Текст книги "Млечный путь"
Автор книги: Ахияр Хакимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Услышал его Зиганша или нет, но в тот же миг раздался выстрел. Теряя сознание, Мансур заметил подползшего к нему лейтенанта, запомнил его голос: «Убежал пес! Но от Елисеева ему не уйти, из-под земли достану!..» На этом их пути разошлись. Уже в Смоленске, трясясь на какой-то телеге, Мансур на короткое время пришел в себя и очнулся окончательно уже в госпитале.
А ведь их пути с Елисеевым еще дважды пересекутся.
...В конце августа сорок четвертого года Мансур снова был ранен. Вместе с другими ранеными его отправили морем в Крым, и дорога в госпиталь проходила через Одессу.
Сойдя с машины, с помощью старого санитара Мансур ковылял на костылях к длинной барже. И только ступил на шаткие мостки – и, не веря глазам, остановился как вкопанный: у края мостков, наблюдая за посадкой, то сердито, то заботливо покрикивая на санитаров и ходячих раненых, стоял Елисеев. Не мог Мансур ошибиться, это был он, тот самый лейтенант, правда на плечах у него теперь были погоны капитана.
«Елисеев!» – что есть силы закричал Мансур. Но тот посмотрел на спешившего к нему вприпрыжку раненого офицера и с недовольным видом пожал плечами: «Не узнаю тебя, лейтенант». – «Ну, как же! Сорок первый год. Станция Гнездово под Смоленском?..» Суровое обветренное лицо капитана как-то странно дернулось, пошло пятнами. «Вот это да! – судорожно схватил он Мансура за плечи, отстранил, вглядываясь. – Вижу первого человека, который уцелел в той мясорубке! Но, извини, браток, никак тебя не припомню». Мансур принялся объяснять, в каком полку тогда служил и как попал в Гнездово, на что Елисеев махнул рукой: «Где они, те полки!..» А на вопрос о Зиганше и вовсе рассердился: «Эк, хватил! Знаешь, в скольких передрягах пришлось после этого быть? Нет, не помню ни солдата того, ни случая, о котором толкуешь. – И тут же стал торопить сопровождавшего Мансура санитара: – Ну, чего стал как столб? Давай, давай, аника, не загораживай дорогу! А ты, лейтенант, не суши голову пустяками!..»
Упорствовать дальше не было ни времени, ни смысла. Или Елисеев и впрямь не помнил тогдашней своей ярости против Зиганши, бросившего пулемет, а потом прострелившего себе руку, или не хотел говорить о нем из чувства презрения. Быть свидетелем в таком грязном деле тоже не велика радость...
Второй раз они встретились в Стерлитамаке. Было это уже после войны, когда Мансур работал шофером. Как-то его послали в город за стройматериалами, а заведующим на нужном ему складе оказался Елисеев. Он еще в сорок пятом году был освобожден от военной службы по ранению, приехал в Стерлитамак к эвакуированной сюда из-под Ленинграда семье и застрял, устроился на работу.
На этот раз он сразу же узнал Мансура: «Кажется, в Одессе встречались?» – «И в Смоленске», – добавил Мансур. «Да, да, помню, ты тогда о каком-то пулеметчике рассказывал. Нет, хоть убей, не знаю я такого человека». – «И как перевязывал мне рану, тоже не помнишь? Ну, капитан!..» – «Майор, – поправил Елисеев. – Дался тебе какой-то трус и шкурник! Да если и был такой случай, наверно, тот солдат давно истлел в земле». – «Живой он, – рассердился Мансур. – Землячок мой. Односельчанин». – «Плюнь, не связывайся. Где у тебя факты и где свидетели? Нету! Будем радоваться, что сами уцелели». – «Так ведь он-то не просто шкурник и самострел, а пулемет бросил! Сколько наших тогда погибло из-за него!»
Что бы ни говорил, как ни упорствовал Мансур, из Елисеева он ничего больше не смог выжать. «Может, все-таки вспомнишь?..» – буркнул сердито и оставил ему свой адрес на случай, если тот захочет подтвердить его показания.
– Такие вот дела, – сказал Мансур, поглаживая тот валун и заново переживая страшные минуты давнего боя. – Именно здесь...
Все это время Орлов молча наблюдал за ним, видно понимая, какие чувства волнуют гостя.
– Да, да, – подал он голос на слова Мансура. – Разве забудешь место, где кровь твоя пролилась! По себе знаю, во время боя мало на что обращаешь внимание, но все вспоминается потом... Помню, когда началась бомбежка, мы выводили составы из станции. Я как раз отогнал эшелон с какими-то станками в Смоленск и вернулся за вторым. Что тут творилось!.. Многих наших железнодорожников убило или ранило, формировать составы некому, и веришь, нет ли, один со своим паровозом мечусь по путям, собираю платформы. Я-то еще вырвался, но остальные пять или шесть эшелонов раскромсало бомбами в пух и прах. После этого и ушел в партизаны...
На обратной дороге они остановились на небольшой площади с простеньким обелиском в центре. Оба сняли шапки, постояли молча. Мансуру предстояло закомпостировать билет, и он было направился к вокзалу, но Орлов не отпустил его одного, пошел вместе с ним. Сказал:
– Сам все улажу. Иначе, видишь, сколько народу сорвалось с места, простоишь зря, ничего не добьешься.
И действительно, крохотное здание вокзала было битком набито пассажирами и подойти к окошку кассы даже думать не стоило. Но Орлов вошел в кабинет начальника и минут за десять все уладил.
Поезд проходил через Гнездово вечером. Прощаясь, Орлов попросил Мансура написать письмо, как только приедет домой.
– Видишь ли, мы собираемся заменить тот обелиск более солидным и выбить на нем фамилии погибших в июле сорок первого. Сообщи, кого вспомнишь из своих однополчан.
Мансур горячо поддержал эту мысль:
– Сделаю непременно!
– Не сомневаюсь. Я ведь сразу понял, что ты за человек. У меня, знаешь, нюх на бывалых да хороших людей. Скажешь: хвалюсь? Нисколько! Тебя я тоже с первого взгляда раскусил!
– Дело тут простое, Геннадий Петрович, – улыбнулся Мансур. – Сам ты человек – что надо!
– Словом, держись, брат Мансур! На таких, как мы с тобой, ой какая тяжелая ноша лежит...
Многое повидал, о многом передумал Мансур за эту поездку. Устал от дорожных хлопот, заново, сердцем пережил грозные события своей молодости, но вернулся с новым ощущением жизни. Да, говорил себе, нельзя поддаваться горю, надо жить с открытой душой, ясным взглядом. Терпеть и надеяться на лучшее, хотя понимал, что светлее Нурании ничего уже не будет у него до конца дней. Но ведь была она! И не только была, а всегда, и в радости, и в ненастье, с ним, в его сердце...
Верил он и в то, что не сегодня-завтра с Зиганшой тоже все выяснится. Не может быть, чтобы Елисеев не помнил о нем. Помнит, знает, только, видно, мараться не хочет. А придется. Не ради слепой мести, а ради справедливости, во имя погибших из-за трусости Зиганши надо разоблачить и заклеймить его.
3Что на земле остается от человека? За недолгий век тяжелые испытания выпадают на его долю, терпит горе и несчастья, а что же в итоге этих мытарств? Неужели прав древний мудрец, уподобивший человеческую жизнь чаше страданий?
Наблюдая со сцены за собравшимися в клубе односельчанами и прислушиваясь вполуха к словам докладчика, Мансур задавал себе эти вопросы.
А было это в тот май, когда праздновали тридцатилетие Победы, и Мансура как ветерана войны усадили за стол президиума. Вопросы, которые вертелись у него в голове, были не новые. Они и прежде посещали его бессонными ночами, но приходило утро, и под напором неотложных дел и забот отступали в закоулки сознания, теряли остроту, да и моложе еще был Мансур. Теперь же, вглядываясь в лица односельчан, он, словно в составленном из осколков зеркале, видел отражение разных событий собственной жизни. Что и говорить, как и его самого, судьба не баловала этих людей, испытала их и войной, и голодом, и страхом. Но ведь живут, чего-то ждут, к чему-то стремятся, заботятся о детях. Значит, в этом и есть смысл их существования?..
В первом ряду президиума сидит друг Мансура Хайдар. Солидно покашливает, неспешно поглаживает все еще густые, с обильной проседью волосы и, будто поддакивая оратору, тихонько качает головой. Тоже хлебнул мужик за свою жизнь всякого. А ведь выстоял да еще двух сыновей в люди вывел: один учителем работает в соседнем районе, второй – лучший бригадир в Куштиряке.
В последнем ряду у самой двери торчит маленькая, вся седая голова Зиганши. Лицо изборождено глубокими морщинами, некогда толстый, круглый живот опал, как пустой бурдюк. Увидев его, Мансур внутренне возмутился: зачем он на этом гордом и горестном празднике Куштиряка? Не имеет он права сидеть даже и на задворках народного торжества!
Что останется от этого упыря? Старший сын угодил в тюрьму за воровство, младший, как уехал куда-то, то ли в Сибирь, то ли на Север, вот уже лет пять не показывается в ауле, дочь вовсе отреклась от отца. Но самое страшное Зиганша сотворил со свояченицей: опозоренная им, она тронулась умом, и уже многие годы эта горемычная не выходит из больницы. И живет Зиганша один, как сыч, всеми забытый и проклятый, потому что и жена ушла от него: не зря же говорят в народе, что двум змеям не ужиться в одной норе.
А давно ли он ходил чуть не по головам людей? Только и вспомнят с омерзением, как он подличал и творил зло, пресмыкался перед сильными и мучил слабых. Никчемный, пустой человек без чести и совести...
Кончился доклад, стали один за другим подниматься к трибуне заранее подготовленные ораторы. Читали по бумажке, но часто сбивались и, скомкав или отодвинув ее в сторону, начинали говорить своими словами. Все эти речи созвучны душе Мансура. Люди говорили о том, что пережили, что дорого и незабываемо, и, сливаясь с его сокровенными мыслями, простые, сердечные слова односельчан рождали какую-то жгуче-знакомую мелодию. И слышались ему то шум бурлящей реки, то тяжелая поступь солдатских колонн, то плач женщин. Картины прошлого вдруг ожили в памяти Мансура, и, чуть прикрыв глаза, он видел дымящиеся руины разрушенных городов, тела убитых солдат на ослепительно белом снежном поле. А всего ярче – чарующе-сказочное видение: сверкающий окнами на майском солнце розовый дворец где-то у подножия Альп, женская фигурка на беломраморных ступеньках. Нурания... Вот она, прикрываясь рукой от слепящего света и поправляя волосы, шагнула вниз, улыбнулась грустно – и видение исчезло...
Что-то заставило Мансура насторожиться: выступала доярка Зайтуна, и в ее речи мелькнуло его имя.
– ...Вы уж меня простите, если не так скажу. Это Хайдар все: «Выступи да выступи...» – будто кроме меня мало у нас говорунов... Ну, ладно, думаю, раз надо, скажу. А то ведь пожалеешь потом, вроде той снохи, которая голодной осталась, застеснявшись свекра... – Зайтуна тихонько засмеялась, прикрыв рот концом платка. – Спасибо докладчику, уважил баб, верно сказал, что и в войну, и после войны колхоз наш на женщинах держался. Если бы мы не старались, если бы не работали до черного пота, разве выстояли бы в те страшные годы? Да и вспомнило бы государство наше какую-то доярку Зайтуну и наградило бы ее этим орденом? – Дородная, еще не утратившая женскую привлекательность, она выпрямилась и ткнула пальцем себе в грудь. – Эх, родные мои! Вспомнишь войну, так даже не верится, как все это выдержали. А позже разве легче было? Какое там! Ведь колхоз-то вроде тощей клячи был! Голод, нищета кругом, работаем за пустые трудодни. Опять же о себе скажу. На ферме-то все сами делали: и корма возили, и под коровами чистили, и за телятами ходили. На голодный желудок много ли наработаешь? Так вот, как подоим коров, тайком выпью полкружки молока, тем и жива. Уже в сумерках прибегаю домой и со слезами пополам начинаю варить затируху из отрубей для своих голодных малюток... Летом-то легче было, глядишь, там борщевик проклюнется, саранка, а потом ягоды всякие, лесные орехи. А в долгие зимы – хоть волком вой.
– Да уж, хлебнули... – вставила одна из женщин.
– Уложу деток моих спать, а сама иду в чулан и плачу, чтобы хоть как-то от души отлегло. Потом до полуночи уснуть не могу, все думаю, как спасти детей. Сама себя успокаиваю: нет, говорю, не может быть, чтобы солнце нам не засветило, придут хорошие дни... – Зайтуна вдруг закрыла лицо руками, вслед за ней зарыдали и другие женщины постарше. – Не обессудьте, люди, что старые беды вспоминаю. Только потому говорю, чтобы не забыли все это... Да, работали, сил своих не жалели, но, скажу вам, погибли бы детки мои, если бы не Мансур. Самое трудное было время, не знала, где найти горсть муки детям на пресные лепешки. Ведь все трое от картошки животами маялись. Мансур тогда помог хлебом, телку дал. С того и оправились. И не одной мне он протянул руку, пусть скажут другие солдатки... А сам? Войну прошел, хоть и трижды ранен, живой вернулся, а тут вон что с ним вышло. Хотел людям помочь, да сам в беду попал... Ох, дела нашей жизни! То заплачешь, думая о них, горькими слезами, то голову потеряешь, не умея понять, что к чему. Да, времена были тяжелые, сами знаете. Легко, наверное, жили тогда только подлые люди... Уж вы не сердитесь, долго говорю. До сих пор как-то не удавалось сказать перед миром. Видно, этого дня дожидалась. Так вот, Мансур, прими от всех нас, солдатских вдов, благодарность нашу! – Зайтуна подошла к Мансуру и низко поклонилась ему.
Зал притих, но уже через мгновение взорвался аплодисментами. Весь красный, растерявшийся, Мансур подался назад, за спины тех, кто сидел в первом ряду президиума.
Ахметгарей повернулся к нему, окликнул:
– Не знай, Кутушев, вряд ли будет правильно, если промолчишь.
– Пусть скажет!
– Слушаем!.. – послышались голоса из зала.
В честь праздника Мансура специально вызвали из хутора. И не просто вызвали, а послали за ним нарочного с пригласительным билетом. На вечер он явился при всех своих орденах и медалях, в новом костюме. Многие из односельчан, особенно молодые, если и слышали кое-что о злоключениях Мансура, подробностей конечно же не знали, да и видели его в таком торжественном облачении впервые. Потому все с любопытством уставились на него. «Вот это да!» – воскликнул кто-то из молодежи, присвистнув. Шум прошел по рядам.
– Да тише вы, дайте сказать! – поднялась молодая женщина. – Мы еще маленькие были тогда, я только в третий класс пошла. Пошла-то пошла, а как начались морозы, сижу дома и плачу, не в чем в школу ходить. Если бы Мансур-агай за счет колхоза не купил валенки, так бы и распрощалась с учебой. Никогда не забуду, как бабушка моя, покойница, говорила со слезами: «Молись, внучка, проси у аллаха здоровья этому доброму человеку!» А еще в ту же зиму первый раз елку праздновали в школе. Опять Мансур-агай сам организовал ее...
Мансур заметил, что еще несколько человек подняли руки, прося слова, и поспешно шагнул к краю сцены.
– Хватит обо мне, – проговорил, неловко улыбаясь. – А то, сами знаете, от похвал можно и загордиться... Если кого благодарить, то в первую очередь надо фронтовикам в пояс поклониться. И живым, и тем, кто голову сложил за нашу победу... Потом – всем, женщинам, старикам, подросткам, которые сил не жалели, терпели голод и холод, трудились для фронта. Народу нашему спасибо! А тебе, тетушка Зайтуна, есть у меня особое слово. Скажу при случае, только наедине...
– Так и знала! – рассмеялась Зайтуна в ответ на этот лукавый намек. – Ты уж прости меня, если тогда своим советом помешала... Но ведь сказано же: к советам прислушивайся, от своего не отказывайся...
– Вот-вот! Только ли Мансуру ты надоедала со своими поучениями... – шутливо уколол ее Хайдар.
– А что? Разве тебе-то и во вред говорила? Пусть вон Фагиля твоя скажет!
– Я и сам могу сказать, – рассмеялся Хайдар. – Спасибо, тетушка Зайтуна...
Вспомнил Мансур, как она хлопотала, когда надо было спасать харкавшего кровью Хайдара, уговорить его лечь в госпиталь. За это он и благодарит ее. А та, видно, Вафиру вспомнила.
С трудом успокоил Ахметгарей любопытствующих узнать смысл этой шутливой перепалки и вызвал следующего оратора. Люди вспоминали войну, пережитые страхи и трудности, говорили о сегодняшних заботах. Урок и завет, смех и слезы, боль и радость – все переплелось в их бесхитростных, но идущих от сердца речах. Звучат рукоплескания, кто-то вздыхает горестно, кто-то выкрикивает слово одобрения, помогая выступающему. А Мансур снова сразу в двух временах, и мысль его взбудораженная мечется в лабиринтах прожитых лет. Там тоже сплелись в один клубок счастье и горе, черное и белое. Дорога его жизни, точь-в-точь как ухабистые проселки Куштиряка, то вверх устремлялась, то катилась вниз.
Не о том ли говорит и ставший у трибуны Хайдар?
– Да, братья и сестры, дорогие односельчане, горя мы хлебнули через край. И голод и холод нас терзали, и близких теряли. Двадцать миллионов погибших – вот какой ценой добыта наша победа! – выговорил он, стиснув зубы, чуть не срываясь на крик. Но сдержался, покашлял, и потекла его речь солидно, размеренно, как и подобает человеку бывалому да еще парторгу. – Тридцать лет прошло со дня победы, жизнь неузнаваемо изменилась, и все новые задачи встают перед народом. Кто должен их выполнять? Конечно, молодежь наша, выросшая в мирное время. Мы-то, фронтовики, мало-помалу на покой уходим, и вся надежда на вас, молодые мои друзья! А вы, скажу прямо, не всегда нас радуете. Не все, конечно, но некоторые из вас живут налегке да ложку побольше выбирают, в рюмку любят заглянуть. Хотите страну в распыл пустить? Пропить добытое кровью и потом отцов?! Не дадим! – сорвался все же Хайдар, и, как ни странно, никто не обиделся, последние его слова потонули в громе аплодисментов и одобрительных возгласов.
«Дорогой мой человек! – взволнованно подумал Мансур. – Как ты изменился и как не похож на того обреченного и озлобленного инвалида, готового покончить счеты с жизнью...»
Жаль, что в последние годы друзья встречались редко. Работая в соседнем совхозе, Мансур навещал родной аул не чаще одного раза в неделю и старался подольше побыть с сыном, помочь сестре по хозяйству. После смерти родителей Мансур уговорил Фатиму перебраться в отцовский дом, поручив Анвара ее заботам. Правда, сын и сам – летом на велосипеде, зимой на лыжах – то и дело подкатывал к отцу. Теперь-то вон где Анвар...
...Осенью пятьдесят четвертого года Мансуру вручили партийный билет. После этого события и Марзия, и Хайдар начали уговаривать его возобновить заочную учебу. Уперся Мансур: «Это в моем то возрасте об учебе думать? Теперь я должен как вол работать! Да и стыдно второй раз поступать...» Он думал, что его наверняка уже вычеркнули из списка заочников. Придешь – а тебя спросят: «Где пропадал столько лет?» Каждому объясни, перед каждым оправдывайся. Ну, положим, поймут тебя, все это уладится, примут. Но хватит ли сил?
Сумеешь ли восстановить развеянные по ветру, схороненные в сибирских снегах былые знания? Нет, нет, человек, если в здравом уме, в его годы давно на ногах должен стоять, найти свое место в жизни. Мансуру-то за тридцать уже. Смешно мечтать об учении...
Так он думал, терзался неуверенностью, а на донышке души, как живой огонек под пеплом, теплилась надежда. Ей-то ни обиды, ни сомнения нипочем. Тихонько, исподволь она питала юношескую мечту, сначала отсроченную войной, потом безжалостно растоптанную приговором суда. Но, видно, не убита она еще, расправляла крылья, как оправившаяся от раны птица. В ответ на письмо Мансура Орлов тоже уговаривал его не сомневаться и не тянуть с этим делом.
А все решилось будто само собой. Сразу после Нового года из техникума пришел вызов, в котором Мансур приглашался на собеседование.
Со смешанным чувством страха и надежды поехал он в город. В техникуме его приняла заведующая заочным отделением. Молодая, неулыбчивая женщина, она удивленно-пытливым, пронзительным взглядом посмотрела на него, покачала головой, полистала пожелтевшее «личное дело» Мансура. «Да-а, – протянула, нахмурив брови, – обычно в подобных случаях положено поступать заново, сдавать вступительные экзамены. Ведь вы, товарищ Кутушев, целых пять лет не являлись на сессии. Выбыли из техникума. Но за вас ходатайствует ваш райком. Словом, приказом директора восстанавливаетесь на втором курсе. Довольны?..»
Он как во сне писал заявление, заполнял анкету, машинально совал в офицерскую полевую сумку программы и пособия, которые положила перед ним заведующая. Уже провожая его у двери кабинета, она все так же наставительно, с недоверчивым прищуром проговорила: «Теперь-то уж, надеюсь, не будете так долго пропадать?» – «Я тоже надеюсь», – буркнул Мансур, еле сдерживаясь от дерзкого ответа, и выскочил в коридор.
Первое, что пришло ему на ум, было плюнуть на все и бросить эту затею с учебой. Но холодный ветер остудил пылающее лицо, обида на неприветливую женщину прошла. Быстрым шагом он прошел до остановки трамвая и, махнув рукой, направился к зданию библиотеки техникума...
В аул он привез целый чемодан книг. И снова, как в былые годы, до поздней ночи светились окна в его комнате. «Нет, мы еще поборемся!» – твердил он себе, вгрызаясь в учебники. Как-то незаметно, исподволь он обретал утраченную было опору в жизни. Что же делать, счастье его оказалось недолговечным и зыбким, но память о любимой жене будет светить ему до конца дней. Растет сын. Есть живущий верой в счастливое грядущее родной Куштиряк. Раны затянутся, боль утихнет, лишь бы сердце выдержало...
Через два года Мансур окончил техникум. Для специалиста по технике в то время работы в колхозе еще не было, потому он подумывал пойти на МТС или уехать в город. И в эти дни его вызвали в райком.
В Каратау он сначала решил зайти в райсовет к Марзии: может, она знает, зачем его вызывают?
С радостной улыбкой встретила она Мансура:
– Поздравляю тебя, дорогой Мансур! Вот видишь, не зря, выходит, говорят: дерзнешь – и гвоздь в камень забьешь! – Потребовала его диплом, стала вслух читать выставленные в нем отметки. – А теперь пойдем, – заторопилась, беря Мансура под руку. – Первый сам с тобой хочет поговорить.
Секретарь райкома сразу перешел к делу.
– Поскольку ты окончил учебу заочно, мы не вправе тебя направлять куда-либо без твоего согласия...
– Я солдат, товарищ секретарь. А солдату положено выполнять приказы.
– Ну, приказывать я не буду, но рад, что так думаешь. Тут вот какое дело. Соседний с вашим аулом совхоз не может найти инженера по технике. Ну, как? Пойдешь?
– Так ведь я же только техникум окончил, – ответил Мансур.
– Только техникум!.. Да будь это возможно, мы бы каждого такого, как ты, на пять частей разрезали. Нет пока специалистов с высшим образованием. Ну, а ты, если охота, дальше учись! Заочно, конечно...
– Соглашайся, Мансур! – подхватила Марзия уговоры секретаря.
– Что же, попытаюсь, – ответил Мансур.
И началась долгая, в десять с лишним лет, полоса его жизни, которую он в шутку называл про себя железным веком. И, действительно, он попал в царство железа, металлического лома и машин, о чем мечтал с детства.
...Прислушиваясь к стуку вагонных колес, Мансур перебирает в памяти события той поры. Мелькают перед мысленным взором лица людей, оживают чьи-то голоса – то мягкие, тихие, то клокочущие яростью и гневом. Трудные были годы, и есть в их неровном, напряженном беге что-то от нрава большой своевольно-капризной реки. Одни годы запомнились пряным, сладостным запахом хлеба, другие – пепельно-сизой пеленой, нависшей над растрескавшейся от беспощадного зноя, убитой сушью землей. Да и в самой жизни Мансура происходили всякие события, одни из которых он вспоминал с удовольствием, другие, даже теперь, спустя десятилетия, заставляли его краснеть от стыда, сожалеть и каяться, как грешника.
...Директора совхоза Петра Ивановича Фомина Мансур знал еще с послевоенных лет. Тогда Фомин работал в райземотделе. Тщедушный, немногословный человечек с темным плоским лицом и желтыми, по-мышиному быстрыми глазами, он, как помнится Мансуру, избегал прямых разговоров, на все вопросы отвечал угрюмо: «Доложу...» – и, не глядя на собеседника, тыкал указательным пальцем в потолок. Мансуру казалось, что лицо его, как и защитный полувоенный китель, застегнуто на пуговицы. По той ли причине, что был тихим и исполнительным работником, или из-за каких-то других ценных качеств Фомин был направлен поднимать захудалый совхоз.
Мансура он встретил настороженным, исподлобья взглядом и предупредил:
– Вот что, Кутушев, ты прежние свои гусарства забудь, я тебя знаю. Что делать и чего не делать – есть кому подсказать и указать. – Палец его вскинулся вверх. – Понятно? Еще... Придется ездить много. Волка что кормит? Ноги! Так вот, ремонтная мастерская будет в твоем ведении. А там... Запчастей нет, рабочие – один молодняк, квалификация низкая, дисциплина хромает на обе ноги. Кумекай! Бывалому да битому разжевывать не нужно.
Прав оказался Фомин: мастерская была в плачевном состоянии. Молодые слесари и токари больше травили анекдоты да курили, а то и вовсе не выходили на работу, придумав всякие хвори, выпивали, можно сказать, не таясь, прямо в грязном и холодном закутке, называемом комнатой отдыха. Да и винить их за это было трудно: люди изнывали от вынужденного безделья, потому что ни запасных частей, ни приличного инструмента в мастерской не хватало.
Пришлось Мансуру своими руками отремонтировать старый заржавевший мотоцикл и начать дело с этих самых проклятых запчастей. Чтобы добыть их, он кидался из одного конца района в другой, менять, как смеялись рабочие, шило на мыло, просить и клянчить. Но повеселели ребята, затосковавшие по настоящему делу руки потянулись к металлу. Словом, в тот год еще до весны были отремонтированы не только стоявшие на балансе машины, но и списанные, предназначенные на слом.
Степень нужного ремонта сеялок и плугов Мансур определял с первого взгляда, неисправность разных моторов слышал с нескольких оборотов и, главное, не чурался грязной работы, брался за дело наравне с рабочими. Этим он и завоевал их доверие.
Фомин не встревал в его дела. Только одно советовал при каждой встрече: «Ты это… осторожней, Кутушев. Чаще оглядывайся по сторонам». Мансур усмехался про себя, отмалчивался, опасливые советы Фомина пропускал мимо ушей. Где там осторожничать! Наконец-то он дорвался до желанной работы, дремавшим до сих пор, пропадавшим втуне силам и способностям его нашелся выход. Нет, не будет он оглядываться по сторонам, как загнанный волк. Назло пережитым страданиям не будет! Да и не привык он делать что-либо наполовину, для отвода глаз. Раньше всех приходил в мастерскую, позже всех уходил, каждую машину, вышедшую из ремонта, проверял и обкатывал сам. «Что же ты стараешься так? Ведь пуп себе разорвешь. Ты ишачишь, а вся слава Фомину», – то ли всерьез, то ли в шутку, а может, осуждая его, говорили некоторые из новых знакомых. Он отмахивался от таких умников. Где им знать, что и радость, и исцеление душевное для Мансура в работе.
Вот тогда-то, в самое то время, когда он упивался желанным делом и налаженным, худо-бедно вошедшим в колею житьем-бытьем, совершил глупость, словно кобыла лягнула его в темя. Да, выкинул Мансур коленце под стать несмышленому юнцу.
Все так, но и не совсем так. И не в поисках ли света в одинокой и, честно говоря, унылой, безрадостной жизни, где, кроме работы, не было ничего, он попытался сойти с накатанной колеи? Поди разгадай теперь эту загадку.
Имя той загадке было Вафира. После института она уже четвертый год работала в совхозе агрономом, занимала один из домов, построенных еще до войны для специалистов. Одинокая девушка всегда вызывает повышенный интерес окружающих. Но, странное дело, никаких пересудов вокруг Вафиры не было. Уже потом узнал Мансур, что она с самого начала отвадила от себя совхозных щеголей. Да и сам он видит, нрав у девушки строгий: сверкнет черными, в пушистых ресницах, глазищами, насмешливо выпятит губы, и у самых разбитных парней пропадает охота связываться с ней. Зная упрямый неуступчивый характер Вафиры, руководители совхоза тоже считают за благо не противоречить ей, а прислушиваться к ее голосу.
На разного рода совещаниях, проводимых чуть ли не через день, она обычно молчит, что-то торопливо записывает в блокнот и уже перед самым концом разговора, словно скромная и прилежная школьница, поднимает руку: «Можно, Петр Иванович?» – обращается она к директору, приведя участников совещания в уныние. «Ох-хо, все начинается снова!» – восклицает кто-то, а наиболее нетерпеливые язвительно замечают: «Ну, будет теперь морочить голову!» Ничего не остается директору, как усадить людей обратно и с досадливым кивком дать агроному слово.
Всякие колкости Вафира пропускает мимо ушей, лишь в глазах то ли сожаление, то ли упрек. И все же, понимая, что люди без того засиделись и спешат домой, она старается говорить коротко, по пунктам изложить свою мысль: «...во-первых, во-вторых...» А в конце: «Я настаиваю, чтобы это было учтено!» Особенно рьяно выступала Вафира против кукурузы.
Часто ее выступления подливают масла в огонь. Разгорается спор, люди забывают, что уже ночь на дворе и пора на покой, а в итоге предложение Вафиры принимается или целиком, или с незначительными поправками.
На первых порах Мансур относился к ней немного иронически, считал, что она рисуется, ведет себя как студентка-всезнайка, хотя и не мог не соглашаться с ее разумными доводами.
Отвечали Вафира и Мансур за разные участки. Но совхоз-то один, и сталкивались они часто. Что и говорить, человек с высшим образованием, Вафира знала много, советы ее были полезны. А себя Мансур считал инженером липовым, полагался больше на опыт, чем на книжные знания, и как только возникали затруднения со сложными расчетами, обращался к ней за помощью. Объясняла она охотно, по привычке четко выстраивая свою мысль – «во-первых, во-вторых...», – и от души радовалась, когда он легко и быстро усваивал эти уроки.
Разговор незаметно переходил на другое. В житейских делах, как догадывался Мансур, у нее еще не было основательных познаний. Среди ее разумных слов, как дикий сорняк в ухоженном поле, то и дело встречались суждения по-детски наивные. Но особенно поражала не свойственная жестковатому характеру Вафиры скрытая горечь, отзвук какого-то разочарования, когда она отвечала на осторожные шутливые намеки по поводу ее одиночества. «Любовь – выдумка поэтов!» – грубовато заявила она однажды и, прервав разговор на полуслове, зашагала прочь.
И все же как увидит Вафиру – у Мансура светлеет на душе. Ему даже казалось, что она и сама не сторонится его, ищет повода поговорить не только о совхозных делах. Странно, человек уже не молодой, прошедший войну и тюрьму, хлебнувший горя через край и прокаленный злыми ветрами времени, Мансур не чурался этой во многом еще наивной девушки. Он-то понимал, что душа человеческая даже в беспросветном мраке, на грани небытия хранит надежду, жаждет света и тепла. Но догадывается ли о таких вещах Вафира или тянется к нему из любопытства? А то и, не дай бог, из жалости?..





