Текст книги "Млечный путь"
Автор книги: Ахияр Хакимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
– Прости, пожалуйста...
– А рука у тебя крепкая, чуть пальцы не сломал, – как-то быстро отошла Марзия. Отвернулась, вытерла слезы. – Ну, кажется, договорились? Поговори с Хайдаром по-мужски, как командир с солдатом...
Шагал он по улице, не замечая луж, и ругал себя на чем свет стоит, лицо горело от стыда. Права Марзия, с горечью думал Мансур, надо быть круглым дураком, чтобы такую девушку обидеть. Урок на будущее: не будь бесчувственным чурбаном, душа человеческая – сосуд хрупкий. Одно неверное слово, намек неосторожный, грубый – и трещина на всю жизнь...
Занятый своими мыслями, он и не заметил, как навстречу ему выскочила мать Хайдара. Подбежала она к нему, чуть не падая на скользкой от грязи улице, схватила за рукав и заголосила:
– Постой-ка, Мансур, погоди! Ради аллаха, зайди к нам, угомони друга... Застрелюсь, говорит, жить не хочу! Наган у него...
О том, что Хайдар привез с собой наган, он уже слышал от кого-то, но не поверил. Решил – пустое. Зачем ему наган? Чего только не наговорят на человека нелюдимого да еще пьющего беспробудно! Но теперь, когда то же самое, захлебываясь слезами, говорит его собственная мать... Мансур опешил, мигом очнулся от неуютных дум.
– Какой еще наган? Сама, что ли, видела? – спросил ее, все еще не веря услышанному.
– Стала бы языком молоть, если бы не видела! Вытащит из кармана, приставит то к виску, то к груди и приговаривает: «Один ты мне друг-товарищ! На тебя одного вся надежда». А мои слезы-причитания и слышать не хочет. Горе мне, ой горе!..
Только этого не хватало! В два прыжка одолев ступеньки ветхого крыльца, Мансур потянулся к дверной ручке и остановился. Ясно, что Хайдар так просто не отдаст наган, если хранил его столько месяцев. Выходит, силой вырывать? Ну, поглядим...
– A-а, это ты, годок? Заходи, заходи! – Хайдар кивнул, показывая на лавку. Сам, как всегда, немного навеселе. – Ну, как, нравится аул? По мне, так нормальный человек дня не проживет в этой нищете. Эх, жизнь – копейка... Путь-дороги затопило, выжгло пламенем-огнем!.. Вот тебе мое слово: дуй скорее в город. Если от голода не загнешься, то от тоски подохнешь тут...
– Так ведь всего два дня, как вернулся, – ответил Мансур, улыбаясь. Он старался направить разговор в спокойное русло. – Надо осмотреться, односельчан повидать. А аул... Говорят же, какие сами – такие сани. От нас зависит, каким будет Куштиряк.
– Понятно, понятно!.. Вот что, брат, товарищ лейтенант, – презрительно скривил губы Хайдар, – если пришел агитировать и рассказывать сказки о прекрасном будущем, то тебе, извини, дверь с той стороны придется закрыть!
В юности Хайдар был парнем прямым, откровенным, не любил, когда люди, в разговоре ли, в делах ли, начинали ходить вокруг да около, наводить тень на плетень. Вспомнил Мансур об этом и решил не деликатничать, сразу перешел в атаку. Заговорщицки подмигнув, ошарашил его вопросом:
– Может, покажешь свой наган, а?
Брови Хайдара поползли вверх, глаза округлились.
– Во-о дает!.. – выдавил из себя, заикаясь. – Как говорится, в старых устах – да новая песня. – И захохотал, стуча костылями по полу. – Тебе что, померещилось? На оружейный склад явился? Ну, брат!.. Наган ему понадобился, а! Откуда, скажи на милость, у меня наган?
– Хватит паясничать! – Мансур протянул руку.
Но как он ни уговаривал его, как ни припирал к стене, Хайдар лишь помалкивал да посмеивался дурашливо, лишь изредка вставляя в горячую речь друга язвительное словцо, подходящую к случаю поговорку: «Ха! Пришел стричь плешивого!» или «Думаешь, если плакать по-настоящему, то даже из слепого глаза слеза выжмется?» Потом и вовсе разошелся, начал выгонять его.
Обиделся Мансур, не сдержал себя:
– Ну все! Ноги моей больше не будет здесь, пьянь ты несчастная!
– Так бы и сказал! Иди, иди, о чем тебе, офицеру, говорить с рядовым солдатом, да еще жалким калекой?! – кричал ему вслед Хайдар.
– Дурак ты...
– Вот это точно! – подхватил тот, деланно смеясь и стуча костылем. – Конечно, дурак! Скажи на милость, будет умный, оставшись один из всего расчета, стоять против «тигра»? Да еще снарядов – кот наплакал, два или три... Это ведь только ваш брат офицеры – народ умный да ушлый. Пошлют солдата в огонь, а сами в траншею, в блиндаж! Видали...
Мансур уже перешагивал через порог, когда эти злые, несправедливые слова ударили ему в спину. Он стал как вкопанный, кровь ударила в голову.
– В траншею? В блиндаж?! – процедил он сквозь зубы, рысиным шагом приближаясь к Хайдару. И вдруг с ожесточением сбросил с себя шинель, рванул ворот гимнастерки. – Ты думаешь, я такой же, как Зиганша? В траншею? В кусты, значит?! – Сначала гимнастерка, следом рубаха полетели на пол. Не ожидавший такой ярости Хайдар опешил, присмирев, сел на кровать.
– Ну, что ты, что ты?.. – пролепетал еле слышно.
– Ты не прячь глаза-то! Вот это что? А это? Смотри, смотри!.. – Мансур совал ему в нос руку с длинным, от плеча до локтя, рваным красным шрамом, поворачивался боком, где чернела дыра от осколка, и все приговаривал: – Гляди, гляди! – Он уже не мог остановиться, рывком стащил сапог, поставил на табуретку ногу, на которой не было половины икры.
И тут он понял, что сотворил глупость. Стыдясь и сожалея о случившемся, сел за стол, подпер голову руками. Оба молчали. Наконец Хайдар нарушил тягостную тишину, проговорил едва слышно:
– Одевайся, Мансур. Прохладно у нас. Это... чего Зиганшу вспомнил? Скажи, если не секрет.
– Да так, ничего особенного...
– Скрываешь что-то... Да плевать на него! Ведь свояченицу свою изнасиловал, подлец! Нe девушка, а зорька ясная, и всего шестнадцать лет. Разве человек, если считает себя мужчиной, позволит такое? Убил бы, собаку... – И вдруг подскочил к Мансуру, охрипшим голосом сказал: – Ты это... не сердись на меня, дурака свалял. Не со зла, а с тоски...
Не успел Мансур ответить, как Хайдар обнял его и приник лицом к пропаханной осколком руке друга. Из груди вырвался стон:
– Ох эта война!
– Ну вот, развел сырость!.. Ты тоже прости меня, – буркнул Мансур, отвернувшись, и торопливо начал одеваться.
Ушел он не прощаясь. Обижаться на пьяную околесицу Хайдара не имело смысла, все равно с него как с гуся вода. Выпьет – забудет все. Мансур стыдился своего глупого поведения: нашел чем удивить калеку! Раны выставил напоказ, вояка... По правде-то говоря, не перед Хайдаром бы красоваться ими, а бежать к врачам. Ноют раны, спать не дают ночами. Особенно беспокоит нога, то и дело вытекает гнойная сукровица. До районной больницы далеко, медпункт в ауле закрыт, так что Мансур сам, как умел, перевязывал рану.
Отец с матерью глаз с него не сводят. Молчат, когда сын то от боли, то от неприютных дум морщит лоб и тихо вздыхает. Но стоит ему улыбнуться, сказать ласковое слово, старики на седьмом небе. У матери свои заботы-печали. О чем бы ни шел разговор, под конец она сворачивает на здешнее житье-бытье, намеками да вздохами выражает опасение, как бы сын не подался в город, как бы не оставил родителей. Потом, смущаясь и храбрясь одновременно, начинает жаловаться на свою старческую немощь и хвори, из чего следует, что самая пора появиться в доме молодой хозяйке. Невест в ауле много, говорит мать, любая сломя голову побежит за таким женихом. Мансур посмеивается, молчит, а в сердце у него, как заноза, единственная встреча с Нуранией. Где она? Почему не ответила на письма?
Хоть и горячился Мансур, что возьмется за любую работу, уверенности не было. Будто стоит он на перепутье и думает-гадает: направо идти? налево? И не только здоровье тому причиной. Семь лет жизни поглотили армия и война. Все, что он умеет, это стрелять, почти не целясь и попасть в цель, незаметно подползти к траншеям противника и добыть нужные сведения или захватить «языка». Разведка – его ремесло. Другим умением пока не обладает. Конечно, ему с детства знаком весь круг крестьянских работ. Здесь он быстро приноровится. Беспокоило другое: боевой офицер-разведчик, привыкший к опасности, избалованный бесшабашной праздностью между заданиями, обласканный поклонением товарищей и вниманием командиров, – примирится ли он с безрадостно-тусклой жизнью аула? Стерпит ли самодурство нынешнего председателя Галиуллина и таких его подпевал, как Зиганша? С грустью думал он о том, что ни ясных, солнечных горизонтов, которые рисовались в его тосковавшем по родине воображении, ни ликующей, как песня, жизни не было в Куштиряке...
А с Зиганшой он должен разобраться в первую очередь. По правде говоря, надо бы, по фронтовой привычке, схватить его за горло, проучить, как того он и заслужил, а потом сдать в соответствующие органы. Но где у Мансура факты, кроме собственной памяти? Да и свидетелей нет.
А сам Зиганша, подлец из подлецов, при встрече в правлении как ни в чем не бывало полез обниматься.
– Здорово, годок! Сколько лет... Вместе росли, в армию ушли, вместе врага заклятого били! Вот суждено и здесь, на трудовом фронте...
Мансур отшатнулся от вонючего духа перегара, ограничился холодным, сдержанным кивком. Бросилась в глаза уродливая клешня левой руки Зиганши.
Тот только на миг смешался, невольно сунув руку в карман, и, не обращая внимания на то, что Мансур повернулся спиной к нему, продолжал изображать из себя старого, верного друга:
– С благополучным возвращением, годок! Надо бы обмыть эту радость, слышь?! Есть и медовуха, и самогон, милости прошу ко мне!..
Пока Мансур обнимался с другими, Зиганша, сославшись на неотложные дела, убрался восвояси.
– Что-то не обрадовался ты ровеснику. Не надо бы становиться ему поперек, – сказал кто-то из присутствующих.
– Не знай, не знай, брат, – подхватил заведующий фермой Ахметгарей. – Может, того, между вами черная кошка пробежала? На фронте, случаем, не встречались ли?
Промолчал Мансур. Малодушно скрыл готовую сорваться с языка историю встречи с Зиганшой в первые месяцы войны. «Рано, рано», – подумал в который раз, досадуя, что безоружен перед ним...
Дома он застал мать, склонившуюся над фотографией младшего сына. Что-то шепчет, кажется, просит аллаха вернуть ей Талгата, пропавшего без вести. Похоронки на него не было, и верит мать, что жив он, только сообщить о себе не может. Плачет, молится, но знает Мансур, чувствует, что Талгата нет в живых. Еще на фронте, весной сорок четвертого, он получил от брата письмо, в котором Талгат писал, что из его дивизии отбирают добровольцев для засылки в Словакию и он тоже попал в ту группу...
Еще одна боль матери – Фатима, самая старшая из детей. За год до начала войны она вышла замуж и только-только успела свить семейное гнездо, как мужа забрали в армию. Погиб он под Сталинградом, и осталась Фатима одна. «Бог хотя бы ребенка дал горемыке. Утешалась бы заботой о нем... Вдов не счесть, кому она нужна, когда для девушек-то нет женихов...» – причитает бедная старуха.
Вечерами Мансур изредка заглядывал в запущенный, как и весь аул, холодный клуб. И здесь тоска, уныние. Сидят на скамейках, прижавшись друг к дружке, словно замерзшие воробышки, плохо одетые, грустные девушки и поют родившуюся за годы войны, незнакомую Мансуру песню «Сарман»: «На берегах Сармана, жаждой томима, без милого гуляла одиноко. Заветных слов ему не сказала, не знала, как неумолима разлука». Задушевная, печальная песня бередит сердце. И жаль девушек. Им, наверно, было по десять – одиннадцать лет, когда Мансур уходил в армию. Теперь перед ним – невесты на подбор. Не ласкало их время, не холило, в труде и лишениях пестовало, но юность берет свое. Выросли девчонки, вошли в прекрасную пору любви, только некому их провожать по вечерам, обнимать и миловать, как водится извечно. Есть среди девушек и постарше. Если у тех, младших, в глазах еще только неясная тревога да пугливое любопытство к нескольким фронтовикам, забредшим в клуб, то во взгляде старших – отчаяние и безнадежность. У многих женихи нареченные, любимые сгинули на войне, а те, кто вернулся, больше на молоденьких смотрят, чем на них. Не жены, не вдовы. Вечные невесты... Не потому ли с такой неизбывной тоской звучит их песня...
Мансур не находил себе места. Угнетала неизвестность, да еще жег стыд за глупую выходку перед Хайдаром. Решил было с Марзией поговорить, но оказалось, что она уехала на МТС, а оттуда – в райком. Делиться своими сомнениями с кем-нибудь другим ему не хотелось.
Отец, бесхитростная душа, несколько дней с затаенным беспокойством приглядывался к сыну и решил вызвать его на откровенность:
– Вижу, томишься ты здешним житьем-бытьем. Ночью спишь плохо, стонешь. Что, болят раны? Или на сердце смута какая?
– Как тебе сказать, отец? Всего понемногу, – ответил Мансур.
– Может, того... выпьешь пару стаканов медовухи? Развеешься. Бочонок-то на печке заждался, – улыбнулся старик Бектимир.
Мансур знал, что отец с матерью расстарались, заквасили целый бочонок крепкой кислушки к приезду сына и теперь ждут его согласия созвать родню и соседей в гости. Но сыну не до того.
Он с неприязнью смотрел на полный стакан и думал, как бы от него отказаться, не обидев отца. Но тут открылась дверь, вошел, запыхавшись, посыльный из сельсовета.
– Я к тебе, Мансур. К телефону тебя зовут. Это... одна нога здесь, другая – там! Кажется, Марзия, – выпалил старик Галикей, заметив на столе стаканы и судорожно сглотнув слюну. – Говорят, уж если суждено угощение, то хоть зуб сломаешь, а не отвертишься от него. Эго... погода паршивая, сырость, в самый раз немного нутро обогреть!
Старик Галикей – человек в Куштиряке приметный. В гражданскую войну ходил в партизанах, был награжден боевым оружием, но потом завел дружбу с бутылкой и сильно упал в глазах односельчан. В эту войну, по-другому правда, он снова поднялся в цене-достоинстве, стал нужным человеком: доставлял письма и газеты из отделения почты, что в селе Елизаветино, и был муллой. Привезет добрую весть – хорошее письмо с фронта с фотокарточкой, с самодельными солдатскими песнями, – место почтальона в красном углу, любая солдатка вытащит запрятанную на всякий случай в сундуке или в дальнем углу шкафа заветную бутылку. Себе, детям своим откажет, а для него, доброго вестника, последнюю курицу не пожалеет. Отблагодарит, одарит. Даже самозваный религиозный сан не помеха Галикею в этих, принудительных, как он любил оправдываться, угощениях.
Муллой, или, вернее сказать, молельщиком, стал он поневоле и не из святости. Все обстояло как раз наоборот: в бога он не верил да и помнил всего две-три суры из Корана. Война тут причиной. Весь аул тогда жил в неотступной тревоге за ее исход, за ушедших на фронт близких и бессонными ночами возносил неумелые молитвы аллаху, прося отвести смерть от мужа или сына, брата или других родственников. Молились и просили аллаха потому, что больше некого было просить, хотя в мирные, спокойные времена о нем, может, и не вспоминали вовсе. Ну, а где аллах, там и мулла нужен. В ауле тоже кто-то умирал, у кого-то, хоть очень редко, дитя рождалось. Как в таких случаях без муллы? Надо хоронить усопших, новорожденным давать имя. По обычаю, никто, кроме муллы, на это не имел права.
Все началось с того, что в сорок первом году у Галикея умерла старуха. Мулл давно уже не было ни в Куштиряке, ни в других аулах, но старик, хоть и не верил в бога, не мог похоронить жену без предписанного шариатом обряда. Таково было ее завещание. Делать нечего, вспомнил забытые молитвы, сотворил над покойной и предал ее земле. С той поры его стали приглашать и на похороны, и на освящение имени новорожденных.
Так он совмещал две почетные должности. Совмещать-то совмещал, но чем дальше, тем тягостнее ему становилось возить почту. В те месяцы, когда на фронте, по слухам, шли особенно тяжелые, смертные бои, на аул, как черные птицы, начинали сыпаться похоронки, называемые в народе «черными письмами». Старик Галикей тоже ходил темнее тучи, тайком плакал и пил горькую, потому что не было у него сил вручать эти «черные письма» несчастным женщинам. Да и они сами, завидев его издалека, спешили сойти с дороги, разминуться, запирали двери и с замиранием сердца выглядывали в окно: лишь бы не остановил свою дряхлую клячу, лишь бы проехал мимо... Не выдержал старый партизан этой пытки, во всеуслышание заявил в сельсовете: «Хватит, шабаш! Не могу больше возить людям эти страшные вести! Не хочу быть на службе у Газраила!»[8]8
Газраил – в исламской мифологии ангел смерти.
[Закрыть]
Так он отказался от почты. Вскоре и другую «службу» пришлось ему бросить. После того как единственный его сын погиб где-то под Курском, старик Галикей вовсе ударился в запой и по этой причине потерял доверие богомольных старух. В тот же год он был определен посыльным и ночным сторожем при сельсовете. Это стало для него поводом похваляться: «У меня, граждане люди, две макушки, потому всегда исполняю не одну, а две должности».
Вот и сейчас начал было распространяться о своих ответственных постах, но Мансур прервал его, кивнув на стакан:
– Тебе, значит, суждено... – и бросился к двери.
– Так-то, брат! Если кобылица заржет...
Но Мансур не дослушал грубой шутки Галикея.
Звонила действительно Марзия, а новость у нее такая: по поручению райкома партии военком связался по телефону с Уфой и получил разрешение в течение двух недель устроить Хайдара в госпиталь. «Подготовить его к поездке, отвадить от водки – тебе поручено!» – этим Марзия закончила разговор.
По твердому убеждению Мансура, пьют люди слабовольные, не умеющие или, чаще всего, не желающие обуздать свои дурные наклонности. Иные даже бравируют, бахвалятся этим. Нет, он себя не считал святошей. На фронте и от «наркомовских» ста граммов не отказывался, и с разведчиками своего взвода, способными из горсти пшена целый котел каши сварить, бывало, глотнет немного спирту после очередного боевого задания. Но делал он это, скорее, чтобы не обидеть ребят, чем из желания. Не тянуло его к выпивке. А потом, когда так нелепо, по-глупому погиб Саша Каратаев, Мансур поклялся, что капли в рот не возьмет этой гадости.
...После тяжелых, в чем-то несуразных, горячечных боев у озера Балатон и под Секешфехерваром полк перешел границу Австрии и был оттянут во второй эшелон для пополнения и отдыха. Задушевный друг Мансура, командир взвода автоматчиков лейтенант Саша Каратаев взял с собой двух солдат и на рессорном фаэтоне, запряженном парой приблудных коней, отправился тайком, среди ночи искать водку. Километрах в пяти в брошенном хозяевами доме они нашли целую бочку вина. Каратаев желая залить неизбывное горе, а двое других из-за безрассудного желания показать себя настоящими бравыми солдатами, – каждый тут же опрокинул по три кружки этого напитка. Наутро, весь посиневший, с глазами навыкате, лейтенант был найден мертвым в отведенной ему комнате, солдаты оба ослепли. Вино оказалось отравленным. Так закончил Каратаев свой фронтовой и короткий жизненный путь. Закончил бессмысленно, на исходе войны, не в силах совладать с опустошающим, сжигающим нутро несчастьем. Обидно, горько. На могиле друга Мансур и дал себе слово не пить...
К Хайдару он отправился дня через три после разговора с Марзией. Не мог пойти сразу из-за той встречи. Было стыдно, унизительно, что не сдержался, устроил черт знает что. Надо же понять человека! Разве стал бы пить Хайдар, будь он таким же могучим, здоровым, как прежде? Нет, не стал бы и уж давно взвалил бы на себя самую тяжелую ношу в колхозе. Но и оправдывать его нельзя, потому что не его одного покалечила война. Стонет земля о погибших. Всюду увечные и больные, вдовы и сироты. Что же теперь, всем миром заливать эту вселенскую печаль и утраты самогоном? Нет, Хайдар, другие заботы у людей. Подниматься надо. Жить. Много ли сообразим, далеко ли пойдем с хмельной-то головой?..
Так думал, спорил с собой Мансур, шагая по улице. Нет, не отдаст он единственного друга смерти, вытащит из дурмана. Может, с этого и начнется его мирная жизнь, которая, как он догадывался, будет не проще солдатской.
Встретил его Хайдар с радостной улыбкой, засуетился, приглашая к столу, словно и не было между ними никакой размолвки.
– Забыл, забыл солдата! – поворчал шутливо. – Как водится, у бедного забота о куске хлеба, у богатого – о веселье. Слышал, в клуб зачастил, на девок заглядываешься. Когда тебе о друге вспомнить!
– Надо еще посмотреть, у кого больше веселья, – засмеялся Мансур, но тот пропустил это мимо ушей.
Мать Хайдара налила им чаю и ушла по своим делам. Сам Хайдар, угощая друга, поглядывал на него исподлобья, посмеивался как-то натянуто и выжидал.
– Что в мире слышно? Просвети, пожалуйста, нашу темноту, а то ведь, кроме тебя, ни одна собака не заглянет в этот дворец, – все шутил и бодрился он, то ли отвлекая его от серьезного разговора, то ли, напротив, подталкивая к нему.
– Говоришь, никто не заходит? Видно, боятся, что застрелишь, – лукаво подмигнул Мансур, но распространяться дальше не стал. Куда ему торопиться? Сказано же: поспешишь – людей насмешишь. То, что Хайдар был трезв и с удовольствием пил чай, а не самогонку, подтрунивал над ним и над собой, но, слава богу, не нес пьяную околесицу, – все вроде бы к добру. Но поди разбери, что у него на уме. Услышит, с чем пришел Мансур, – взовьется.
Только напившись чаю и, по деревенскому обычаю, опрокинув пустую чашку на блюдце, Мансур заговорил, заходя издалека. Рассказывал о газетных новостях и колхозных делах, выбирал события обнадеживающие, сулящие добрые изменения в жизни, старательно обходил все то, что терзало его самого.
– Вот так, дорогой ты мой друг, поживем еще! Пройдет, может быть, года два, от силы три, глядишь, наладится все, в колею войдет. Ведь и реки разливаются, бурлят в половодье, а потом возвращаются в берега!– так закончил он разговор и неожиданно для хозяина начал собираться домой. Но сделал это умышленно: что скажет Хайдар?
А тот страшно удивился:
– Вот тебе на! Только языки развязались, а ты – уходить... Да постой, садись! Не семеро же на лавке у тебя плачут!.. Ты мне вот что объясни: верно ли, что Америка войну против нас готовит?
– Как тебе сказать? Разные там есть силы. Одни за мир, другие воду мутят. Не нравится, что мы в силу вошли, да еще в Европе демократические государства появились. Но я уверен, ни Америка, ни другая страна не осмелится напасть на нас.
– Так я и думал! – Хайдар стукнул кулаком по столу. – Вот ведь как оно, брат. Если бы не мы, то Гитлеру-то было раз плюнуть на эту Америку! На нашем горбу и крови затесались в победители, а теперь атомной бомбой размахивают, нас же и хотят напугать. Ну, не сволочи, а?
– Бомба и у нас будет, на этот счет не беспокойся, – заверил его Мансур. – Ты о себе позаботься. Или собираешься всю жизнь на кровати валяться?
Хайдар сразу же сник, на щеках заиграли желваки, голова опустилась. Мансур уже пожалел, что заговорил об этом, обманувшись его интересом к политике. Не так надо было с ним.
– Прикажешь перед Галиуллиным и Зиганшой шапку ломать? – потухшим голосом спросил тот после долгого молчания. – Меня ведь только пугалом поставить в поле. Да и то без подпорок не устою на одной-то ноге.
– Дело найдется. Сначала надо здоровье поправить...
Только услышал о здоровье, Хайдар вскочил с места, опрокинув табуретку, и склонился над Мансуром, скривив в усмешке бескровные губы:
– Так бы и сказал сразу! А то сидит тут, умничает, будто я несмышленыш какой. «Америка»! «Бомба»! Тьфу!
– Да ты погоди, не кипятись.
– Ха, «не кипятись»! Опять будешь уговаривать самогонку не пить? Наган потребуешь? Эх, Мансур... Я-то думал, поговорю с тобой всласть о том, что покоя не дает, а ты снова свое жуешь.
– Все же наган придется сдать...
– Вот как! – Хайдар дурашливо подбоченился, изобразил на липе презрительную улыбку. – Не голова у тебя, а целый совнарком! Скажи, долго думал? Нет? Так вот, слушай внимательно, золото мое... – гримасничал, ерничал он, войдя в раж. – Тебе только скажу. Одному тебе, и больше никому! Во-первых, не наган – я не милиционер, чтобы наган держать, – а пис-то-лет! Система – кольт. Разница? Это для матери моей – все едино: наган, и точка. Ты-то ведь фронтовик, офицер, прошедший огни и воды, и должен знать такие вещи. Во-вторых... да, да, весь секрет в этом, дорогой друг, вся хитрость... Так слушай же, подставь уши! Вопрос возникает: ты мне его давал, пистолет-то? Ага, не помнишь? Понятно, понятно, не помнишь, потому что не было этого, не давал. Как же тогда, скажи на милость, язык у тебя повернулся советовать такую чушь – сдать?!
Может, долго еще дурачился бы Хайдар, но вдруг у него забулькало в горле, голос осекся, и, сотрясаемый жестоким кашлем, он рухнул на кровать. Мансур выцедил из самовара теплую воду, дал ему выпить.
То, что он на трезвую голову и в здравом уме устроил этот балаган, Мансуру даже понравилось. Значит, не все еще потеряно, раз мечется человек и только из самолюбия не позволяет себе отступить от того, что натворил и наговорил по пьянке. Стреляться тоже не будет, хоть и не видит пока выхода. Да, сладка жизнь, так просто с ней не расстанешься.
– Ну, что же, – сказал Мансур, вставая, – береги этот... наган свой, раз не можешь обходиться без игрушки. Только вот что, солдат, звонили из райкома. Есть разрешение положить тебя в госпиталь. Готовься, через неделю в Уфу поедем.
– В госпиталь! В Уфу! – передразнил его Хайдар. – Мало там таких вояк, что кровью харкают. Не говорил бы, если бы сам не видел. И сказано: нельзя делать операцию.
– Воля твоя. Как говорится, насильно мил не будешь. Но отказываться глупо...
И снова началась длительная осада. Мансур не заходил к Хайдару несколько дней, ждал, надеялся, что сам позовет. А пока наведался в военкомат, ускорил выписку документов для госпиталя. И вот в один из вечеров прибежала к нему мать Хайдара: зовет, мол, сын.
– Думал, гадал и решил ехать, – тихо проговорил Хайдар, пряча глаза. – Попытка – не пытка. Но из-за тебя еду. Сам-то я уверен, ничего не выйдет... А эту чертову птичку сдашь, не то еще возьмет да запоет... – На ладонь Мансура лег маленький дамский пистолет. – Жалко. В госпитале у одного сержанта на часы выменял.
– На кой дьявол он тебе понадобился?
– Интересно же! Красивая штука... Да там почти у каждого был или «вальтер», или «парабеллум». Врачи устраивают шмон, собирают целый арсенал, но не проходит и недели, снова появляются эти, как ты говоришь, игрушки.
Вышло так, что сдавать «кольт» Мансуру было некогда. «Успею», – решил и запер его в чемодан.
В Уфе он задержался на целую неделю. В положенные часы навещал Хайдара, днем слонялся по городу и уехал, лишь окончательно убедившись, что операцию будут делать и начнут готовить больного. Словом, пистолет он сдал дней через десять. Сказал, что свой, Хайдара не назвал.
Между тем весна наконец вошла в свои права. Заметно потеплело, и раны Мансура перестали ныть. В правлении ему предложили место счетовода, но он отказался, подумав про себя, что неплохо бы на это дело определить Хайдара, когда вернется. Сам же напросился в шоферы и начал ремонтировать простоявшую года два в сарае, ни на что не годную довоенную полуторку.
Галиуллин не сразу согласился на это. То да се, мол, ничего с этой машиной сделать нельзя, запчастей нет, давай, дескать, принимай счетные книги. Мансур тоже уперся. Тогда председатель подмигнул Зиганше, любимцу и собутыльнику своему:
– Слышишь, бригадир? Голова у парня варит, хвалю! Хоть старая, а машина ему нужна. Знает, что в правлении много не высидишь, бумагой сыт не будешь! – и расхохотался, хлопнув ладонью о ладонь. – Верно говорю, Зиганша?
– В точку! – поддакнул тот, важно развалясь на старом диване. Сразу видно, не просто бригадир, а советчик и друг председателя. Мансур уже слышал, что он здесь двери ногой открывает.
– А машина – она кормилица. Там подхватил чего, тут кому подсобил... – не унимался Галиуллин. – Но ведь еще надо ее на ход поставить. Получится ли?
– Получится, – ответил Мансур.
– Может, рискнем, а, бригадир?
– Я как член правления и правая рука твоя – за. Сказано же: если душа потребует – человек змеиного яда выпьет, – пустился Зиганша в рассуждения. – Давай, Кутушев, жить и работать сообща, дружно. Мы же фронтовики с тобой! Не чурайся нас. Зашел бы вечером-то домой ко мне. Много ли надо, когда два солдата встречаются. Курочка да чарочка!..
Подленький намек председателя Мансур пропустил мимо ушей, а Зиганшу чуть было не схватил за грудки. Ох, подумал, надо бы бросить ему в лицо, напомнить о встрече под Смоленском, но опять сдержался. Крыть-то нечем. Да и не хотелось ему первый трудовой день в колхозе начинать со скандала. Только с презрением посмотрел на искривленные пальцы Зиганши.
Тот заметил его взгляд, повертел безобразную клешню так и сяк, осклабился.
– Ничего, Кутушев, – проговорил, скрывая тревогу под смешком, – раны украшают воина. Конечно, неудобство есть, бабы иногда боятся, хе-хе... А на фронте после госпиталя был ездовым при роте. Воевал не хуже других и здесь не из последних. Пусть вон председатель скажет.
– Да, Кутушев, этот горазд и языком молоть, и руками толочь. Хвастун, конечно, – это есть, но работник же... Гляди у меня! – шутливо погрозил дружку пальцем.
«Два сапога – пара», – подумал Мансур, вспомнив об их проделках, о чем ему уже говорили в ауле. Плохи дела Куштиряка, если такие люди держат в руках бразды правления и вершат суд и правду.
Со слов Марзии он уже знал кое-что о Галиуллине. Этот толстенький, с заплывшими глазами коротышка лет тридцати пяти после ранения и госпиталя еще в сорок втором году был освобожден от военной службы подчистую. С тех пор и ходит в руководителях. Не беда, что образование всего шесть классов, зато есть сноровка; как говорят в Куштиряке, если надо, воду выжмет из камня. Хитер, увертлив, умеет вовремя поддакнуть и услужить нужному человеку. На первых порах работал в райзо, в райтопе, даже заведующим районо был целый год, но потом, как в старину, послали на кормление в аулы. И Куштиряк уже третий по счету у него колхоз. Вернулся, говорят, домой маленьким, щупленьким человечком – на госпитальных харчах жиру не нагуляешь, а как стал председателем сначала в одном, потом в другом колхозе – и подбородок двойной, руководящий, появился, и живот округлился.
Рассказывала Марзия все это, то смеясь, то горестно вздыхая, а Мансур сердился:
– Что же, свет клином сошелся на таких прохиндеях?
– Будто не знаешь, где были настоящие мужики! Людей не хватало, вот и посылали в колхозы кого попало. Лишь бы хлеб до зернышка сдавал, мясо и масло выжимал из народа. Война!..
– Война... – повторил Мансур, вспомнив, что и до войны, при других председателях, хороших и не очень, в ауле тоже «первой заповедью» считалось выполнение плана по зерну. Выдастся год неурожайный – хлебороб оставался без хлеба. Все было. Но по сравнению с тем, что пережили люди в войну, с нынешним голодом и бедностью, даже та скудная жизнь казалась теперь чуть ли не раем.





