы. Врач говорит, пройдет еще...
– Все проходит, – с тоской прошептал Мансур, целуя ее в щеку на прощание.
Все проходит...
Но человек устроен так, что до смертного часа несет в себе и ушедшую радость, и притихшую боль. День за днем утекает жизнь, вместо старых забот и волнений появляются новые, но все пережитое тоже, оказывается, не уходит, лишь отпускает на время и оседает в тайниках душ, на донышке памяти, как в заветном сундуке. Вот и Гашура мается, и неизвестно, что ее терзает больше – прошлое или сегодняшнее. Нелегко, видно, ей в городской толчее...
Присматриваясь к здешнему житью-бытью, прислушиваясь к разговорам людей на улицах, в трамваях и на переполненном вокзале, Мансур понял одно: жизнь в городе не для него. Отталкивала даже не бросающаяся на каждом шагу неустроенность, а странная отчужденность, взаимное недоверие, чуть ли не враждебность горожан. Каждый сам по себе, у каждого свои заботы и свои способы добыть пищу, что было главным для них. Судить за это нельзя, голод, как говорится, не тетка, но обидно, что, отдав войне все, что могли и не могли, люди не получили взамен хотя бы хлеба насущного.
Поразило Мансура и то, как много в городе, особенно на вокзале, каких-то ловких, с увертливым, шныряющим взглядом, мужчин и женщин, предлагающих исподтишка то трофейные часы, то кусок хозяйственного мыла, то солдатское белье или простреленную шинель. Шум-гам, толкотня. Вот пробирается сквозь толпу молодая цыганка с целым выводком худых, оборванных детей, которые зыркают голодными глазами по сторонам. Бегают туда-сюда одетые в немыслимые лохмотья мальчишки, скорее всего беспризорники, сироты войны. Всем нужен хлеб.
Хлеба нет и в ауле, но есть картошка, у некоторых есть коровы, а главное – сохранился еще дух единства, если не взаимной помощи, то хотя бы сочувствия друг другу. Не настали пока времена, когда этот цемент, скрепляющий деревню, начнет рассыпаться на глазах...
До самой черной осени Мансур мотался на полуторке по колхозным делам, зимой ремонтировал ее, вытачивая и подгоняя изношенные детали. Так незаметно прошел год. Самым памятным событием этих месяцев был для Мансура переход из кандидатов в члены партии. Работа у него спорилась, понемногу и мир возвращался его душе, а вот о здоровье своем подумать было недосуг. В весеннее половодье болезнь свалила его: открылась рана в правом боку.
Первым к нему, стуча костылями, явился Хайдар. Он теперь, после удачной операции, воспрял духом. Заметно поправился, на щеке румянец, в глазах живой блеск. С бутылкой вроде бы еще не совсем разминулся, но, как он говорит, взнуздал шайтана, и теперь не шайтан этот, а сам Хайдар командует парадом. Работает счетоводом и готовится принимать дела у колхозного бухгалтера, который вот-вот уйдет на покой по старости. На днях намекнул, что, может быть, женится в скором времени.
Состояние Мансура резко ухудшилось. Из раны сочилась гнойная сукровица, поднялась температура.
– Ну, брат, дела! Носился, носился со мной, а сам... Краше в гроб кладут. Тьфу ты, прости дурака за язык, – засуетился Хайдар.
Мансур через силу улыбнулся, вспомнив его присказку:
– «Путь-дороги затопило, выжгло пламенем-огнем...»
– Ты это брось, елки-палки!.. – рассердился тот. – Лежи, я сейчас. Пойду в район позвоню, – и заковылял к выходу.
Вечером примчались из райцентра верхами Марзия и главный врач районной больницы.
– Амина Каримовна, – представилась врач, молодая красивая женщина лет двадцати семи – двадцати восьми, осматривая рану Мансура. Расспросила, где, на каких фронтах он воевал, когда был ранен. Узнав, что он почти год уже работает шофером, заявила: – Придется бросить!
– Да вы погодите, Амина Каримовна! Я же... – начал было возражать Мансур, но она не дала ему договорить:
– Вот что, фронтовик. Ты, как я узнала, лейтенант, да? Должен подчиняться старшим по званию. Я капитан медицины, тоже фронтовик. Хирург. А ты, если по-госпитальному, – ранбольной! Словом, жду тебя завтра в больнице.
Вот так в самое бездорожье, когда ни на телеге, ни на санях не проехать, в кабине трактора его повезли в больницу.
Не зря сказано: болезнь входит горстями, а выходит по щепоткам. Несмотря на старания Амины Каримовны, рана затягивалась плохо, и только к началу июня Мансур пошел на поправку. Целыми днями он лежал без движения. Думал, вспоминал, а чуть вздремнет – бредил войной. Всплывали и исчезали знакомые и лишь мельком увиденные на фронтовых дорогах лица, вспыхивали и гасли радость и боль тех лет. Уже потом, наяву, он начинал вспоминать подробности боев, то огорчаясь неудачам, то зажигаясь восторгом от хорошо продуманной операции, словно происходило все это сегодня, теперь.
Он старался отгонять мысли о прошлом, думать больше о нынешних делах, но у памяти свой нрав, свои резоны. Ну, вот зачем ей ворошить, как в сорок первом он выходил из окружения, как в те дни встретил Зиганшу; как сцепился в госпитале с врачами, когда они решали отрезать или сохранить Мансуру раненую ногу? А чуть смежит веки, слышит оглушительный рев меченных желтыми крестами танков, пробирается по пояс в снегу к занятой противником деревне, видит освещенное ракетами ночное небо войны...
В последнее время он все чаще вспоминал счастливую суматоху майских дней сорок пятого года. Шумные, переполненные солдатами улицы Вены. Красивый фольварк, уютно пристроившийся среди цветущих яблонь у подножия гор. И Нурания... Мансур почти как наяву видит ее серо-голубые, с влажным бархатистым блеском глаза, печальную улыбку, слышит тихий голос.
Он и раньше думал о Нурании. Даже письма ей написал дважды, первое из Венгрии, второе – уже приехав домой. Но и в воспоминаниях о ней, и в письмах было больше участливого любопытства (добралась ли домой, как живет?), чем сердечного влечения. Слова же о том, что ему бы хотелось повидаться, она могла принять за простую вежливость или отмахнуться от них как от игривого намека неизвестно на что. Ответа на письма не было, и теперь Мансур жалел, что не написал еще. Может, она не вернулась в родной аул? Вернулась, но уехала? Мансур понял, что вопросы эти не были праздными, – он должен найти Нуранию, и с каждым днем все сильнее тосковал по ней.
В середине июня его выписали из больницы. Вопреки настоянию Амины Каримовны, он хотел сразу же сесть за руль ГАЗа, но врач успела позвонить в правление колхоза и категорически потребовала, чтобы его определили на более легкую работу; да к тому же пока он лежал в больнице, машину дали молодому парню, фронтовому шоферу, недавно вернувшемуся домой из Германии. Мансуру предложили должность кладовщика, за которую, как велела та же Амина Каримовна, он возьмется через месяц – не раньше.
Нет худа без добра – Мансур решил воспользоваться вынужденным отдыхом для поисков Нурании. Думал, гадал, как лучше объяснить это отцу, но тот сам затеял разговор.
– Вижу, места не находишь себе. Может, того... сердечные дела? – осторожно улыбнулся Бектимир.
В общем, намеками и недомолвками Мансур рассказал ему о Нурании.
– Вон оно как... А то ведь мы с твоей матерью на Марзию ворожили. Значит, не оттуда ветер. И Фатима говорит, пустое, мол, толкуете. Захочет, говорит, девок и без нее полный аул. То-то никого не видишь, не привечаешь...
– Какой совет дашь? – спросил Мансур, скрывая досаду на многословие отца. Из уважения спросил, сам-то уже решил, как быть.
Старик, кажется, тоже почувствовал это.
– Какой может быть совет? В таком деле других выслушай, по-своему поступай. Значит, судьба твоя – та девушка... – проговорил Бектимир. – Только... что же ты молчал целый год? Как бы не опоздал...
Под предлогом поездки в город Мансур на другой же день отправился в путь.
Сначала поездом, потом на попутной машине и пешком на исходе второго дня он добрался до родного аула Нурании, затерявшегося в степях южного Приуралья.
Была грустная предвечерняя пора. Дневная жара спала. Откуда-то с низин тянуло прохладой, остужая раскаленный степной воздух. Поперек единственной улицы пролегли длинные тени, и она напоминала лежавшую на земле гигантскую лестницу.
Нурания только что сходила за водой, поставила полные ведра на ступеньку крыльца и уставилась на гостя. В широко раскрытых глазах – испуг и любопытство, легкий протест и недоумение. И все же губы тронула улыбка.
– Ах, Мансур!.. – еле слышно проговорила она.
– Здравствуй, Нурания! – У Мансура вдруг пропал голос, запершило в горле.
Она еле заметно пожала плечами, кивнула прислонившемуся к калитке гостю, приглашая его в дом.
Сразу же вслед за ними распахнулась дверь, в избу не вошла, а ворвалась молодая миловидная женщина с загорелыми до черноты лицом и руками.
– Никак, гость у нас? Я-то целый день на прополке, разве угадаешь... – Она метнулась за перегородку, через минуту выскочила оттуда, вытирая руки и протягивая их Мансуру.
– Это Мансур, – сказала ей Нурания. Потом ему: – Моя тетя Залифа, жена брата...
– Ай, алла! Я сразу подумала, что он это, больше некому, – радостно затараторила Залифа. Ростом не выше среднего, ладно скроенная, она стремительно носилась по избе. – Если бы на улице мальчишки не сказали, я было завернула к сестре своей... Да, да, здесь же, в этом ауле, замужем моя двоюродная сестра, о ней говорю. Хорошо, что мальчишки предупредили. Вот и прибежала... Ой, Нурания! Что же это мы, а? – вскинулась она, заторопилась. Снова скрылась за фанерной перегородкой, выскочила, сменив платье и платок на голове. – Говорят, гость в доме – мясо вари, нет мяса – от стыда гори. Смотри-ка, как ладно все вышло! В колхозе сегодня овцу зарезали, так и нам перепало немного мяса, будто знали, что гость будет...
Мансур слушал ее вполуха и не сводил глаз с Нурании. Она чистила картофель, крошила лук, ставила на стол посуду и то и дело бросала на него настороженные взгляды. Губы сомкнуты, брови слегка нахмурены. С той, военной, поры, она почти не изменилась, только клок седины возле уха стал чуть пошире да печальнее, глубже стали глаза.
– Пригляди за котлом, как бы бульон не убежал, – наказала ей Залифа, сбегая с крыльца. – Я сейчас...
Не зная, как разговорить Нуранию, Мансур ухватился за первую возможность и похвалил Залифу:
– Ну, прямо огонь у тебя тетушка!
– Да, она такая, – тихо отозвалась Нурания. В голосе тревога, глаза опущены, и говорит будто нехотя, из вежливости. Сразу видно, тяготится присутствием гостя. Но вот послышались торопливые шаги, скрипнули в сенях половицы, и она вздохнула с облегчением.
Залифа с порога заговорила снова:
– На следующей неделе сабантуй. Первый раз за столько-то лет! Ведь последний раз – помнишь, Нурания? – в сороковом году был сабантуй, вы еще с Зарифом приезжали. В сорок первом не успели, война началась. Неужели и до этой радости дожили, о аллах!.. Сестра с мужем медовуху заквасили. Мы-то разве знаем с Нуранией, как это делается. Вот я и попросила их на нашу долю заложить три кило сахару. Думаю, вдруг гости... – с довольным видом рассказывала она, со смехом ставя на стол четвертную бутыль с желтоватой жидкостью. – Гляди-ка, как оно кстати получилось! Вот, принесла авансом...
– Если ради меня, то не стоило... – начал было Мансур, но Залифа тут же запротестовала, прервала его с обидой в голосе:
– Ну, вот еще! Скажет же – не стоило... Думаешь, если вдова солдатская мыкается без мужа, то Залифа не может гостя приветить? Нет, не такая женщина Залифа! И гость вон из какой дали – не из соседнего аула... Сядем-ка за стол! А ты, Мансур, управляйся с четвертью, мужское это дело...
Пока варилось мясо, готовился бешбармак, разговор шел о больших и малых событиях в мире, в стране, о родных местах Мансура, о житье-бытье в здешних краях, но все трое, словно по молчаливому уговору, обходили то главное, из-за чего эта встреча. Залифа, выпив стакан медовухи – много ли надо уставшей на работе женщине, – чуть-чуть захмелела и, настойчиво угощая Мансура горячей, с пылу с жару, лапшой, заправленной молодой бараниной, запела тихим голосом.
Пела она об одинокой печальной звезде, спутнице месяца, гаснущей на заре, о птице с подбитым крылом, о женщине, тоскующей в одиночестве, и слезы струились из ее полуприкрытых глаз. Вот она вытянула последнюю трепетно-высокую ноту, подперла щеки руками и с невыразимой горестной дрожью в голосе проговорила:
– Ох, эта война! Подрубила наши корни, будь она проклята трижды! За что, господи?!
В эту минуту она и впрямь напоминала ту самую одинокую птицу с поломанным крылом, о которой пела, и у Мансура больно сжалось сердце.
– Успокойся, енге[9]9
Енге – тетя (обращение к жене старшего брата).
[Закрыть]! – Нурания обняла ее за плечи, вытерла ей глаза. – Прошу тебя...
– Да, да, – виновато улыбнулась Залифа сквозь слезы. Встрепенулась птица, взмахнула крылом. – Плачь не плачь – ничего не изменишь... Но ты, Мансур, не подумай, что мы тут только сидим и ревем. Хоть и далековато нам до тех, у кого мужики в доме, но стараемся, как же иначе! Судьба наша такая. Ничего, вот вырастет мой Рашит – глядишь, и в наши окна солнышко заглянет... – На вопросительный взгляд Мансура ее лицо озарилось счастливой улыбкой: – О сыне говорю. Четыре годика было, когда отца на войну взяли, а теперь уже одиннадцатый пошел жеребеночку моему. Время-то идет... Отпустила в соседний аул к деду на недельку. – Она посмотрела на Мансура, покачала головой и кивнула на четверть: – Знала бы – и не старалась бы. А что не пьешь – это мне по душе. Очень уж распустился народ, даже бабы стали пить. Никогда такого не было...
Весь вечер Нурания молчала. Уже убирая со стола, улучив момент, когда золовка зачем-то вышла из дома, Залифа сказала Мансуру:
– Говорят, и батыру отдых нужен. Вижу, устал ты с дороги. Давеча я поговорила с соседями, они, старик со старухой, вдвоем живут, дом чистый, просторный. Там заночуешь. Не то, сам знаешь, от людей неудобно.





