Текст книги "Повести и рассказы. Воспоминания"
Автор книги: Скиталец
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)
Анатолий Дуров
Весной 1904 года я ехал по железной дороге в захолустный, но живописный приволжский город на летний отдых.
Стоя у окна в коридоре вагона и любуясь проплывавшими мимо зелеными полями и лесами, я в то же время заметил, что прилично одетый красивый человек интеллигентного вида, средних лет и среднего роста следит за мной, расхаживая около меня по коридору и как бы выбирая момент вступить со мной в разговор. Наконец он решился и, приподняв котелок, вежливо спросил меня, не тот ли я писатель, за которого он меня принимает. Убедившись, что не ошибся, отрекомендовался:
– Анатолий Дуров!
В завязавшемся разговоре мой знакомец сообщил, что едет со своей труппой в этот же город давать спектакли в цирке, и попросил меня заглянуть на спектакль.
– Непременно приходите, я и билет вам на дом пришлю.
Говоря о своей артистической деятельности, присовокупил, что он, кроме клоунства, немножко художник и поэт, пишет картины, сочиняет куплеты, эпиграммы и ведет многолетний дневник.
– Если будете когда-нибудь в Воронеже, – добавил он, – приезжайте ко мне: у меня там свой дом и собственный музей – вам интересно будет его посмотреть! Дневник свой собираюсь издать отдельной книгой, да боюсь, стоит ли?.. Вы, как опытный писатель, посмотрели бы сначала, да и сказали бы свое мнение. Может быть, предисловие к моей книге напишете?
Я обещал. Разговор перешел на литературу и тогдашние бодрые настроения кануна первой революции. Знаменитый клоун показался мне вдумчивым, серьезным собеседником. За все время беседы он, кажется, ни разу не улыбнулся, и странным казалось, что профессия этого солидного, даже немного печального человека – смех!
На вокзале мы расстались добрыми знакомыми. В день спектакля он зашел ко мне с неожиданным подарком: принес небольшую картину в раме, оригинально написанную масляными красками на стекле, и собственноручно повесил ее в моем кабинете на стенку.
Случилось так, что вечером мне экстренно понадобилось ехать с пароходом часов в одиннадцать ночи. Перед началом представления я зашел к Дурову за кулисы сказать, что после первого отделения уезжаю прямо на пристань.
Дуров заметно огорчился.
Его выступление предполагалось во втором отделении, в конце спектакля.
– Тогда я выступлю в первом, – решительно сказал он, – и поеду на пристань провожать вас!
Артист так и сделал: выступил первым, своими остротами вызывая беспредельный хохот многочисленной публики. После переоделся и в антракте вышел со мной из цирка, чтобы сесть на извозчика.
Тут мы оба увидели, что и публика вся покинула цирк, расходясь по домам и не интересуясь концом спектакля: оказалось, что она собралась только для Дурова. За отсутствием зрителей спектакль прекратили.
Мы расстались надолго. Страна пережила большие события, печальные разочарования, наступила длительная реакция, произошло всеобщее «успокоение», «царили безверье и тоска».
Жить не стало веселее, но потребность в смехе не убавилась, даже как будто возросла.
В 1911 году летом я, на несколько дней остановившись в Казани, видел, как публика с «боем» ломилась в цирк, где висели яркие афиши, обещавшие «вечер смеха» «всемирно известного» Анатолия Дурова. От него ждали острот политического содержания, которыми знаменитый артист и прежде славился.
Направляясь в цирк, я тотчас же увидел его на тротуаре, идущим навстречу мне. Он остановился, с комическим видом раскрывая объятья.
– Вот мы и встретились! Битковые сборы – пятнадцать лет не выступал в Казани! А у меня и труппы-то нет теперь никакой! Выступаю один, с женой да с дочерью, купил вот здесь полдюжины поросят и уже сделал их дрессированными! Вот и вся моя труппа! Ну, брат, уж теперь-то после спектакля зайдем ко мне – расписаться в моем дневнике, обязательно черкнуть что-нибудь на память, а может быть, и обещанное предисловие написать? А?
Огромное здание цирка, залитое огнями, было переполнено собравшейся публикой. Такое внимание к гастролеру создало в цирке торжественное, праздничное настроение.
Необыкновенный нервный подъем переживал и артист: в течение всего вечера он один, не надеясь более ни на кого, занимал собою публику. В атласном шутовском наряде, в дурацком колпаке с бубенцами, красавец, с небольшими черными усиками, в гриме Пьеро, набеленный и накрашенный, он не был теперь тем солидным человеком, каким казался в жизни, не был и цирковым шутом. Под дурацким колпаком все видели лицо и дерзкую голову, в которой кипели колючие, насмешливые мысли. Это был вдохновенный Пьеро, убийственные остроты которого хлещут не только высокопоставленных особ, но даже императоров.
Заткнуть народному шуту рот – значило для властителей открыто принять на свой счет замаскированные пощечины.
Многие из острот его, за которые он иногда и в тюрьму попадал, давно стали ходячими анекдотами, вошли в народный фольклор.
Губернатор Хвостов только тем и прославился, что однажды разрешил Дурову выступать при условии не касаться в своих остротах «хвостов». Тогда-то и появились ставшие «традиционным номером» поросята с хвостами, подвязанными алыми ленточками и запечатанными сургучом.
На вопрос из публики, что значит запечатанный хвост, паяц печально ответил: «Губернатор «про хвост» запретил говорить».
Были и еще более опасные шутки: Дуров вызвал из публики желающих переломить пополам серебряный рубль, на котором чеканился портрет царя, предлагая приз сто рублей.
С галерки спустился деревенский простоватый парень с надеждой «попробовать». Конечно, переломить не мог.
Тогда Дуров сказал ему: «Брось, перестань «ломать дурака!»
Все это и тому подобное давно было известно, но Дуров не повторялся, варьируя свои остроты на свежие злободневные темы.
На другой день на моем письменном столе лежала рукопись Анатолия Дурова, его дневник. Тут были рассказы из его богатой приключениями жизни, большею частью печальные, написанные просто и правдиво, по-видимому, без всякой «выдумки», стихи, анекдотические воспоминания, забавные шутки, интересная и грустная автобиография «царя смеха», описание его музея в Воронеже и серьезная психологическая статья «о смехе», в основу которой была положена мысль «о неожиданности и разнообразности». Много фотографий, рисунков и портреты самого Дурова – то в «шутовском наряде» со смеющимся лицом, то в обыкновенном человеческом виде, и тогда с портрета смотрело хорошее, чуть-чуть печальное лицо с живыми, умными глазами, в которых притаился смех.
Эта двойственность его лица сказалась и в содержании рукописи: в ней отразилась вся пестрота, разнокалиберность, разносторонность многочисленных талантов широко одаренной, оригинальной натуры. Анатолий Дуров – это порядочный художник и поэт, хороший актер, декламатор, сатирик, беллетрист, гимнаст, коллекционер, остроумный, находчивый человек и великий клоун. Все это – веселое и грустное, серьезное и смешное – одновременно существовало в нем. Было совсем невесело читать его мило и трогательно написанный рассказ «Тюрьма», где описываются переживания бедного шута, попавшего прямо из цирка в европейскую тюрьму за смелую шутку, которую сочли оскорбительной для короля. Короли не любят шутить, и перепуганный шут в ужасе плачет в каменном мешке. Чтобы как-нибудь утешить самого себя, он начинает «петь, становиться на голову, ходить на руках»… Странный арестант!
«Людей, людей мне дайте!» – кричит он в исступлении.
Если б король мог видеть шута, отнятого им у людей и ходящего в тюрьме на руках, он, вероятно, рассмеялся бы, приняв и горе его за новую шутку.
Автобиография Дурова – это печальный рассказ о сиротском, одиноком детстве, лишенном материнских ласк, бегстве от строгих педагогов в ярмарочный балаган, скитаниях с балаганной труппой, где акробаты спали на голом полу, подкладывая под голову собственные ноги, и т. д. Это был тернистый путь настоящего таланта, человека с определенным призванием «смешить людей». Но даже сделавшись «известным», он не был избавлен от трагических положений, когда антрепренер цирка силой вытащил его из квартиры от постели умирающего ребенка и вытолкнул на арену смешить людей. «Смейся, паяц!»
Невольно волновали его рассказы о мелких и низких людях, мстивших ему за острое словцо ударом палкой «сзади», истреблением его дрессированных зверьков, отравлением любимой ученой лошади и поджогом его цирка.
Все говорило за то, что не так-то уж легко и весело быть «царем смеха» и не совсем безопасно «смешить людей»: сила смеха страшна! Человека, в выдающейся степени одаренного этой силой, ненавидят и боятся те, по спинам которых прогулялся резко звучащий бич его сатиры. «Царя смеха» преследуют уязвленные подданные и не любят короли.
Но самой интересной частью этой пестрой книги показался мне «альбом» Дурова, в котором расписались его «друзья и поклонники». На первый взгляд эта «альбомная» литература не может иметь общественного интереса, но чем больше перелистывал и перечитывал я это бесчисленное количество надписей, стихов и афоризмов людей, ничего общего между собой не имеющих, кроме знакомства с Дуровым, тем более убеждался, что он не даром собирал в этот альбом в течение многих лет всю свою «почтеннейшую публику», а, собрав, не себя показывал, как делал он в цирке, а приглашал ее теперь взглянуть на самое себя!
В самом деле, кого тут только не было! Вся публика биткового сбора в типичных своих представителях отразила себя в этом альбоме, как в зеркале и граммофоне. У всех живые лица, и все говорят. В первом ряду сидят члены Государственной думы, правые и левые, графы, князья, аристократы, знаменитые писатели, знаменитые артисты: тут Гегечкори, Куприн и Шаляпин, граф Бобринский, граф Илья Толстой, князь Волконский и много известных фамилий. Представители прессы, художники, прокуроры, политические ссыльные, земские начальники, полицейские, барышни и просто люди из публики. Все они высказались в стихах и прозе, в афоризмах, остротах и комплиментах, кто умно, кто глупо, некоторые остроумно, иные неудачно, но все с одинаковой симпатией к прославленному остряку и все расписались в этой симпатии, а некоторые, кроме того, в собственной бездарности. Дуров выставил их всех, как живую картину, а сам стоит рядом в своем шутовском костюме и загадочно улыбается глазами. «Посмотрите, господа, на самих себя, – как будто хочет он сказать, – и судите о себе сами!»
Больше он ничего не прибавляет, но загадочная и меткая насмешка вот-вот сорвется с его острого, как бритва, языка, на лету подхваченная дружным хохотом «почтеннейшей публики».
Загадочна душа таких редко родящихся людей, как Анатолий Дуров, поэта и сатирического артиста, с капризной насмешливостью избравшего своей аудиторией цирковую толпу и поприщем – роль «шута». Он всегда говорил «с народом», говорил, бросая в толпу острые мысли, «крылатые» словечки, едкие и подчас дерзкие насмешки над сильными и власть имущими. Этим он был известен, за это любим и за это имя его стало легендарным, а след, оставленный им в нашей жизни, не имеет ничего общего с шутовством.
Анатолий Дуров был «королем шутов», но никогда не был «шутом королей»!
1930
О певцах
Известность певцов и актеров по самому свойству их дарований кончается почти тотчас же, как только они сойдут со сцены, иногда задолго до физической смерти. Даже о самых знаменитых остаются только воспоминания людей, слышавших их на сцене, да в виде исключения сохранившиеся в литературе впечатления больших писателей, если артисты случайно попадали под перо художников слова.
Так, Гейне увековечил впечатление от игры Листа и Паганини, так о русском трагике Каратыгине мы хотя бы отчасти имеем представление по замечательным рецензиям Белинского.
Правда, звуки пения и игры певцов и музыкантов нашего времени могут теперь сохранять для будущих поколений пластинки, но звуки машины будут лишь частью и тенью того впечатления, какое оставляет живой артист на сцене или на эстраде. В особенности это касается оперных артистов, у которых пение соединено с талантом пластики, мимики, способностями драматического или комического актера.
В настоящее время уже нет в живых тех людей, которые могли бы передать свое впечатление от пения Патти, и уже никто не может представить себе, в чем заключалось чудо ее обаяния. Очень немногие помнят Мазини, да и то уже старого, безголосого, вызывавшего недоумение и разочарование у тех, кто не слышал его раньше.
Все меньше остается людей, слышавших Альму Фострем или Хохлова, слава которых гремела когда-то.
Кто помнит таких певцов прошлого, как бас Шакуло, баритоны Унковский и Виноградов, тенор Преображенский, недолго бывших на сцене, но обладавших исключительными вокальными средствами! Кто помнит итальянских певцов в девяностых годах прошлого столетия? Вряд ли кто помнит артиста императорских театров Лярова, певшего в царствование Александра II и умершего в глубокой старости и полной неизвестности?
Увы! Не только память, но даже самые имена этих удивительных певцов, когда-то купавшихся в сиянии славы, исчезли из памяти людской, покрылись пеплом забвения, словно их и не было никогда.
Шакуло и Унковский были артистами столичных театров, но мне пришлось их слышать в начале девятидесятых годов в провинции, во время их летней гастрольной поездки с большой оперной труппой по городам Поволжья. Состав труппы был сильный, хор большой, и поездка эта, всюду привлекая битковые сборы, походила на триумфальное шествие. Вся труппа состояла из хороших певцов и певиц, но выделялись Шакуло и Унковский.
Шакуло и тогда уже был в пожилых годах, говорил, что голос его идет на убыль, но еще мощен был этот густой бас необыкновенной силы и большого диапазона, мягкого, приятного тембра. Он щеголял октавными низами и был единственным на оперной сцене Марселем с его огромным басом-профундо, ровным от октавных низов до громовых верхних нот. Мощная фигура соответствовала голосу.
Были у него и недостатки: он часто «врал» в пении. Голос его был до того массивен, что совсем не годился для быстрой колоратуры некоторых партий, и Шакуло просто пропускал «мелкие ноты». Был он и не плохим актером, но, конечно, по тогдашним временам не отходя от установленного шаблона. Суть была не в игре, а в его поистине колоссальном голосе.
Унковский обладал широким, трубным, походившим на высокий бас, необыкновенно сильным и красивым баритоном. Баритонов такой силы я потом так и не слыхал. Коронной его ролью был Демон. Знаменитый Тартаков, считавшийся лучшим исполнителем этой трудной партии, даже в расцвете своего голоса не был в «Демоне» так хорош, как хорош был Унковский. Он буквально наполнял звуком весь театр, покорял не только своим необыкновенным голосом, но тем чувством, огнем, с которым пел всегда. При этом он был кутила, пьяница, широкая натура. По всем этим причинам, насладившись успехом, он скоро бросил сцену, мелькнувши на ней изумительно ярким метеором.
В те же времена уже сошел со сцены артист столичных театров Мельников второй (Миллер) и жил в провинции уроками пения, выступая иногда в концертах. Почувствовав убыль голоса, он сам оставил сцену, но те, кто слышал его даже на ущербе, поражались звучностью и красотой его голоса, а главное – первоклассным искусством пения: второй бас, подавлявший оркестр в нижнем регистре, он умел делать трель, в совершенстве владел закрытым головным звуком, уходя в область высоких теноровых нот. Голос с такой идеальной обработкой, с такой высокой техникой итальянской школы трудно было встретить среди русских певцов.
Мельников был на редкость хорошим учителем пения и в этом искусстве имел только одного соперника – Усатого, тоже бывшего артиста столичных театров, а в конце жизни гласного ялтинской городской управы. Известно, что Усатов был учителем Шаляпина.
Мельников кончил жизнь оперным режиссером и умер на сцене скоропостижно.
В середине девятидесятых годов на харьковской оперной сцене подвизались такие силы, как молодой бас Антоновский, баритон Виноградов, знаменитый тенор Преображенский, Ершов и замечательный артист Девиклер.
Царил Антоновский, бас выдающейся красоты и силы. По силе и размерам голоса он немного уступал такой громадине, как исполинский голос Шакуло, но зато владел звуком лучше, выступал даже в партии Руслана, доступной более для баритона, чем для баса.
Впоследствии он числился на «Мариинской» сцене, но не ужился там и через десять лет сошел со сцены. В последний раз он выступил в 1903 году в Москве в партии Мельника, когда уже взошла звезда Шаляпина. Огромный голос Антоновского, не утратив замечательной силы, к этому времени успел потерять красоту тембра: он «проорал» свой голос. Появление Шаляпина создало новые, повышенные вкусы публики: кроме голоса и хорошего пения, от певцов стали требовать актерского искусства.
Последнее выступление Антоновского прошло незамеченным, при равнодушии прессы и публики. Певец имел мужество тотчас же, еще будучи в расцвете лет, сойти со сцены. Он удалился на свою родину – в Бессарабию, под сень собственного виноградника. Неблагодарная публика скоро забыла этого выдающегося певца, равного которому по голосу с тех пор не появлялось на русской сцене.
Баритон Виноградов считался тогда знаменитостью, но далеко ему было до Унковского: он отличался только необычайной звучностью голоса, обилием металла в нем. Все же это был один из замечательных Демонов того времени.
В ту пору на русской оперной сцене было много хороших баритонов, и может быть поэтому опера Рубинштейна была любимицей публики, почти не сходила со сцены.
Преображенский был на закате славы, его уже съедала чахотка, гастролировал редко, но я помню его истинно теноровый красивый тембр, ровный, спокойный голос, легко звучавший во всех регистрах, его высокую, стройную, худощавую фигуру.
Вскоре его затмил Ершов, впервые выступивший и обнаруживший обширный, сильный, великолепный тенор. Имел он шумный успех в партии Финна в «Руслане» с участием Антоновского, тогдашнего кумира публики. Голос Ершова казался безграничным, когда он свободно бросал в зал верхнее теноровое «ре». Пел и играл горячо, с настоящим темпераментом артиста.
Девиклер потерял верхний регистр своего замечательного тенора еще до поступления на сцену, но это был редкий в то же время драматический артист-художник. В опере коронной его ролью был Герман в «Пиковой даме». Он давал такой потрясающий, трагический образ, какого, кажется, никому не удавалось создать. Девиклер пел незадолго до появления Шаляпина и был как бы предвестником того переворота в устаревших традициях оперы, который вскоре должен был произойти.
Но был и более крупный, предшественник Шаляпина – большой артист украинской сцены, драматург и один из главнейших создателей украинского театра – Кропивницкий. У него, как и у Шаляпина, было все: разнообразный сценический талант от трагических ролей до высококомических, большая музыкальность, сценическая внешность и богатый голос, в пении напоминавший отчасти голос Шакуло. В певучих ролях у него соединился первоклассный артистический талант с прекрасными голосовыми средствами и другими данными его богато одаренной многогранной натуры.
В молодости он начал свою карьеру прямо с Александринки, где выступал в первых ролях шекспировских трагедий: это был хороший король Лир, Отелло, Шейлок. Его место было в ряду корифеев образцовой сцены, рядом с Давыдовым, Варламовым, Далматовым и другими, но он посвятил себя родному украинскому театру и сделался его корифеем.
По существу трагик и драматический артист, а также и комик, он был вместе с тем отличным певцом. Соединение общей всесторонней артистичности со счастливыми природными данными, отданными Кропивницким родному театру, вскоре повторилось в еще более крупном и высоком даровании Шаляпина.
В те же годы Одессу пленяла замечательная труппа итальянской оперы, где выделялись бас Танцини и тенор Арамбуро.
Верные старинным традициям итальянской оперы, они считали ниже себя играть на сцене, быть актерами. Они были только певцами – но какими! Это были только голоса – но какие голоса!
Голос Танцини нельзя было слушать без чувства упоения: это был изящный, стройный, светлый звук серебряного колокола, свободно льющийся, гибкий, прозрачный, как хрусталь, каскад беспредельных звуков, волной разливавшихся и наполнявших громадину роскошного одесского театра. В сравнении с ним Шакуло и Антоновский показались бы неуклюжими, грубыми ревунами. Весь голос звучал легко, свободно, гибко и сочно, в верхнем регистре переходя в могучий баритон, замиравший пианиссимо или вдруг расстилавшийся бархатными, нежными нотами. Только итальянцы могут так петь, с их природным устройством горла, когда нота раскрывается, как цветок навстречу солнцу.
Тенор Арамбуро перед первым своим выступлением возмутил публику капризными странностями: два раза назначали оперу «Ромео и Джульетта» с его участием и оба раза отменяли – тенор присылал сказать, что он еще не настроился, болен и не будет петь, а между тем та же публика, возвращаясь по домам, слышала из его квартиры рулады знаменитого тенора, да еще при раскрытых настежь окнах зимой.
Наконец он «настроился», опера была объявлена в третий раз, и Арамбуро выступил в роли юного, влюбленного Ромео: на сцену вышел старичок с небольшой седенькой бородкой, в пиджачке. Это был Арамбуро собственной персоной, не захотевший ни гримироваться ни одеваться в оперный костюм.
В зале театра пошел было зловещий шепот, грозивший перейти в скандал, но певец запел – и словно околдовал переполненный театр: не стало седенького чудака, вышедшего петь Ромео в современном костюме; вместо него почудился настоящий шекспировский Ромео, пылкий юноша с трагической, безысходной любовью, сильной, как смерть. Это было какое-то наваждение, волшебство, чудо; все забыли, что они в театре, что поет невзрачный, седой старик. Волшебный голос уносил в иной, сказочный, фантастический мир.
Так пел Арамбуро.