Текст книги "Повести и рассказы. Воспоминания"
Автор книги: Скиталец
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 32 страниц)
– Он спился окончательно – от зависти ко мне и вдобавок обокрал меня! Ведь зависть всегда переходит в злобу. Должно быть, именно поэтому у меня такая масса врагов. В особенности их много из числа тех людей, для которых я делаю что-нибудь хорошее. Ненавидит меня также и та актерская братия, которая привыкла относиться к искусству с точки зрения «двадцатого числа», и все у нее сходило с рук, а теперь нельзя стало! Терпеть не могу дураков, в особенности, если они попадают на сцену!
Шаляпин юмористически улыбнулся.
– Знаю, что скажут обо мне все они, когда я умру… Скажут – сво-лачь был, но – талантливый. А ведь мне только это последнее и нужно!
Случилось, что за кулисами появилась даже «мать» Шаляпина, деревенская старуха, несомненно кем-то подосланная за крупной суммой.
– Он, он самый, как есть мой сынок!
Когда мнимый «сын» объяснил, что мать его похоронена в Казани, и отказал в деньгах, старушка, уходя, недовольно бормотала:
– Какой скупой!
Мне случайно пришлось быть свидетелем разговора Шаляпина с крупным адвокатом о том, как быть с шантажистами, грозившими взыскать с него сто тысяч за воспитание двадцатилетнего «незаконного ребенка».
Больше всего, однако, опасался он тайных врагов, не раз прибегавших к газетным «уткам» для очернения его имени.
Черносотенные круги высшего общества давно были недовольны дружбой знаменитого «императорского» артиста с «левыми» писателями и общественными деятелями.
V
Однажды русские газеты – столичные и провинциальные – подняли шум из-за того, что знаменитый оперный артист Шаляпин стоял на коленях на сцене Мариинского театра во время исполнения хором народного гимна в антракте оперного спектакля, на котором присутствовал царь Николай II.
Все газеты отнеслись к этому поступку великого актера с нескрываемым осуждением, иронией и презрением, за исключением правых, приветствовавших его за проявление монархических чувств.
Газеты восстановили против прославленного артиста всю тогдашнюю интеллигенцию: Шаляпина, члена литературной «Среды», снимавшегося вместе с группой писателей «Знания», дружившего с Горьким и Плехановым, считали, во всяком случае, сочувствующим революционному движению, предполагали и верили, что раз он демонстрирует свою дружбу с революционными писателями, то, вероятно, и содействует им. Ценили в нем не только артиста, но и «демократа», несомненно тяготеющего ко всеобщему и обязательному – левому настроению. Его имя постоянно ставилось рядом с именем Горького – идола эпохи.
Всем было конфузно и стыдно за него, досадно на себя, зачем считали Шаляпина «левым», когда он оказался архиправым и даже в этом расписался в своем знаменитом «письме в редакцию» в ответ на ругань левых и похвалы правых газет; в этом ответе Шаляпина за его подписью было напечатано, что он действительно «стоял на коленях» и сделал это потому, что, улицезрев «помазанника божия», не мог сдержать прилива верноподданнических чувств: заговорило его «ретивое», истинно русское сердце. Письмо было написано «черносотенным» языком и вызывало невольное недоумение. Именно это письмо с выражением верноподданнических чувств страшно уронило и унизило имя Шаляпина в общественном мнении, облило его всеобщим презрением, было понято не как проявление каких бы то ни было политических убеждений, но как унизительное холуйство.
В Петербурге в интеллигентных кругах и в особенности в среде учащейся молодежи с возмущением говорили о публичном самооплевании артиста, многие призывали бойкотировать Шаляпина, то есть никогда больше не ходить на его спектакли.
Крайне-правых, «монархических» взглядов «артист из мужиков» до этого своего письма никогда не исповедовал. Следовательно, такой припадок произошел с ним, как полагали, под каким-то давлением, неискренне, из какого-нибудь расчета. Но какой же расчет так уронить себя в глазах всей страны, подвергаясь всеобщим заушениям? Наоборот, уж если искать выгоды, то выгоднее было бы отказаться, «пострадать за отказ»: с каким восторгом отнеслись бы к такому «героизму» те же газеты и все «общественное мнение»! Ведь отделался же писатель Амфитеатров за «Господ Обмановых» всего только маленькой ссылкой, но зато был прощен прессой за сотрудничество в «Новом времени», а публикой по возвращении из пустяковой ссылки был встречен овациями, как герой! Вот какое было время!.. И не глуп ли какой-то там «расчет» Шаляпина?.. А между тем, по рассказам, он сам организовал пение гимна и стояние на коленях, стоял в этой позе перед царем впереди всего хора. Да еще печатно подтвердил свое стояние, объяснив приливом монархических чувств!
Глупо, нерасчетливо и фальшиво!
Всю эту историю я, находясь в то время в поездке по провинции, знал из газет, но, вернувшись в Петербург, только и слышал от всех встречных и поперечных, что выражение негодования по адресу Шаляпина. Газеты продолжали измываться над ним, даже карикатуристы и цирковые шуты всячески варьировали эту тему.
Но мне все-таки казалось, что тут «есть что-то», какое-то недоразумение: слишком невероятна была бестактность Шаляпина.
Я знал и любил этого умного, чуткого человека и в душе был бы рад найти для него какое-нибудь оправдание: ведь его осуждали не за политические убеждения, а за лицемерие, холуйство, подхалимство, публично обнаруженные; мне больно было бы окончательно убедиться в этом. Я ждал случая лично встретиться с ним.
Вдруг Шаляпин сам прислал за мной с просьбой непременно и немедленно приехать к нему на квартиру.
Жил он тогда на Петербургской стороне, на краю города в собственном доме. Я встретил у него в кабинете еще несколько петербургских писателей.
Завидя меня, хозяин сказал:
– Ну, вот спасибо, что приехал. Теперь все в сборе. Жаль, нет Андреева, а Горький на Капри и на мои письма не отвечает. Господа! Я не имею возможности печатно восстановить истину о моем якобы стоянии на коленях перед царем и хотел бы, чтобы вы здесь выслушали меня и не поступили бы так, как поступил Плеханов. Он вернул мне по почте мою фотографическую карточку с надписью: «Возвращается за ненадобностью»! Согласитесь, что ведь это – пощечина! И неужели ему не пришло в голову, что газеты, которым он так легко поверил, слишком часто врут, что все напечатанное про меня могло быть неправдой уже по одному тому, что напечатано в газетах!
Опровергать все это в газетах я не буду, по обстоятельствам дела – не имею возможности, да и не умею я писать по-газетному, никогда не пробовал. Лучше я расскажу вам всю правду на словах.
Шаляпин, видимо, был взволнован, курил одну папиросу за другой, встал с кресла во весь свой огромный рост и, стоя перед нами, продолжал:
Произошло все это вот как. Назначена была опера «Борис Годунов», на которой должен был присутствовать царь. Вы знаете, что на таких казенных спектаклях обыкновенной публики не бывает: весь театр полон военными чинами, придворными, охранниками и сыскной полицией.
Перед началом ко мне приходила депутация от нашего оперного хора с просьбой во время спектакля передать царю прошение хора о прибавке жалованья. Я на это не согласился и объяснил почему. Я находил, что обращаться к царю на парадном спектакле с просьбами, да еще с такими наивными, как прибавка жалованья хористам, неуместно, лучше это сделать обыкновенным путем, в другое время. Хористы ушли, недовольные моим отказом, и, кажется, обиделись, попрекнув, что я сам когда-то был хористом, а теперь, видно, забыл об этом. Наверное, решили, что «зазнался», и, как потом оказалось, вознамерились, по их терминологии, «подложить мне свинью» – и подложили.
Наступил спектакль. Я играл «Бориса».
У придворной чопорной публики не принято хлопать артистам, но после третьего акта вся она поднялась и шумно мне аплодировала: должно быть, удалось мне расшевелить ее. Я должен был выйти на поклон. И вот, откланиваясь аплодирующей публике, вдруг вижу: на сцену торопливо выбегают хористы и еще на ходу начинают петь «Боже, царя храни».
Первой моей мыслью было: что случилось? Я знал, что в программе спектакля пения гимна не предполагалось, иначе бы меня об этом предупредили, – значит, случилось что-то экстренное, неожиданное: родился, что ли, кто-нибудь в царской фамилии или произошло что-нибудь в этом роде. Хотел кинуться за кулисы, чтобы узнать, в чем дело, но декорации третьего акта в этой опере представляют глухую комнату с одной только маленькой дверью в глубине сцены, а дверь загородил собою хор, уже певший на коленях гимн. Я оказался в мышеловке: со сцены уйти не могу, стоять столбом во время гимна, когда весь хор стоит на коленях, неудобно, и – признаюсь, господа, – я, чуть ли не в первый раз в моей жизни, растерялся! Да, признаюсь, я после некоторого колебания, спрятался за высокой спинкой кресла около кулис.
Потом объяснилось, что хористы за свой страх, экспромтом и тайно от начальства устроили эту демонстрацию, не предупредив о своем намерении никого, и, кажется, пытались подать царю свою челобитную, меня же насильно и обманом заставили принять невольное участие в их коленопреклонении во время пения гимна.
Скандал произошел невероятный. Царь был очень недоволен. Распорядители спектакля и вся администрация театра перетрусили, пришли в ярость. Хористам нагорело, а меня на другой день вызвали во дворец для дачи объяснения по этому странному делу.
Вот, собственно, и все. Довольно глупое закулисное недоразумение, актерские дрязги, какие бывают каждый день, если бы не фигурировало мое «стояние на коленях». Врагов, завистников и ненавистников у меня – тысячи! Думаю, что именно благодаря их воздействию начали по этому поводу трепать мое имя в желтых уличных газетах, падких до всяких сенсаций. Дело это, в сущности, выеденного яйца не стоящее, раздули в целое событие. Мало того, в тех же уличных газетах, наконец, известное письмо за моей подписью с выражением верноподданнических чувств.
– Но разве вы не писали этого письма? – с удивлением спросил кто-то из слушателей.
– Никакого письма я не писал. Письмо было подложное. Но из уличных газет его перепечатали большие, серьезные газеты, сначала с указанием источника, а потом и источник затерялся, когда письмо пошло по всем столичным, провинциальным, наконец, по иностранным, европейским и американским газетам. Клевета загуляла по всему миру, сначала потихоньку, а потом «как бомба разрываясь», как поется в «Севильском цирульнике», и вот, как видите, я «погибаю, пораженный клеветой»!
Вот тогда-то я и получил из-за границы обратно мою карточку от Плеханова с известной вам надписью. Негодование против меня так называемого «общественного мнения» я уже знаю, удивляет оно меня: ничему так охотно не верят русские люди, как самой нелепой клевете на ближнего, в особенности если этот ближний чем-нибудь возвышается над ними!
– Заметьте, господа, – продолжал Шаляпин, с волнением шагая по комнате, – я безоружен и беззащитен: отвечать в газетах не могу – ведь все же я артист «императорских театров» и «солист его величества». Как я обнародую, что не хотел стоять на коленях перед царем и не стоял, а меня заставили на сцене хитростью? Что я отказываюсь от верноподданнических чувств, выраженных от моего имени в подложных письмах? Ведь меня за такое выступление уж во всяком случае выгонят из императорских театров, а это, признаюсь, было бы выше моих сил – уйти из лучших и богатейших в мире театров!
Чтобы не расстаться из-за глупой истории с любимым театром, я вынужден молчать, и только перед вами мне хотелось высказать все это, что я вам теперь рассказал.
Шаляпин замолчал, раскрасневшись и с навернувшимися слезами на глазах.
Рассказ его произвел на всех впечатление полной искренности.
Эта искренность подтвердилась напечатанными впоследствии воспоминаниями бывшего директора императорских театров Теляковского, беспристрастного свидетеля знаменитого спектакля. История с гимном рассказана им совершенно в том же виде, в каком много лет назад рассказал ее при мне и сам Шаляпин, так жестоко и ошибочно наказанный общественным презрением за мнимые «монархические чувства».
– Федор Иваныч, – возразил ему кто-то. – Вот вы сказали, что не можете писать и никогда не пишете в газетах, но ведь сейчас печатается в одной маленькой газете ваша автобиография за вашей полной подписью!
Шаляпин улыбнулся.
– Я никогда не писал этой биографии, – неожиданно заявил он. – И даже не читал ее. Это тоже подлог! Мои друзья мне только недавно о ней сообщили: она печаталась в какой-то уличной газетке и, говорят, префантастическая биография у меня! Я хотел сам поехать в редакцию просить о прекращении моей автобиографии, но меня отговорили, сказали, что все в этой редакции, начиная с редактора, такие типы, которым не раз били физиономию, и что они к этому привыкли. Опасаясь, что меня спровоцируют на избиение редактора, чтобы создать новую сенсацию, я и не поехал, а только послал сказать, что прошу прекратить мою биографию. Они прекратили и очень остроумно вышли из затруднения: вместо продолжения в газете появилось такое известие: «С глубоким сожалением извещаем наших читателей, что автобиография Ф. И. Шаляпина отныне прекращается печатанием по неожиданной причине: рукопись украдена кем-то у маститого артиста на вокзале. Горе автора не поддается описанию!»
Последнюю фразу Шаляпин произнес с таким выразительным юмором, что все расхохотались.
– Вот каковы ваши газетные нравы, господа! – сказал он писателям. – Чему же тут удивляться, если по поводу моего мнимого «стояния на коленях» было напечатано маленькое подложное письмо? Теперь я собираюсь сам продиктовать кому-нибудь мою биографию, чтобы «пропавшая рукопись» не нашлась и не появилась на всех европейских языках отдельным изданием.
Действительно, года через два после этих слов в марксистском журнале «Летопись» была напечатана автобиография Шаляпина за его подписью, написанная, к сожалению, весьма бездарно, серо и скучно. Диктант не удался. Спустя долгое время он сам написал книгу о себе.
По поводу выступления Шаляпина в качестве сотрудника «Летописи» в том же журнале появилось коллективное письмо рабочих, протестовавших против печатания биографии Шаляпина в «марксистском» журнале: искаженная история с гимном навсегда осталась в памяти широких масс и не была забыта.
Горький ответил на письмо в защиту Шаляпина.
VI
Во время войны 1914–1918 годов я, проживая в Москве, пошел в Большой театр послушать оперу «Фауст» с участием Шаляпина. Даже в этой, казалось бы «запетой», опере, в которой выступал он сотни раз, великий певец был всегда разнообразен, так как без конца совершенствовался даже в технике пения, которую у него как будто больше некуда было совершенствовать, не говоря уже о том, что вечный образ гетевского Мефистофеля в изображении Шаляпина год за годом тоже бесконечно вырастал и видоизменялся, становясь сложнее и глубже.
Ансамбль спектакля состоял из отборных сил Большого театра. Быстро выдвигался молодой баритон Дубинский, за последнее время выступавший редко. Хотелось мне и его послушать.
Шаляпин, исполняя знаменитую серенаду «Выходи, о друг мой нежный», купался в звуках. Это было такое пение, которое разве только во сне может присниться, как волшебная сказка. Тенор – Фауст казался как бы тенью беса, в нем заключенного, толкающего человека в беду.
Дубинский, певший Валентина, был не в ударе: большой, красивый баритон певца звучал на этот раз несвободно, сдавленно, да и сам певец держался на сцене как связанный, как бы избегая телодвижений, не поворачивая неподвижное лицо ни вправо, ни влево.
Когда же началась дуэль, в которой по ремарке требовалось, чтобы первым движением шпаги Валентин вышиб из рук Мефистофеля мандолину, Дубинский не сделал этого, и Шаляпин сам отбросил инструмент в сторону.
«Что с ним такое?» – с тревогой подумал я о Валентине. Ведь всем известна требовательность Шаляпина к своим партнерам на сцене. Именно за эту требовательность «двадцатники» не любили его; вспомнил, как плакал он от нижегородского хора, понижавшего тон. Как же поступит суровый в таких случаях великий артист? Пожалуй, уж не плакать будет, а прочитает небрежному «мальчишке» суровую нотацию?
Когда я вошел в его уборную, Шаляпин спокойно разговаривал с режиссером:
– Знаете, иногда за кулисами я вижу певцов из других театров. Спрашиваешь их: зачем они, собственно, приходят? Мне отвечали: «Приходим учиться у вас». Действительно, вот хоть бы в «Фаусте» – выступал я раз триста, не меньше. Удивительно даже, как это публике не надоедает слушать? Молодым певцам можно бы и поучиться!.. Ведь учился же у меня кордебалет, как танцевать танец ведьм на Брокене! Я превращался в ведьму и танцевал перед балеринами на репетиции. Почему бы и Дубинскому не обратиться ко мне, если он все еще не твердо знает мизансцены? Передайте ему это, пожалуйста.
Шаляпин говорил в тоне легкого упрека.
Режиссер смущенно и вместе с тем вкрадчиво улыбнулся.
– Федор Иваныч! Ведь он в сущности почти слепой!
– Слепой?
– Одним глазом совсем не видит, а другим – чуть-чуть. Его на войну забирали, но скоро вернули – слепым! От ядовитых газов! Он и боялся по слепоте своей, как бы не промахнуться и не ударить вас по руке. Так и не решился!..
Лицо Шаляпина изменилось.
– Ну, это другое дело! Передайте ему мое сочувствие. Если в другой раз придется выступить вместе, пусть зайдет ко мне сговориться. Жаль, жаль!.. Хороший голос и хороший певец пропадает!
За все время знакомства с Шаляпиным я довольно часто бывал за кулисами, но видеть его в раздраженном настроении не доводилось. Да вообще, встречаясь с ним и «в жизни» в различной обстановке, не видал, чтобы он, так сказать, «наступил кому-нибудь на любимую мозоль».
Исключительные случаи, конечно, могли быть, о которых он и сам рассказывал, но это большею частью относится к его борьбе с косностью казенной администрации.
VII
Первые годы революции Шаляпин оставался в Советской России в распоряжении новой государственной власти.
Скопленный им в течение двадцати лет тяжелого «шаляпинского» труда довольно большой капитал, особняк в Москве и дом в Петербурге – все было национализировано. Страна переживала исторический момент, когда бумажные «царские» деньги утратили стоимость, но Шаляпин не унывал, уверенный, что «все обойдется».
– Мне сказали, что мои деньги нужны для народа, – говорил он мне как-то при свидании. – Ну, что ж! Если для народа, ничего не имею против!.. Правда, эти деньги я не «нажил», а заработал горбом, ведь у меня не было ни каменноугольных копей, ни золотых россыпей! Горбом заработал! Но, если для народа, не жалко отдать. Главное, не хотелось бы расстаться с государственным театром. Буду работать!
Он выступал по-прежнему в бывших императорских, а теперь государственных театрах.
Никаких собственнических, буржуазных или монархических сожалений я от него не слыхал.
Петербургскую квартиру оставили в его распоряжении. Я бывал там у него. В квартире было холодно, жена его жаловалась, что дров нет. На столе вместо прежнего хлебосольства – жидкий чай и черный хлеб на тарелке.
Не весел был скрытый в душе горький смех артиста.
Как-то ранней весной во время его гастролей зашел к нему в Москве в его прежний особняк. Был дождливый день. Национализированный дом был полон «жильцами», занявшими все комнаты по ордеру. Самого его я нашел наверху, на площадке лестницы мезонина. Площадка старого московского дома была застеклена и представляла что-то вроде сеней или антресолей. Вместо потолка – чердак. Топилась «буржуйка», а на кровати лежал Шаляпин в ночной рубашке.
По железной крыше стучал дождь.
Завидя меня, взбиравшегося к нему по крутой и узкой деревянной лестнице черного хода, он весело засмеялся и, протягивая мне руку, великолепно продекламировал стихи Беранже:
Его не огорчит, что дождь сквозь крышу льется!
Да как еще смеется!
Да ну их! – говорит.
И все-таки великий артист расстался с родным театром, которым так дорожил, променяв его на скитания по вселенной.
1924
Иллюстрации
Скиталец
Скиталец и М. Горький
Л. Н. Толстой
А. П. Чехов
В. И. Ленин
М. Горький
Литературный кружок «Среда».
Скиталец и Леонид Андреев
Н. Н. Златовратский
В. Г. Короленко
С. Н. Сергеев-Ценский
Н. Г. Гарин-Михайловский
В. В. Маяковский
С. А. Найденов
Скиталец и Анатолий Дуров
Ф. И. Шаляпин