Текст книги "Млечный путь"
Автор книги: Ахияр Хакимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Встречи, расставания…
1Прислушиваясь к мерному стуку колес, Мансур перебирал в памяти большие и малые события своей жизни. Он знал, что пользы от этого никакой, но мысль не подвластна человеческой воле. И улетает она то в даль годов, в пору юности, то возвращается к дням, жар и смятение которых еще не остыли, не улеглись.
...В армию Мансура призвали в тридцать девятом. Семь лет его молодой жизни прошли вдали от дома, четыре из них поглотила война. Ушел он из аула еще неокрепшим, безусым юнцом, вернулся меченным огнем и железом мужчиной.
После десятилетки он поступил в сельскохозяйственный техникум на заочное отделение механизации. Все лето в тот год до призыва в армию ему выпало работать вместо заболевшего шофера на единственной колхозной полуторке. И было это для парня, с детства бредившего всякими машинами и механизмами, неслыханным счастьем. Помнит Мансур, как мчалась полуторка в облаках пыли, подпрыгивая на ухабах и колдобинах, по разбитым проселкам, и будто слышит в ушах свист врывающегося в открытое окно ветра. По одну сторону дороги переливаются желтизной и зеленью поспевающие хлеба, по другую высятся неприступные горы. Пьянея от скорости, от избытка молодых сил и просто от беспричинной радости, он выкрикивал что взбредет в голову или пел шутливые уличные песни своего аула.
Иногда он брал с собой брата. Еле выживший в страшный голод тридцать третьего года, Талгат выглядел болезненным и хилым, рос медленно, но тоже тянулся к технике, к машинам, и такие поездки с братом были для него праздником. Вспоминая довоенные годы, Мансур удивлялся, как этот худой, тонкий в кости мальчишка стал потом трактористом в колхозе, а на фронте воевал минометчиком...
А тогда им нравилось остановить машину у придорожных кустов, лечь навзничь в пахнущую чем-то горьковато-сладким густую траву и глядеть в небо, слушать звенящую тишину. Потом, когда Мансур тосковал в чужих краях по дому, родная земля представлялась ему в ярком сиянии дня, со звоном цикад, с пением жаворонка. Знал, что жизнь его односельчан нелегка, есть в ней и горе, и лишения, но юная память обходила их, рисовала картины светлые, радостные. Наивная, беспечная пора. Восемнадцатилетний юноша еще не утруждал себя разгадыванием сложных головоломок жизни. Мир, окружавший его, при всей своей суровости казался ему разумным, упорядоченным, как чередование дня и ночи, как неизбежная смена времен года. Свой аул Мансур считал самым лучшим из тех, в которых ему приходилось бывать, и не без оснований: строили здесь красивые просторные дома, трудились до седьмого пота и любили шумные, веселые сабантуи – праздники, устраиваемые после весенних работ, в самом начале лета.
Таким он помнил свой аул, а вернулся с фронта домой – и не узнал его. Над Куштиряком словно буря прошла. Куда ни глянь, всюду осевшие, потемневшие избы, хмуро глядящие на свет божий еще только наполовину оттаявшими подслеповатыми окнами, ветхие подворья, кое-как прикрытые почерневшей соломой или прогнившими насквозь досками. И напоминали некогда гордые, красивые улицы неровный строй изможденных, уставших до смерти людей.
Снег почти весь уже сошел, но до тепла было еще далековато. Днем, правда, заметно припекало, звенела капель, а по ночам натекшие в низины лужи промерзали до самой земли, над рекой клубился промозглый туман, и в этой стылой тишине, нагоняя страх на людей, слышался вой голодных волков.
Как говорят в Куштиряке, причуды весны – что нрав капризной невестки. Не успеешь оглянуться да приноровиться к обманчивому теплу, как вдруг на сияющем безоблачном небе появляются набухшие влагой свинцовые тучи. На землю обрушивается короткий шальной ливень, переходящий в мокрый снег.
Тревожно на душе у Мансура. Точит, отнимая покой, смутное чувство утраты, неясной своей вины. По письмам из дома он знал, какие беды свалились на аул за войну, но увиденное превзошло самые худшие его ожидания. Весь этот разор и запустение, застывшее в глазах женщин страдание будто и Мансура пригибали к земле. Ночами, ворочаясь от неуютных мыслей и свербящей боли плохо заживших ран, он вспоминал друзей-товарищей юности, сгинувших на четырехлетней войне. Только ли они? Родному брату его Талгату было пятнадцать лет, когда Мансура забрали в армию. Без него Талгат достиг солдатского возраста и тоже, как и многие его одногодки, сложил голову на фронте.
Из тех, кто ушел в армию вместе с Мансуром, вернулся только Хайдар. Правда, Зиганша тоже уцелел, но даже от одной мысли о нем, Мансур стиснул зубы и чуть не выругался последними словами. Нет, Зиганша не в счет. Тех ребят-одногодков без него было двенадцать, и нашли они свою смерть в первых же боях, еще в проклятом сорок первом. А какие это были парни! Казалось, взвали на их широкие плечи всю тяжесть и все заботы мира, и понесли бы, не сгибаясь. Сильные, красивые, как они гордились своим Куштиряком и как много могли для него сделать! Нет их, будто и не родились на свет, не жили. А кто из других аульчан жив остался: один потерял ногу, второй – руку, у третьего все тело исполосовано шрамами от ран...
Вот и Хайдар, самый близкий друг Мансура, вернулся без ноги да еще с осколком в груди, а теперь, говорят, зная, что все равно не выживет, только в самогоне и находит утешение.
В день приезда Мансур не смог выбраться к другу. Собрались близкие и родственники, соседи, вездесущая детвора, и просидел он с ними до первых петухов. Отправился к Хайдару на другой день.
Шел он по унылой, раскисшей улице. Осторожно обходил лужи и думал о предстоящей встрече. Вдруг из проулка, нещадно тарахтя и захлебываясь дымом, выскочил обшарпанный, весь заляпанный грязью трактор с прицепом-волокушей. Мансур не узнал чумазого тракториста и, лишь кивнув ему на всякий случай, посторонился, чтобы не попасть под машину. Но тот остановил трактор, спрыгнул на землю и стал перед Мансуром.
– Здравия желаю, фронтовик! – выпалил тракторист, приложив руку к серой солдатской шапке. На чумазом от машинного масла лице сверкнули в улыбке белые зубы.
– Здравствуй... – ответил Мансур, узнавая и сомневаясь одновременно. – Не Марзия ли?
– Трудновато узнать, а?.. Закурить не найдется?
– Не курю... – ответил Мансур охрипшим вдруг голосом, стараясь проглотить застрявший в горле ком, и порывисто обнял маленькую, пропахшую бензином девушку.
– Что ты, что ты! Ведь шинель свою нарядную запачкаешь! Видишь, в чем я... – улыбалась она сквозь слезы и все твердила: – Ах, Мансур, Мансур! Ты ли это? Жив, слава богу...
– Ты-то как? Когда вернулась?
Вместо ответа Марзия всхлипнула еще раз и вскарабкалась в кабину. Уже отъезжая, крикнула:
– Вечером я дома. Если других дел нет, заходи! Двум фронтовикам найдется о чем поговорить...
Марзия... После четвертого класса Мансур вместе с ней целых шесть лет, и в зимние морозы, и в осеннюю непогоду, и весеннюю распутицу, ходил в соседнюю Яктыкульскую десятилетку. Сидели за одной партой, вместе окончили школу. Как давно это было! А ведь Мансур еще в седьмом классе влюбился в нее, но так и не признался ей в этом. Только ли он один? Многие мальчишки глаз не сводили с живой, как ртуть, веселой и отчаянной девчонки: не скажет ли ласковое слово? Не улыбнется ли? Но Марзия со всеми была одинаково приветлива, никого особо не выделяла, а если кто начинал проявлять излишнее внимание или назойливо преследовать ее, любого умела поставить на место. Нет, не обидным словом, не грубым высокомерием она держала ребят на расстоянии. Это получалось само собой. Ее лучистая улыбка, дружелюбие, готовность помочь и поддержать в трудные минуты распространялись на всех без исключения, не обходили ни тайных воздыхателей, ни тех, кто из юношеского самолюбия или робости вообще сторонился девушек. Только в канун отправки в армию Мансур случайно узнал, что Марзия переписывается с яктыкульским парнем, военным летчиком по имени Барый.
Уже потом, по письмам Талгата, он узнал, что парень тот, Барый, погиб в боях за Сталинград, а Марзия после этого добровольно ушла на фронт, была ранена, вступила в партию. Зная ее характер, Мансур не удивился решимости Марзии. Напротив, он гордился ею. И жалел, конечно, но, честно говоря, считал, что по-другому она и не могла поступить. Все правильно, все естественно.
Теперь же, увидев Марзию в старой, испачканной мазутом телогрейке, за рулем тяжелого трактора, Мансур долго не мог прийти в себя. Вспомнилось, что в школе она была хрупкой и тоненькой девушкой. Мало ей, нежному цветку Куштиряка, немыслимых тягот, крови и смертей, через которые она прошла? Кто допустил ее к трактору? Кто заставил? Ведь такую девушку на руках бы носить!..
Хайдар был трезв. Подскочил на одной ноге к Мансуру и бросился ему в объятия.
– Ну, брат! Глазам своим не верю! Ты ли это, друг мой сердечный?! – Кашляя и всхлипывая, как ребенок, он то отталкивал Мансура на шаг, то снова прижимал к груди и все говорил, говорил, захлебываясь слезами: – Вот и свиделись! Вот и свиделись!.. Я вчера до полуночи ждал тебя. Думаю, прибежит, не удержится... Ты не сердись, это я так. Понимаю, отец, мать... Но если бы и сейчас не пришел, сам бы пошел к тебе. Там уж разговор был бы другой!
Мансур еле высвободился из его объятий, перехватил за пояс и, покружив по тесной избе, усадил на стул.
– Ну, здравствуй, солдат! Здравствуй, друг! – хлопнул его по плечу, и зазвенели на груди Хайдара орден Славы и медали. – О, да ты герой!
Хайдар улыбнулся широко, ладонью вытер глаза, похвастался:
– Специально надел, чтобы тебе показать! Не думай, зря солдатскую кашу твой друг не ел. А то заладили здесь: «Пьет, мол, Хайдар. Не ногу потерял на фронте, а ум свой!» Глупцы! Им не понять, что нам с тобой выпало на долю... А ты давай раздевайся! Даже не верится...
Из-за фанерной перегородки появилась мать Хайдара. По обычаю, поздоровалась с гостем, пожав ему руку обеими ладонями, погладила по голове и тут же запричитала в голос:
– Ох, горе мое, горюшко! Совсем ведь дети были, а пришли – не узнать... Ты только посмотри на него, на моего горемыку! И-и, пьет не переставая, ведь сгорит же от этой проклятой самогонки. Раньше он тебя слушался, скажи ему, Мансур, скажи, пусть не пьет!..
– Цыц, матка! – хохотнул Хайдар. – Рано хоронишь. Дай стаканы. Если есть, то картошки, лука... Хлеба нет, друг, не обессудь.
– Вот видишь! Слово какое-то дурное привез, «маткой» меня зовет. Если бы ты знал, как сердце мое кровью исходит из-за него!..
Пока она, всхлипывая и утирая глаза концом платка, готовила убогий стол, Хайдар свернул цигарку, пододвинул кисет Мансуру. Узнав, что он не курит, страшно удивился, даже присвистнул:
– Ну, значит, не катался ты ночами на госпитальной кровати! Там, брат, одним табаком и приходилось спасаться от боли...
– Я же в разведке был. На задании табак только помеха. Бросил. Ты бы видел, как мучились курильщики, а курить, сам понимаешь, нельзя... – Но Мансур заметил, как презрительно скривились бескровные губы Хайдара, и поспешил перейти на другое: – Ну, рассказывай, как ты тут живешь-поживаешь?
– Живешь... Ты бы лучше спросил, не как живу, а как тихонечко концы отдаю... Вот здесь осколок сидит. – Он провел рукой по груди. – Чуть что не так, неудобно лег, не туда повернулся, кусается, сука, как собака! А операцию не стали делать. Дескать, организм ослаб, не выдержит...
– Еще не поздно. Поправишься немного, снова в госпиталь поедешь...
– Плевать я хотел на эти госпитали! Ну, вынут осколок, а все равно полчеловека. Обрубок. Или думаешь, новая нога вырастет?.. – Хайдар вдруг встрепенулся, как-то дурашливо хохотнул и, по-разбойному сверкнув глазами, пропел: – Эхма, путь-дороги затопило, выжгло пламенем-огнем!.. Держи-ка, брат, тяпнем по стаканчику за встречу! – И тут же, откинув голову назад, хватил полный стакан самогонки. Поморщился занюхал луком, а есть не стал.
Мансур отодвинул свой стакан на середину стола:
– Фу, гадость! Как она еще в горло тебе лезет? А еще куришь. С твоими-то легкими...
Но упрек этот Хайдар пропустил мимо ушей. Ему, видно, давно хотелось излить душу, поговорить с человеком, готовым выслушать его.
– Да, так и сказал врач: не вынесешь, говорит, операцию. Еще бы, попробуй-ка вынеси! Ногу-то сперва только по колено оттяпали, но, видно, гниль вверх просочилась. А это гангрена... Ну, ясно, опять на стол – и хрясь его, остаток ноги, под корень! Кровища – не поверишь, почти целое ведро вытекло. Боль адская! Но живуч оказался твой друг, как собака. Другой бы сразу в ящик сыграл, а Хайдар – вот он!
– Ты ведь и раньше двужильным был, – поддакнул Мансур.
– Был, да весь вышел. Один конец...
Из всех ребят своего возраста Хайдар действительно был самым сильным и работящим. Уже после девятого класса, соревнуясь со взрослыми мужчинами, косил сено, во время молотьбы, немного хвастаясь силой, играючи ловко кидал пятипудовые мешки с зерном в кузов автомашины. Чуть выше среднего роста, широкоплечий, ладный парень был Хайдар. Потому его и определили в артиллерию. А теперь словно весь дух из него вышел. На худом, заросшем черной щетиной лице ни кровинки, возле рта резкие морщины. Только лихорадочно блестят глаза, мечутся между Мансуром и бутылкой с мутной жидкостью.
– Говоришь, в горло не лезет? Выпей все же, что налито. Ведь семь лет не виделись! Семь лет... – Голова Хайдара упала на грудь, из глаз полились слезы. – Двенадцать парней уехали из деревни, помнишь? Гармошки, бубенцы под дугой... Отслужили, домой собрались, и вдруг война, будь она проклята!.. Из тех двенадцати только и остались ты да я. Где, в каких могилах гниют кости Хамидуллы, Тимирбая, Идриса?.. Где остальные?..
– Да, хлебнули... – только и сказал Мансур, проглотив горький комок, перехвативший горло, и погладил Хайдара по плечу.
Долго просидели друзья в горестном молчании, без слов понимая друг друга. Наконец Хайдар заговорил тихим голосом:
– Я тебе честно скажу: была бы хоть крупинка, хоть на волосок надежды, разве стал бы пить эту, как ты говоришь, гадость. Но ведь нет, совсем нет ее, сгорела надежда! Говорю же, в груди будто зверь какой притаился. Чуть что, цап зубами! И грызет, грызет, мать его так... А отпустит немного, нога начинает ныть... Ты не думай, Мансур, совесть я не потерял. При мне совесть. Только обидно, душа болит. Ведь как думали на фронте? Вот, говорили друг другу, если выберемся из этой мясорубки живые, пусть даже калеками, – будет такая жизнь! Где она? В ауле голод, нищета, в каждом доме сироты да вдовы, а хозяйничают такие, как Зиганша...
Так говорил Хайдар, время от времени жадно прикладываясь к стакану, и плакал. Утешать его стало бесполезно, потому что он опьянел окончательно и начал с кем-то путать Мансура.
С тяжелым сердцем ушел от него Мансур и подумал, что надо бы и ему напиться до бесчувствия и забыть хотя бы на несколько часов о том страшном, безвыходном, которое угнетало сознание. Не мог пить. Душа противилась. Как только увидит пьяного человека или хмельное застолье, тут же приходил на память Каратаев, его красивое, мужественное лицо, перекошенное судорогой смерти...
Была грустная предвечерняя пора. Без того неяркое солнце потускнело вовсе и, будто стыдясь своего бессилия, поспешило спрятаться за Разбойничьей горой. И опять повеяло холодом.
Стылый, влажный ветер гнал по небу низкие тучи, в воздухе кружились снежинки. Стараясь не обращать внимания на пульсирующую боль в раненой ноге, Мансур шел по улице, прикрывая лицо воротником шинели, и думал о Хайдаре. «Ты должен вырвать его из лап того зверя, о котором он твердит. Обязан, потому что хоть он и друг твой, но солдат, а ты командир и должен позаботиться о нем. И не будет тебе оправдания ни перед людьми, ни перед своей совестью, если не спасешь его...»
И Марзия нуждается в помощи. Не женское это дело – надрываться на старом тракторе. Не для того она отдала свою молодость и проливала кровь, чтобы и теперь, в мирное время, ломать себя на тяжелой работе, горячился Мансур. Надо поставить все на место!
Но разговор с ней получился совсем другой.
Дом старика Шарифуллы, отца Марзии, после бедной избушки Хайдара и тягостной встречи с ним, показался Мансуру райским уголком. Тепло, уютно. Крашеные полы сияют чистотой, на столе приветливо мурлычет большой медный самовар. А сам Шарифулла со старухой и младшей дочерью-студенткой, приехавшей из города на два-три дня, так радушно встретили гостя, что ему почудилось на миг, будто он вернулся во времена далекой юности, будто не было ни войны, ни долгих лет разлуки с аулом.
– Угощать особо нечем, не обессудь. Чем богаты... – приговаривал хозяин, придвигая к Мансуру то тарелку с исходящей паром рассыпчатой картошкой, то блюдце с густыми сливками, а старухе напоминал, чтобы чай она гостю наливала погуще, варенья домашнего ставила из припасенного к празднику.
Угощал старик Шарифулла с достоинством, без суеты и, по обычаю, не торопил гостя с разговором, а ждал удобного повода, какой-либо зацепки, чтобы ухватиться за нее и потянуть нить беседы.
Слово за слово, речь зашла о войне, о положении в ауле, районе и в стране, о погибших и вернувшихся. Самого Шарифуллу война тоже не обошла стороной. Два года был в трудармии, там отморозил ноги, долго лечился в госпитале. «Ну, а теперь, слава аллаху, можно сказать, почти совсем поправился и взялся за прежнюю свою работу – ухаживать за лошадьми».
Слушая рассказ хозяина и отвечая на его вопросы, Мансур незаметно следил за Марзией. Изменилась? Повзрослела? Сказать было трудно. Вот она засмеялась чему-то, откинув голову назад, заиграли ямочки на щеках, вскинулись брови – и та же, давняя, юная Марзия предстала перед ним. Потом вдруг она, проведя рукой по коротко стриженным волосам, задумалась о чем-то своем, тревожном, на лицо легла тень, резкая взрослая морщина пролегла между бровями. Да, да, изменилась Марзия. Семь лет – срок немалый. Нельзя сказать, что постарела, но это уже не та веселая, отчаянная девчонка, которая ни себе, ни товарищам по школе не давала покоя: то придумает что-нибудь забавное, то найдет какое-то дело, заразит всех своей неугомонностью, азартом...
Весь облик, неспешные, плавные движения теперешней Марзии выдают характер устоявшийся, спокойный, натуру цельную. Лишь дрожащие в насмешливой улыбке красивые губы да веселые искорки в глазах говорят о том, что в чем-то главном, своем, она, кажется, осталась прежней.
А Шарифулла все говорит, все рассказывает об аульских делах:
– Колхоз еле концы с концами сводит. Далеко ли пойдешь, когда все самое трудное тащат на своих плечах женщины да старики?.. А из тех, кто живой-здоровый вернулся с фронта, многие в города подались. Что им скажешь? Вроде бы ругать их надо, что бегут из аула. Но, с другой стороны, бегут-то от голода, от пустых трудодней... Да еще с председателями опять же незадача. Не везет Куштиряку. У нынешнего только о себе забота. К тому же пьет беспробудно, тьфу! Таким, как Зиганша, раздолье. Готовы растащить колхоз по своим домам...
О Зиганше и председателе Мансур уже слышал от отца. О бежавших из аула фронтовиках тоже. Устали старики, заждались света в окошке. И отцу, и Шарифулле не терпится услышать от Мансура слова надежды. Просто из врожденной куштиряковской деликатности не спрашивают в лоб: «А сам-то, мол, что собираешься делать? Или тоже хвостом вильнешь – и в город?» Но вопрос-то этот жжется у них на кончике языка.
– Да, Зиганша... – протянул Мансур, вспомнив давнюю, в самом начале войны, встречу с ним под Смоленском. Но распространяться об этом было еще рано. Надо было проверить, выяснить кое-что...
Сказано: что у мужчины в мыслях, то у женщины на языке. Вот и жена Шарифуллы, то ли серьезно, то ли с намеком, упрекнула мужа:
– Хватит тебе, отец, морочить гостя здешними беспорядками да нищетой. Какое ему дело до этого? Видишь, сколько у человека орденов и медалей. Офицер опять же. Вот я и говорю: не месить же ему колхозную грязь, как ты и дочь твоя. Найдет хорошее, чистое место...
Марзия улыбнулась, сверкнув золотым зубом, и отец было вышел из себя: «Не о нем же я говорю! О колхозе толкую!» – но заметил, как дочь приложила палец к губам, и сразу присмирел:
– Гость наш не осудит старика. Утром вставать рано, пойду вздремну...
Мать с младшей дочерью убрали со стола, ушли мыть посуду. Марзия и Мансур остались вдвоем.
– Ну, рассказывай, солдат, где, в каких местах воевала? – спросил Мансур.
Она присела у печки, закурила.
– Отец, как узнал, что курить научилась, чуть с ума не сошел, – проговорила Марзия, жадно затягиваясь дымом. На лице мягкая улыбка, а в глазах грусть. – Вот и пришлось пообещать, что, мол, брошу, отец, потерпи. Брошу, как только замуж выйду... Ну, а фронт – он уже забываться стал. Я ведь с весны сорок пятого дома.
– Забываться?!
Марзия потушила цигарку, села за стол.
– Говорю так, потому что думать о войне некогда. А если серьезно – разве забудешь ее... Но тебя, наверное, интересует, какие героические подвиги я совершила на фронте? Так вот, ничего такого не было.
– Одно то, что на фронте была да ранена... – начал было Мансур, но Марзия перебила его, нетерпеливо махнув рукой:
– Пойми, не могла я иначе, когда судьба страны решалась! Скажешь: громкие слова? Но это же правда, Мансур. Все мы, многие тысячи девчонок, думали так... Мотыльки, летящие на огонь... В сорок третьем попала в школу радистов, потом направили в воздушно-десантные войска, была в тылу врага. Побили нас крепко, когда Днепр форсировали, почти вся наша бригада полегла... Дальше что? После госпиталя, с осени сорок четвертого, в пехотном полку. И так до Берлина...
Рассказывала она все это глухим, бесцветным голосом, будто нехотя, по принуждению, избегая подробностей, и видно было, что вспоминать о войне ей нелегко.
Многих девушек встречал Мансур на фронте и знал, что им приходилось вдвойне тяжелее. Врачи, сестры, связисты, летчики и снайперы, танкисты и водители грузовиков, повара и прачки, партизаны и подпольщики в тылу врага – кем только не были эти нежные, слабые создания, достойные любви, поклонения, счастья. Как и мужчины, они шли в бой, несли суровую солдатскую службу и не ждали никаких поблажек. Не щадила их война, хотя армейская братия старалась, как могла, оградить их от трудностей фронтовой жизни. Но случалось так не всегда – то обстановка и условия не позволяли, то, что греха таить, какой-нибудь командир-служака с грубым сладострастием вымещал на них свой дурной характер. Встречались и такие, кто в девушках-воинах видел не товарищей по оружию, а прежде всего женщин, с которыми почему бы и не пофлиртовать, пока жив. Ведь смерть подстерегает на каждом шагу, а тут хоть какая-то отдушина. «Война спишет», – говорили эти любители безнаказанно поиграть чужой судьбой. Но, с другой стороны, как их винить? Сегодня жив человек, завтра нет его...
Совсем запутался Мансур в этих мыслях, но представил другое: вот бежит Марзия по открытому полю, среди разрывов мин и снарядов, с автоматом в руках, с тяжелой рацией да еще вещмешком за спиной, полагающимся каждому солдату, мужчина он или женщина, радист или пехотинец, и, вскочив на ноги, порывисто обнял за плечи, словно закрывая своим телом от пуль и осколков.
– А ты все такой же... впечатлительный... – Марзия тихонько отвела его руки, поправила волосы. – Вижу, пожалел меня. Да ты не мотай головой. Пожалел... Всякое было, Мансур. Война... И плакать приходилось, скрываясь от людей.
– Так уж и плакать! С твоим-то характером...
– Какой там характер! Я такая трусиха! – рассмеялась она, заиграли ямочки на щеках, разгладилась складка меж бровей. – Особенно танков боялась.
– Да, танк – не старый твой трактор. Как говорил один мой друг, лейтенант Каратаев, сурьезная штука – танк! А все равно ты молодец, Марзи!.. – Он погладил ей руку и решил спросить о том, что весь вечер не давало покоя, вертелось на кончике языка: – Только не пойму я, как же ты на трактор села? С такими-то маленькими руками... Неужели не нашлось другой работы... полегче?
Марзия взглянула на него как-то неприязненно. Улыбка погасла, глаза потемнели. Она прошлась по комнате, засунув руки в карманы форменного, сшитого по ее ладной фигурке, платья. А когда заговорила снова, что-то чужое, чуть ли не официальное появилось в голосе:
– Слышал, что сказали мои старики? Фронтовики-то– не все, правда, – от черной работы нос воротят! Подавай им дело полегче да почище и чтобы прибыль была. За пустые трудодни кому охота ломать себя... Вот мне и пришлось оседлать трактор. Вслед за мной и парни некоторые подались на МТС. Учатся, ремонтируют трактора...
– Значит, совесть заговорила... А о тебе я ляпнул, извини, подумав о твоем здоровье. Очень уж ты хрупка.
– Ну, ладно, не оправдывайся! – Марзия присела возле печки, закурила. – Что мое здоровье? Ты на колхоз посмотри. На ладан дышит Куштиряк! Посевная на носу, а ничего не готово. С боем, со скандалом вырвала у директора МТС трактор и два дня вывозила семена из элеватора. Но трактор я еще не отдам, пусть жалуется на меня директор куда хочет. На ферме кормов нет, коровы на ногах не стоят... Завтра поедем на яйляу, будем снимать солому с крыш навесов...
– Ого, да ты все заботы колхоза на себя взяла! – засмеялся Мансур, но смех его прозвучал как-то не искренне, деланно.
Марзия покачала головой, с горечью сказала:
– Колхоз-то наш, Мансур. Если мы не возьмемся, кто его поднимет? Голодные бабы? Старики?.. Я ведь подумала, вот вернулся Мансур, человек работящий, честный, он-то уж не убежит из аула. Что, рановато обрадовалась? Чем думаешь заняться? Скажи, если не секрет.
– Пока не знаю, Марзи, – ответил он, силясь заглушить в себе смешанное чувство уважения к ней и невольного протеста. Раздражал ее строгий, чуть ли не обвиняющий тон, обижали поспешные, беспричинные, на взгляд Мансура, намеки. Потому, сам того не замечая, заговорил сухо, будто оправдываясь в несодеянном: – Как тебе известно, я только вчера приехал домой. Надо немного отдохнуть с дороги, осмотреться. Честно говоря, была одна тайная мысль – учиться, но отец с матерью очень постарели. Вряд ли получится...
– Почему же?! Ведь ты учился заочно. Я, например, рассчитываю закончить в этом году первый курс института. Тоже, конечно, заочно.
– Где уж за тобой угнаться! – грустно пошутил Мансур.
А Марзия твердила свое:
– Нет, нет, нельзя так! Ты, я помню, на втором курсе был в техникуме, надо восстановиться. Если что, помогу, можешь не сомневаться!
Собираясь на эту встречу, Мансур не мог отделаться от неуютной мысли о том, что Марзия, наверное, по принуждению начала работать на латаном-перелатаном тракторе и рада бы теперь отказаться от него, да не может из-за всегдашней своей щепетильности и самолюбия. Так и стоял перед его глазами, как аждаха-дракон из сказок, пышущий жаром и чадом старый ХТЗ, а рядом с ним – маленькая, чумазая девушка, похожая на подростка. Сердце Мансура сжималось от смутного чувства вины и жалости, он твердо решил: «Надо положить конец этой несправедливости, вытащить Марзию из грязи!»
Но оказалось, не она, а он сам нуждается в ее совете и помощи. Мансур-то самоуверенно готовился взять на себя роль защитника, стать по-отечески добрым и строгим командиром. Смех и грех. Да, забыл он народную мудрость о том, что река сохраняет повадки ручейка, с которого берет свой исток, как бы потом ни разлилась широко. Внешне Марзия изменилась, повзрослела. Исчезла юношеская угловатость, сгладились неровности характера, а пыл и задор, как огонь в пепле, ушли вглубь, душа осталась прежней. Разве могла она смотреть равнодушно на страдания людей, хотя ей в самый раз подумать о себе. Нет, как и в далекие школьные годы, заботы других для нее превыше всего. Не сомневался Мансур, что именно это качество ее характера и стало для нее главным толчком, когда она вступала в партию.
Сам-то он на фронте ни в одной части не задерживался долго. Только станет привыкать к новым однополчанам, попадет под благосклонные взоры командиров и политработников, – тут же выбивало очередное ранение, начинались мытарства по медсанбатам и госпиталям. Потом, после выздоровления, чаще всего попадал в чужую часть, но если и попадал в свою, к тому времени оказывалось, что она обновилась почти целиком, прежние командиры или убиты, или ранены. Мелкие царапины Мансур и не считает на своем теле. С ними он справлялся, можно сказать, на ходу, не покидая окопов. В счет – три тяжелых ранения, из-за которых ему пришлось в общей сложности почти полтора года проваляться на госпитальных койках. Все это мешало вовремя оформить нужные документы. Уже в последние дни войны под Братиславой его приняли кандидатом в члены партии. С этим он уехал на родину, и теперь ему предстоит пройти испытание трудом. Как-то оно сложится...
Но что бы ни случилось, с самим собой он разберется. Руки-ноги целы, как любит повторять отец Мансура, не зря шапку носит на голове. Мужчина, значит. Человек, войну сломавший, неужели он не найдет себе места в мирной жизни? Вот отдышится немного, присмотрится, что к чему, и возьмется за любое дело, на какое определит колхоз. Душа уймется, тоска пройдет. Не о себе его беспокойство – о Хайдаре. Если не встряхнуть, не вывести парня из черного запоя, не совладает со своим несчастьем, пропадет. И здесь, наверное, не обойтись без совета Марзии, подумал Мансур и невольно усмехнулся этой мысли: ну, кто из нас теперь командир?
На другой день он встретил ее возле коровника. Не дослушав до конца, она нетерпеливо прервала Мансура:
– Нет, нет, лейтенант, это ты возьми на себя! Прошу, требую. Лаской, уговорами или крепким солдатским словом – как хочешь, заставь его бросить этот мерзкий самогон. А я выясню через райком насчет госпиталя... Ну, что глаза вытаращил? – засмеялась она. – Я ведь член райкома как-никак!
Мансур не знал об этом, а узнав, еще больше удивился излишней, как ему казалось, скромности Марзии: ну, зачем ей трактор? Но спорить было бесполезно, да и с Хайдаром надо скорее что-то придумать.
– Вот тебя он и послушается больше, – возразил Мансур.
– Жди, послушается! Два раза заходила к нему. Какое там! Плетет бог знает что, слушать противно, – Марзия махнула рукой. – Говорит: «Как ты смеешь меня, орденоносного солдата, боевого артиллериста, уму-разуму учить? Скажи, кто ты есть? Наверное, на фронте была ППЖ у какого-нибудь большого офицера! Видали таких красоток!» Я, конечно, не обиделась, пьян был Хайдар.
– Может, в точку попал?.. – хотел было пошутить Мансур и пожалел, ой как пожалел о своей глупой шутке!
– Дурак! – Она замахнулась огромной грязной рукавицей, чтобы залепить ему оплеуху, и было бы поделом, по он перехватил ее руку. Губы у Марзии задрожали, из глаз брызнули слезы. – Как у тебя язык повернулся?! Ведь я до сих пор не верю, что Барый погиб. Его жду...





