Текст книги "Млечный путь"
Автор книги: Ахияр Хакимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)
По плотности огня Мансур понял, что наткнулась его группа на целый взвод противника. Из шести разведчиков двое тут же упали, сраженные автоматными очередями. Неся раненых и волоча пленного офицера, разведчики метнулись в заросли виноградника. «Дрянь дело», – подумал Мансур, прижимаясь к влажной земле. Но как раз в этот момент с новой силой затрещали автоматы, загрохотали разрывы гранат и кто-то крикнул из озаряемой вспышками темноты:
– Держись, славяне!
Это, конечно, был Каратаев. Уже оторвавшись от немцев, Мансур пожал ему руку:
– Спасибо, Сашок! Должник твой...
– Ерунда! – произнес тот, протягивая флягу. – Пей, хороша водочка. – Он беспечно потянулся, добавил, зевая, будто и говорить тут не о чем. – Меня ведь послали за тобой, так сказать, для перестраховки. Так что действовал по приказу.
– Понятно, – усмехнулся Кутушев. Он-то знал, что не было такого приказа и страховал его Каратаев по своей инициативе, из чувства дружбы.
– Чего скалишься? Думаешь, только о тебе и забот у меня?!
Ах, Каратаев, Каратаев! Не меняется парень, готов за друга в огонь и в воду, а представит дело так, будто ничего особенного и не совершил.
– Ты бы, Саша, осторожнее, что ли... Скоро войне конец, а ты чуть что – на рожон лезешь, – сказал Мансур. Сказал – и пожалел.
– Что?! – накинулся Каратаев на него. – Раз войне конец, то, значит, надо пополам сгибаться? Шкуру беречь? – И без того красное от выпитого лицо пошло багровыми пятнами, недобро сверкнули глаза. – А кто, по-твоему, будет добивать этих гадов? Их надо травить, как собак бешеных!..
– Прости, брат. Горе твое знаю. Только зря ты с этим... – Мансур вернул ему флягу, отпив глоток обжигающей водки.
– Учить меня задумал? Не пытайся... – Голова Каратаева упала на грудь. – Знать бы, как жить, как забыть... Гуманисты мы хреновые. Слюнтяи. Вот увидишь, все простим этому зверью.
– Дожить еще надо до этого...
Мансур понимал, что горю друга он не в силах помочь. Еще в сорок втором немцы, когда захватили родное село Саши, расстреляли его отца как колхозного активиста, а любимую девушку, Галю, отдали на поругание солдатне. После этого Галя повесилась. Можно ли такое забыть?..
Каратаев вдруг порывисто обнял его за плечи:
– А ты молоток, Мансур. Помнишь, как вытащил меня из воды, когда форсировали Рабу? Думал, крышка, пузыри уже пускал. А немец лупит и лупит. И под водой конец, и выплывешь – пулю поймаешь...
– Нашел что вспомнить!.. Ты бы лучше бросил пить, а? – еще раз попытался Мансур пристыдить друга. – Тонул-то из-за чего?
– Попробую, – неожиданно согласился Саша.
Не сумел сдержать себя Каратаев. Горе и ненависть жгли его изнутри. День-два еще терпел, но ходил мрачный, волком смотрел на людей и опять сорвался. Что мог сделать Мансур? На его упрек Каратаев рванул ворот гимнастерки, прохрипел, хватаясь за сердце:
– Огонь у меня тут! Вовек не остынет...
Красивый, сильный парень был Сашка и отчаянно смелый. О его дерзких налетах на фашистские штабы, на рейды по тылам противника ходили легенды. Он словно искал смерти, но гибель подстерегла его иная. А ведь с сорок третьего года на передовой. И пуля его не брала: одно-единственное легкое ранение за все время.
Нет, товарищ майор, такого парня забыть невозможно. И ты, не кормивший вшей в окопах, видевший немцев только пленных, а не прущих на тебя, остервенело строча из автомата, вряд ли это поймешь...
До апреля сорок шестого года оставался Кутушев командиром взвода. До самой демобилизации. И первое, что он сделал, вернувшись в родной аул, – написал письмо Нурании, о которой все это время не только не забывал, но думал с нарастающей тревогой и нежностью. Отправив письмо, он весь превратился в ожидание. Ждал долго и терпеливо, но ответа так и не дождался. Точнее, письмо его вернулось с пометкой: «Адресат отсутствует».
А Нурании в то время действительно не было дома.
Ее путь из Европы домой был долгим и трудным.
Группа советских девушек, почти двести человек бывших пленниц, целый месяц проходила проверку в Румынии, после чего была направлена в Одессу. Там – новая проверка, тягостное ожидание и неизвестность. До весны сорок шестого года Нурания вместе с другими женщинами разбирала руины взорванных домов, таскала щебень, битый кирпич. Схватила воспаление легких и два месяца пролежала в больнице. Ни сном ни духом не ведала не гадала она, что на собственной земле предстоит ей пройти все эти мытарства. Разве мало пережила в плену, в рабстве у фашистов? Наконец судьба смилостивилась к ней. Больную, притерпевшуюся к лишениям, ее отправили домой.
Неласково встретил ее и родной аул. Потрясенная исчезновением дочери, ее мужа и детей, мать Нурании умерла еще в сорок втором; брат погиб на фронте на следующий год, а отец не вернулся из трудармии. Все это ей рассказали деревенские бабы, которых она встретила по пути из райцентра.
Совсем еще недавно по-своему налаженная, полнокровная жизнь семьи в считанные годы сошла на нет. Да и в ауле мало хорошего. За войну он как-то потускнел, дома и постройки, лишенные мужских рук, обветшали и покосились. Но на эти знаки запустения и печали Нурания взглянула лишь мельком. Важно другое – то, что она дома.
В заколоченный отцовский дом она и заходить не стала, а направилась, как было велено в Одессе, прямо в сельсовет. Предъявив документы и выслушав строгий наказ председателя никуда из аула не отлучаться без разрешения, Нурания вышла на крыльцо. Тяжкий вздох вырвался из ее груди: куда ей отлучаться? Зачем? Дай бог, найти в себе силы, чтобы добраться до дома Залифы, жены погибшего брата.
Дальнейшая жизнь представлялась ей в сплошном мраке. Непрерывный кашель сотрясал грудь, болело все исхудавшее, разбитое тело – в чем только душа держалась! По ночам снилась бывшая когда-то счастливой семья. Проснется всполошно, протянет руки к своим близнецам – и, наткнувшись на пустую постель, заплачет беззвучно. Думала, за страшные годы рабства выплакала все слезы, истощились горькие родники до донышка. Но нет, оказалось, еще не истощились, и по утрам она, тайком от Залифы, сушила мокрую от слез подушку.
Днем тоже не легче. Как увидит в окно бегущих по улице шумными стайками едва-едва отходящих от холода и голода деревенских ребятишек, так и замрет душа, мучительный, удушающий стон застынет в горле. Она бросается на кровать, закрывает глаза и уши, чтобы не слышать детского гомона, не видеть ничего и никого.
Стала Нурания приходить в себя только к лету. Вместе с теплом солнца в истощенное от невзгод и болезней тело понемногу возвращалась жизнь, оживала душа. Сначала дальше двора она не ходила, сидела, как старуха, на завалинке, но освоившись, стала изредка выходить на улицу.
Пришла пора сенокоса, и Нурания отправилась вместе с женщинами на луга. Косить она не умела, ворошила сено, потом, по настоянию женщин, стала готовить общине обед, и сама со стыдом замечала, как неловко держала в руках нож и деревянный черпак. Странное чувство испытывала Нурания – будто училась заново жить, говорить, что-то делать. Жизнь брала свое, согревала застывшую кровь, будила уснувшее любопытство к окружающему миру, хотя до возрождения так еще было далеко.
Конечно, нынешняя страда не чета довоенной, полузабытой. Помнит Нурания, каким шумным, веселым был сенокос в год ее свадьбы. Вставали люди с первой зорькой и спешили по утренней росе уложить как можно больше покосов. И не дряхлые старики и бабы брались за косу, а сильные мужчины, богатыри, как на подбор. Вечерами по аулу, из конца в конец, весело перестукивались молотки, звон отбиваемых кос переплетался с песнями молодежи. Жизнь была скудная, но запомнились Нурании не трудности, не горе и утраты, а эти песни, этот звон отбиваемых кос. Приезжая в аул на каникулы, она пьянела от терпкого запаха свежескошенного сена, любила опрокинуться спиной на благоухающую копну и смотреть на облака. Молчала, улыбалась и мечтала.
А мечты волновали тоже радостные, чуть-чуть тревожные, но в том, наверное, и была их сладость.
В год, когда она окончила медучилище, приехал в отпуск Зариф, улыбчивый, с ласковыми карими глазами парень, который служил где-то на западной границе. Как-то само по себе получилось так, что бравый командир-пограничник пошел провожать Нуранию после вечерних игр и уже через неделю заговорил о свадьбе. «Судьба», – решила Нурания. «От судьбы не уйдешь», – сказали отец с матерью. Так она оказалась на границе, через год родила близнецов Хасана и Хусаина.
В мае сорок первого она привезла сыновей в аул.
Шел им тогда второй год, и радости деда и бабушки не было конца. И как им всем было хорошо! Звонкий смех сыновей серебряными колокольчиками разливался в душе матери.
Но вдруг от Зарифа пришло письмо: «Безумно соскучился, приезжайте скорее! Жду не дождусь». А разве Нурания сама не истосковалась по нему? Хасан и Хусаин начали довольно сносно говорить, и ей очень хотелось, чтобы отец тоже слышал их смешное лопотание.
Прожив неполный месяц в ауле, Нурания снова собралась в путь, загадав на будущее, что в следующий раз непременно приедут все вместе. Но дорога эта протянулась на долгие пять лет, и вернулась она одна, потеряв самых дорогих ей людей, убитая горем, с истерзанной душой.
Теперь она с горькой улыбкой вспоминает, с какими неудобствами добиралась она до заставы: долгие стоянки поезда, пропускающего на запад воинские эшелоны, хлопоты с маленькими сыновьями. Вернуть бы эти трудности!
Через неделю после ее приезда к мужу началась война...
2Нурания оказалась в числе первых пленных. Когда немногочисленный отряд пограничников пал под ударами внезапно перешедшего границу противника, на разгромленной заставе немцы стали собирать оставшихся в живых красноармейцев. Жен командиров и активисток из разных сел отделили в особую группу и погнали через границу к железной дороге.
В душном товарном вагоне с зарешеченными окнами было набито не меньше сотни таких же, как Нурания, женщин. Не то что прилечь – присесть было невозможно. Тихий плач и стоны, крики детей, невнятный говор. На случайных ли, предусмотренных ли остановках людей выгоняют на воздух, изредка дают жидкую холодную баланду, по кружке застоявшейся воды. А начнут иные женщины протестовать против такого обращения, солдаты охраны принимаются хохотать и улюлюкать, словно не люди перед ними, не женщины и дети, а жалкий скот, не достойный человеческого отношения. Кончается все это тем, что пленниц прикладами загоняют обратно в вагоны.
А что же Нурания? После разгрома заставы и гибели Зарифа она была готова отречься от жизни. Судьба ее несмышленых детей в руках злобного врага. Родная земля в огне. Как жить теперь? На что надеяться? Все пошло прахом.
Еще не зная, что ждет ее и всех этих несчастных женщин, она готовила себя к худшему. Лишь бы Хасан и Хусаин уцелели. Если она еще жива, то благодаря им, своим несчастным близнецам, и должна сделать все, чтобы защитить их, сохранить им жизнь. Потому, превозмогая душевную боль, она продолжала заботиться о них, баюкала на уставших, налитых свинцовой тяжестью руках и украдкой плакала о муже, о растоптанном врагом счастье.
Странное дело, то ли от страха, то ли детским своим чутьем догадываясь о беде, настигшей всех этих людей и себя вместе с ними, близнецы молча переносили тяготы дороги, не капризничали, не хныкали, ели и пили, когда дадут, а не дадут – терпели покорно, глядя вокруг посерьезневшими глазами. «Да у тебя золотые дети!»– то и дело говорила примостившаяся рядом женщина, поглаживая Хасана и Хусаина по головкам и стараясь отвлечь Нуранию от мрачных дум.
А поезд все шел и шел, делая редкие остановки. Узникам-то невдомек было, что везли их сначала на северо-запад, а потом, по чьей-то злой воле, повернули на юг. Стучат колеса, что-то неумолчно скрипит, мелькают за окном огни. Все дальше и дальше уводит дорога – от Родины, от привычного быта. От жизни.
Ночь на исходе. Узницы забылись беспокойным сном. Кто-то стонет, кто-то кашляет надсадно. Хасан и Хусаин тоже наконец уснули, и Нурания не может даже пошевелить затекшими руками – боится разбудить мальчиков, которые со вчерашнего дня маялись животами от сырого, как глина, хлеба.
– Чего не спишь? – шепнула соседка. – Какую ночь уже бессонницей себя изводишь. Выбьешься из сил – что с детьми будет?
– Известно, что. Теперь вот заболели. Куда я с ними?
– Если дашь одолеть себя отчаянию, добра не жди. Нельзя так. Ради малюток своих должна держаться. Жизнь еще не кончилась, – сказала женщина, осторожно перекладывая одного из близнецов на колени себе.
– Что вы говорите! – возразила Нурания. – Какая теперь жизнь? Для чего, для кого?
– Глупая! – отозвалась женщина шепотом. – Думаешь, конец? Не воротимся назад? Как бы не так! Нет такой силы, чтобы одолеть нас. Уверена, в эти дни наши наверняка перешли в наступление и уже гонят фашистов назад. Вот увидишь, очень скоро и нас освободят. Все по-старому будет.
Хоть и не вывел Нуранию этот мимолетный ночной разговор из оцепенения, но камень с души снял. На другой день женщина осмотрела близнецов, дала им, достав из кармана, какие-то таблетки, и уже через час мальчики повеселели. С облегчением вздохнула Нурания и, привалясь к плечу соседки, уснула.
Коня в дороге узнаешь, друга в беде познаешь, любил повторять отец Нурании. Так и случилось у нее с этой миловидной, лет тридцати, женщиной по имени Мария. Оказалась она женой недавно назначенного начальника пограничной комендатуры, которой была подчинена застава Зарифа. Нурания тогда не успела с ней познакомиться, а мужа ее, капитана Кузнецова, видела несколько раз, когда тот приезжал на заставу.
Помнит Нурания, суровый, немногословный капитан, увидев ее близнецов, вдруг рассмеялся весело и, подбрасывая на руках то одного, то другого, приговаривал: «Который из них Хасан? Который Хусаин?» Теперь и его нет...
Сама-то Мария всего лишь месяц как устроилась в селе, где была расположена комендатура, участковым врачом. Рассказала, как на рассвете двадцать второго июня разбудил ее страшный грохот, как она вскочила, ничего не понимая, и увидела мужа уже одетым. «Ты что, не спал?» – спросила Мария, но он махнул рукой и выскочил из дома, что-то крича на ходу. Она схватила большую санитарную сумку, выбежала вслед за ним – и тут же была отброшена взрывной волной. Оглохшая и потрясенная, бросилась к зданию комендатуры.
Впереди – сплошной дым, сполохи огня, разрывы снарядов. Бой разгорался. Все больше раненых красноармейцев отползали назад к санитарным машинам и подводам. Мария наспех делала перевязку, бросалась то к одному, то другому раненому, помогала им укрыться от огня, добраться до повозок. Она видела, как мечется вдоль всей цепи ее муж с ручным пулеметом наперевес, как останавливается и стреляет, целясь в гущу наседавших немецких солдат.
Вдруг совсем рядом с ним взметнулся столб огня, и Кузнецов как-то странно взмахнул руками, выронил пулемет и упал навзничь. Мария закричала что-то и бросилась к нему. Она подхватила грузное тело мужа, в отчаянии заглядывая в его расширившиеся глаза, судорожно всхлипывала: «Я сейчас, сейчас... Потерпи, милый». Он посмотрел на нее как-то отрешенно, сухие губы тронула болезненная улыбка. «Маша, – прошептал, – Машенька... Прошу, беги назад. Пожалуйста... Береги себя, Машенька! И Сережу...» Муж умер у нее на руках.
Уйти она не успела да и не могла бросить раненых. Поредевшие ряды пограничников оказались в окружении. Немцы тут же отделили уцелевших и легкораненых и куда-то погнали, а тех, кто не мог подняться на ноги, добивали на месте...
Обо всем этом она говорила как о чем-то будничном, событии рядовом и незначительном, и казалось, что произошло оно давно, с другими людьми, а не с ней самой и с ее мужем. Много позже поняла Нурания: рассказывая о страшном своем горе так отстраненно, Мария старалась хоть как-то отвлечь ее от мрачных мыслей, внушить ей, что не она одна попала в беду и надо ждать и надеяться, что на миру и смерть красна. Пряча свое горе, Мария давала ей урок стойкости, терпения.
Втиснутым в душный вагон и увозимым неизвестно куда женщинам было не понять, как и почему пограничный отряд и подтянутые к границе регулярные полки Красной Армии не сумели противостоять врагу. Многие, как и Мария, еще верили, что час победы недалек, скоро наши войска перейдут в наступление, разгромят фашистов на их же земле и освободят пленных.
Пока же узницы, притерпевшись к тесноте и варварскому обращению немецких солдат, все больше думали и говорили о тех, кого везли в соседних вагонах. Там пленные красноармейцы и командиры. Многие из них ранены и, наверное, нуждаются в помощи. А на коротких остановках мужчин и женщин выводят на воздух только врозь, они не видят друг друга. Слыша свирепый лай собак, грубые окрики охраны, часто и автоматные очереди, узницы догадываются, что с пленными красноармейцами обращаются немцы еще хуже, бесчеловечнее.
Карманы Марии были набиты разными таблетками и пузырьками, которые она успела переложить из медицинской сумки, когда в группе пленных шла под конвоем на станцию. Теперь эти лекарства очень пригодились ее спутницам. Дети страдали животом от жажды и грязи, с женщинами часто случались голодные обмороки, нервные срывы. Мария, как могла, старалась облегчить их мучения. Кому помогала лекарством, кому добрым словом. Благодаря ей Нурания тоже начала меньше думать о случившемся и все свое внимание отдавала несчастным близнецам. «Нет, нет, – утешала себя, – не может продолжаться этот ад бесконечно. Привезут куда-нибудь, создадут, пусть и под охраной, нормальные человеческие условия...»
– Вот увидишь, все пройдет. Вернемся домой, дети наши вырастут, станут достойными своих отцов, – подбадривала Мария. – Сережку моего мы к его дедушке с бабушкой отправили, в Куйбышев... Боже мой, боже мой!.. – вдруг всхлипнула она, но тут же спохватилась, стала помогать Нурании укладывать мальчиков.
Иногда поезд подолгу стоял на какой-нибудь станции. Чаще всего это происходило днем, и делались такие остановки конечно же с умыслом, чтобы пленные слышали оглушительную бравурную музыку, торжествующие голоса сотен людей, провожающих на фронт эшелоны с воинскими частями.
В медицинском училище Нурания изучала немецкий язык и теперь, вспоминая отдельные слова и целые фразы, прислушивалась к выкрикам невидимой из вагона беснующейся толпы. С содроганием думала она о том, какими далекими от действительности оказались ее довоенные представления об этой стране. Помнится, Зариф и другие командиры, говоря о неизбежности войны с фашистами, были в то же время уверены: стоит Гитлеру напасть на нашу страну, как рабочий класс Германии поднимется против него. Не знала Нурания, что это было всеобщим заблуждением. Ни она, ни другие пленницы, захваченные чуть ли не в первый день войны, еще не ведали; какие страшные зверства творят на оккупированной советской земле сыновья тех самых рабочих и крестьян, которые должны были выйти навстречу победоносной Красной Армии с возгласом «Рот фронт!».
В один из дней поезд остановился на голом поле, и пленных построили вдоль состава. На этот раз все они, женщины и мужчины, были выпущены одновременно, но о том, чтобы кому-либо выйти из строя, подойти к группе из другого вагона не могло быть и речи. Тут же раздавался грубый окрик, овчарки начинали рваться с поводка.
Пленные красноармейцы еле стояли на ногах. Видно, их кормили еще хуже, чем женщин, а то и вовсе морили голодом. У многих на голове или на раскрытой груди грязные, пропитанные кровью повязки, некоторые опираются на плечи товарищей.
Высокий худой офицер в сопровождении двух автоматчиков прошелся вдоль состава, стал посередине и объявил, что сейчас пленные получат горячую пишу, пройдут медицинский осмотр.
Тут же из-за приземистого каменного строения показалось несколько машин, с которых началась раздача супа в алюминиевых мисках и по куску хлеба.
– Ради бога, не торопитесь! – предупредила Мария пленниц. – Суп ешьте маленькими глотками, а хлеб оставьте на потом!..
Но где там! Голодные женщины, обжигаясь горячей похлебкой из брюквы и картофельной кожуры, вмиг очистили миски, почти не жуя, проглотили плохо пропеченный хлеб и, разморенные едой, опустились на траву.
И тут началось такое! Несчастные женщины, хватаясь за живот, со стоном и проклятиями катались по земле, многих рвало, дети кричали истошными голосами. А для немцев потеха. Ржут, как застоявшиеся жеребцы, с улюлюканием, пинками отгоняют тех, кто пытается забежать за редкие придорожные кусты.
У других вагонов было потише. Видно, пленные красноармейцы не набросились на еду, хотя оттуда тоже раздавались сдерживаемые стоны.
Нурания послушалась совета Марии, дала малышам лишь несколько ложек похлебки и по маленькому кусочку хлеба, сама тоже поела совсем немного. Теперь она сидела ни жива ни мертва, обняв голодных, тихо плачущих близнецов, и с ужасом смотрела на сраженных едой женщин.
Мария подходила то к одной, то к другой из них, но помочь уже ничем не могла и только приговаривала, горестно качая головой: «Что же это происходит, а? Что же с нами делают эти изверги?!»
Вдруг она, гневно сверкнув глазами, шагнула к офицеру. Солдаты хотели было остановить ее, но тот крикнул им что-то, и Марию пропустили к нему.
Подойдя к офицеру, она стала что-то горячо и возмущенно говорить. Офицер слушал ее, а потом переводчика не перебивая, и даже вроде бы поддакивал, соглашался с ней: «Я, я!» Но вот нахмурился, коротким жестом прервал Марию и обратился к переводчику. Тот мотнул головой и закричал что есть силы:
– Ахтунг, ахтунг! Внимание, слушай команда! Господин обер-лейтенант приказаль строиться всем перед вагон!
С грехом пополам пленные стали в неровный строй. Многих шатало от слабости, не пришедшие в себя женщины корчились от боли. По рядам прошел ропот.
– Тихо! – крикнул немец-переводчик. – Всем больным и раненым выйти вперед! Герр обер-лейтенант и эта женщина, она врач, будут смотреть вас...
В сопровождении офицера и переводчика Мария пошла вдоль вагонов, останавливаясь около раненых. Особенно много оказалось их у соседнего с женским вагона.
– Зря стараешься, Мария Сергеевна, – сказал один, с трудом переводя дыхание. – Видишь, грудь пробита, рука пухнет. Гангрена...
– Ничего, ничего, милый. Ты потерпи, потерпи, скоро, говорят, на место прибудем. Вылечат.
– Пустое, – ответил раненый. – Не сегодня, так завтра конец...
Таких, как он, оказалось человек пятнадцать. Отделив от других пленных, их увели за каменное строение. Остальных под бешеный лай собак, тыча в спины дулами автоматов, снова набили в вагоны. Правда, Марии разрешили осмотреть легкораненых, поправить и кое-кому заменить повязку.
Очередь дошла до женщин.
– Говорят, вам плохо и тесно в вагоне. Так это или не так? – спросил переводчик.
Никто не откликнулся на вопрос. Пленницы уже успели узнать немцев и не верили им. То и дело жди подвоха.
– Что же вы, бабы? – обратилась Мария к женщинам. – Воды в рот набрали? Говорите, как есть. Требуйте, чтобы обращались с нами по-людски.
– Ну?.. Правду говорит эта женщина? – торопил переводчик. – Или врет?
– Будто сами не видите! – не выдержав, подала голос одна из пленниц. – Дети у нас. Больные...
– Тихо ты! – зашипела рядом другая.
– А что тише, что тише? Сколько можно над людьми измываться?
Переводчик что-то сказал офицеру. Тот помедлил, сделал несколько шагов вперед, пробормотал несколько слов, ни на кого не глядя.
Переводчик с готовностью козырнул и закричал лающим голосом:
– Больные, шаг вперед!
Никто не шевельнулся. Женщины продолжали стоять неподвижно, испуганно смотрели на офицера, именно в нем видя средоточие творимого над ними зла. Тот исподлобья оглядел ломаный строй, снова что-то сказал, ткнув пальцем в сторону Марии. Тут же к ней повернулся переводчик, спросил громко, чтобы слышали все:
– Выходит, неправду ты говорила. Нету больных!
– Да как же нету? – раздался голос все той же женщины. – Я вот больная. Сердцем маюсь, а еще теснота, голод... – Она вышла вперед, с ненавистью глядя на немцев. За ней выступили еще несколько молоденьких женщин, с потухшим взором, исхудавших и слабых.
– Ну? Еще, еще!.. – крикнул переводчик.
В конце концов строй покинуло шесть человек. По молчаливому кивку офицера автоматчики оттеснили их от основной группы и погнали за старое каменное здание, туда же, куда увели раненых красноармейцев.
– Их немножко будут лечить, – сказал офицер. – Теперь выводите детей! Они поедут на хороших машинах, а встретитесь с ними на месте.
Те пять-шесть женщин, у кого были дети, начали подаваться назад, за спины других. Нурания, с ужасом чувствуя, как подкашиваются ноги, как душит тошнота, отступила на несколько шагов, когда немецкие солдаты стали приближаться к строю.
– Не бойтесь, отдавайте мальчиков и девочек, им тесно и душно в вагоне, – уговаривал переводчик. – Эта женщина, врач, сказала так.
Между тем солдаты, раскидав сомкнутые первые ряды пленниц, начали вырывать ребятишек из рук заголосивших матерей.
– Звери! Не трогайте детей! – Мария бросилась к офицеру, но стоявший рядом солдат сильным ударом сбил ее с ног.
– Нет, не отдам! – кричала Нурания. – Я не говорила, нам не тесно! Проклятие тебе, Мария!
Откуда только силы взялись у нее! Она сражалась за своих близнецов, как разъяренная тигрица. Когда стали вырывать у нее из объятий Хусаина, она впилась зубами в волосатую вонючую руку немца. Солдат заорал благим матом, выпустил малыша, а Нурания, подхватив детей, бросилась к вагону. Но ее тут же догнали.
– Приведите ее сюда! – приказал офицер, и дрожащую Нуранию с насмерть перепуганными и плачущими близнецами в объятиях поставили перед ним.
– Что, Ганс, крепкие у жены большевика зубы? – осклабился немец. – О, ты посмотри, посмотри на них – они же одинаковые!.. Вот что, женщина... выбирай, кого с собой возьмешь! Одного разрешаю, – хохотал и куражился офицер.
Вся похолодев от его слов, Нурания еще крепче прижала детей к себе и с ненавистью прошептала:
– Нет!..
В ту же секунду страшный удар по голове поверг ее оземь. Она потеряла сознание. Не видела и не слышала, как на глазах у онемевших от ужаса пленниц расстреляли Марию, как затрещали автоматные очереди за старым каменным зданием...
Ничего не помнила Нурания. Да и зачем ей было это помнить и знать, если рядом с ней, в ее объятиях нет маленьких Хасана и Хусаина.
Лишь ненадолго придя в сознание, она машинально пошарила вокруг себя руками и забылась опять в беспамятстве.
Привиделась ей широкая, вся в цветах, родная степь, и бежит она по той степи что есть силы, а за ней спешит еще один человек, которого она не видит, но чувствует всем своим существом. Это – Зариф. Он хочет догнать ее, а ей и радостно, и страшновато немного оттого, что вот-вот догонит Зариф, поймает ее и прижмет к своей груди, потому и убегает Нурания, что хочет оттянуть миг этой сладостной муки. Но потом вдруг все переменилось. Степь померкла, небо потемнело, и Зариф уже не гонится за ней, а стоит совсем рядом в каком-то странном одеянии – белой, похожей на саван, длинной рубахе, и на руках у него двое малышей. Лица их будто скрыты в тени, а за спиной Зарифа – сполохи бесшумных взрывов, зарево пожаров. И мучительно пахнет полынью. Зариф что-то говорит, но она не слышит, не понимает его слов. Внимание ее рассеяно, никак не может сосредоточиться на чем-то. Что говорит Зариф? Почему молчат близнецы? Почему?..
Нурания бредила, просила пить.
Поезд двигался дальше.
Наконец Нурания пришла в себя. От болезни и голода она обессилела окончательно, по вискам потянулись две поседевшие пряди. В душе пустота и мрак, и жить ей нечем, потому, думала она, чем скорее уйдет из жизни, тем лучше. Все, что происходило в вагоне, глухой невнятный говор, горькие рыдания – все проходило мимо сознания. Временами она вскакивала с места и кидалась на дверь, и тогда спутницы, дав ей выплакаться, осторожно отводили ее обратно. Кто-то склонялся над ней, повторяя тихо и ласково: «Пей, голубушка, попей малость», но вода лилась мимо спекшихся губ. Потом снова полудрема, полузабытье и стук колес, которому казалось, не будет конца...
И вот наконец поезд остановился, и узникам приказали выйти из вагонов.
– Шнель! Шнель! – торопила охрана, с трудом удерживая рвущихся с поводков овчарок.
Длинная колонна голодных, обессилевших людей все дальше уходила от станции. Было раннее утро. Прохладный свежий воздух пьянил пленных, и многие падали в обморок. Еще строже охрана, еще свирепее собаки. Стоит кому-то упасть, отклониться в сторону или сбиться с общего шага, как грозный рык заставлял его из последних сил бросаться на место, и не дай бог, если этого не удавалось сделать. Овчарки начинали рвать и трепать несчастного.
Группу женщин заставили остановиться возле белого здания с красной черепичной крышей. Колонна пленных красноармейцев проследовала дальше, к маячившим впереди приземистым серым строениям, и еще долго слышался сопровождавший ее собачий лай. И только много позже узнала Нурания, что военнопленных погнали в страшный концентрационный лагерь под названием Дахау, где многие тысячи людей были казнены, нашли свою смерть от голода и непосильного подневольного труда.
Перед строем равнодушных ко всему, еле стоявших на ногах женщин-пленниц возник низкорослый, грузный немец в сером френче, широкополой соломенной шляпе. Придирчиво оглядев их, он изобразил улыбку на круглом сытом лице и выкрикнул на ломаном русском языке:
– Я поздравляй вас с прибытием в пределы великий рейх!
Только тут пленницы заметили неподалеку толпу надменно поджавших губы немецких женщин, которые буквально пожирали их глазами. И смотрели они не с любопытством, не с интересом на людей из далекой и чужой страны, как бы оно, казалось, должно быть, а с какой-то пристальной деловитостью, жадной торгашеской зоркостью. Стоило толстяку повернуться к ним и что-то сказать, как немки бросились вперед, прямо в гущу пленниц, словно стремясь тут же растерзать их на части.
Нурания даже опомниться не успела, как чьи-то цепкие и уверенные руки стали быстро ощупывать ей плечи, грудь, бедра. Это было омерзительно, дико. Забыв о своем неутешном горе, о той пустоте и безвыходности, в котором она находилась, Нурания резко отдернула голову и смахнула руку немки. И тут же получила хлесткую пощечину. Немка изобразила подобие улыбки на некрасивом лошадином лице, кивнула ей повелительно: следуй за мной!
– Гут! Гут! – процедила она сквозь зубы, что-то крикнула стоявшему поодаль хмурому немцу с хлыстом в руке. Тот быстро подбежал к ней и, взяв Нуранию за руку, повел в сторону от толпы.





