355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Скиталец » Повести и рассказы. Воспоминания » Текст книги (страница 16)
Повести и рассказы. Воспоминания
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:41

Текст книги "Повести и рассказы. Воспоминания"


Автор книги: Скиталец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)

– Да, нельзя! – как эхо повторила она.

– Ты хочешь бросить меня?

– Да, Александр! Нужно разойтись! Но мы поговорим об этом завтра. У тебя язык заплетается.

– Это ничего… язык… Голова у меня трезва… А не пить в моем положении невозможно… Так, значит, решено?

– Да.

Она сказала это короткое слово, не глядя на него, с каменным лицом, холодно и твердо.

– За что? – спросил он, и злоба мелькнула в его маленьких, заплывших глазках.

– Александр! Вспомни, чем ты был прежде и до чего дошел теперь. Ты живешь в одном мире, я – в другом. Ты потерял интерес ко всему, кроме себя. Ты – эгоист.

Он перебил с желчным смехом.

– Ха! Как я низко пал в самом деле. Эгоист! Живем в разных мирах. Да-а, я одинок, это правда!

Голос его задрожал.

– Но кто виноват в моем падении, в том, что я выдохся, устал, отупел, стал ко всему, как ты говоришь, равнодушен? Да, было время, когда я горел и кипел… Я никогда не был героем, я заурядный человек, но когда была юность и когда поднималась волна и все шумели, тогда шумел и я… мы шумели! И, шумя, мы катились все дальше и дальше, вплоть до ссылки… Вернулись оттуда тихими… Тише воды… Не все, правда, да и не все вернулись-то… А вот такие, как я… средние… они затихли… и я затих… погас. И так рано еще погас-то, в тридцать два года… Ну что ж! Сознаюсь. У меня сплин, хандра… веры нет ни во что…

Он схватился за голову и качал ею, сидя на кровати, повторяя хрипло:

– Нет веры!

Жена возразила холодно и спокойно, с чуть заметным оттенком презрения в голосе:

– Александр, напрасно ты все еще продолжаешь считать себя одним из борцов; ты никогда им не был… Ты был увлечен случайно… А по натуре – ты поверхностный, неглубокий, слабый человек. Тебя ничто и прежде-то не задевало до глубины… За эти годы я поняла тебя, Я шла вперед, а ты – назад или в сторону, вот между нами и образовалась пропасть… Мне нужно настоящего, сильного человека, а ты не настоящий. Сильные не падают духом, не выдыхаются, как выдохся ты… Они продолжают борьбу, по-прежнему любят и ненавидят… живут. А я… я не могу быть сиделкой около тебя… я тоже… хочу жить!

– С ними? Ха! А помнишь, в прошлом году Краснощеков предлагал тебе: хотите – пустим вас в дело, в самый огонь? Ты стушевалась, не могла… Почему? Да просто потому, что собой-то жертвовать ты – благодарю покорно – не желаешь… Ха! С какой стати? Пусть другие идут в огонь и в воду за идею! Но тебя-то я тоже знаю: ты не пойдешь! Тебе нужна только поза. Красивая поза! Вот из-за позы-то, пожалуй, ты можешь и жизнь свою на карту поставить. Страсть как хочется разыграть героиню, но только так, чтобы непременно все это видели. Тебе ведь в сущности нет никакого дела ни до народа, ни до революции, тебе роль нужна! По натуре ты авантюристка. О! Все твое несчастие и вся твоя неудовлетворенность в том и состоят, что ты никогда не жила сердцем. Что тебе страдания народа? Ведь ты до мозга костей барыня, буржуазная дама! И тоска твоя и недовольство твое – все это барское! Ты чувствуешь, что тебе чего-то не хватает и сама не знаешь чего. А я знаю: сердца! Немножко сердца! Ты любишь только тех, кто тебе нужен. И только до тех пор, пока нужен. Ха! А для чего тебе всегда были нужны люди? Только для того, чтобы они тебе кланялись, только для того, чтобы было перед кем показать себя. Этим я и объясняю, почему ты никогда дня не могла прожить без поклонников. Если бы даже ты и любила меня, то все равно! Муж – особь статья, а поклонники – особь статья! Такая у тебя натура. Ты действительно не создана для семьи! Есть такие люди. Оттого что ты никого и ничего не можешь любить, кроме себя, ты – плохая жена, непременно плохая мать, плохой товарищ и вообще плохой человек! Да и в общественной деятельности при одном-то себялюбии далеко не уйдешь! Что у тебя есть за душой? Одно только непомерное тщеславие.

Ты всегда любила окружать себя людьми, которые хоть чем-нибудь выдавались: это придавало в твоих глазах значение и тебе. Как же! Кругом интересные, талантливые люди, а в центре их… ты! Ха! Ха! Выходило, что как будто бы вся суть-то была в тебе! Знаешь ли? Ты не честолюбива, нет, для этого ты просто мелка, но ты чертовски тщеславна, ты всегда мечтала прилепиться к какому-нибудь удачнику, замечательному человеку. И вместе с ним играть какую-нибудь роль, промчаться яркой кометой над людскими головами и при этом еще обобрать и его, и присвоить исключительно себе все его лавры, забрать в свои руки власть и над ним, действовать и ломаться над людьми от его имени! О, я прекрасно знаю, что ты хочешь! Ты и меня обобрала, взяла все, что можно было взять, а потом унизила, отогнала на задний план, чтобы не мешал. Что я теперь такое в глазах твоих друзей? Муж Елены Николаевны, не более! К тебе приходят, а не ко мне. В мой дом собираются люди, ничего общего со мной не имеющие…

Он желчно засмеялся.

– Если у меня муж лысый, то не могу же я приглашать к себе в гости одних лысых! – ледяным тоном ответила Елена Николаевна. Она молча и с достоинством слушала злую речь мужа, огромным усилием воли сдерживая клокотавшую в ее груди ненависть. Она решила выслушать его спокойно и презрительно, не унижаясь до накипавшей ссоры. Ее спокойствие и удачная острота, которой она ответила на его длинную обвинительную речь, выводили его из себя. Он сам разжигал в себе злобу, почти отрезвел от нее и понесся вперед, уже ничего не видя перед собой, кроме желания как можно более оскорбить ее.

– Острить изволите? – язвительно осведомился он. – Гляди, плешивый? Да-а, вы умны тем умом, который не идет дальше каламбуров в гостиной. Ваш ум блистает, как алмаз, но душа-то бесплодна-с, бесплодна, как Аравийская пустыня-с. И в сердце вашем беззвездная ночь, а сами вы бездарны и злы. Да-с! Вы стремитесь к выдающимся людям, но ведь вы же им тайно завидуете! В душе вы ненавидите их, потому что чувствуете свою-то ненужность и ничтожество свое. Да, да, ничтожество, потому что у вас нет способности что-нибудь создавать и творить в жизни! Вы, как плющ, как орхидея, как всякое чужеядное и хищное, можете только похищать чужое, высасывать жизнь из других! Заметьте, вы приносите несчастье всем, кто имеет дело с вами! Это, конечно, случайность, но все-таки, к чему бы вы ни присосались – все гибнет и умирает! Я уже не говорю о себе, но вспомните ваших поклонников… того скульптора… и того певца… и еще одного нелегального… Ага? Бледнеете? Вы – черная пантера, но вы же и нищая духом, и вы всегда будете бедной и алчущей! Вы всегда будете мятущейся душой – клянусь вам! И пусть это будет проклятием, с которым я вас от себя отпускаю. Всю вашу жизнь оно будет тяготеть над вами, и виноваты в этом не люди, не жизнь, не судьба и не я, а – поймите – вы сами. У вас бесплодная душа. Вы никогда не умели любить, ни для кого ничем не жертвовали и только от других требовали жертвы себе. И вы еще смеете толковать о жизни для других? Да ведь вам другие-то всегда были нужны как пьедестал! Вот и я, когда не вывез вас и задохся на полдороге, стал ненужен и ненавистен и вот – прогнан, как заезженная кляча! А ведь когда-то – ха-ха-ха! Любила! Когда-то!.. Ха-ха-ха!

Лысый муж истерически хохотал. Елена вскочила, сверкая глазами. Она была бледна как смерть, губы дергались, руки дрожали. Грудь дышала глубоко и прерывисто.

– Никогда! – дрожащим грудным голосом закричала она ему прямо в лицо. – Это ложь! Никогда я тебя не любила! Слышишь ты, ничтожный? Никогда! Никогда!

Он тоже стоял против нее и, весь красный, кричал высоким, срывающимся фальцетом:

– А честно было выходить замуж, не любя? Как это называется?

– Никогда не любила! – пел ее голос, рыдающий, как виолончель. – И никогда не говорила, что люблю! Ты забыл?

– Я не забыл!

– Ты обманул меня!

– Ты обманула!

Не слушая друг друга, они кричали вместе, бросая один другому жестокие, грубые слова. Два голоса – один мужской, истерически-визгливый, другой женский – грудной и низкий, как струна, словно пели что-то и боролись между собой, и звучало в них такое несходство, такое взаимное отрицание, непонимание и рознь, что, повышаясь и возрастая, они скрещивались, как удары, и неизбежно должны были чем-то разрешиться.

Он схватил ее за руки. Она рвалась. Оба задыхались.

– Елена?

– Александр…

– Ненавижу! – взвизгивал он.

– Подлец! – рыдала она.

И оба в отчаянной борьбе упали на кровать.

Он душил ее.

Вдруг с непонятной силой и змеиной гибкостью она выскользнула из его объятий и, растрепанная, мертвенно-бледная, с безумными глазами и расцарапанным в кровь лицом, кинулась к двери.

Задыхаясь, он поднялся, хотел было погнаться за женой, но хмель всколыхнулся в нем, ударил в голову; пошатнувшись, он с размаху грохнулся на пол лицом прямо в ковер.

Хмель навалился и придавил его.

1910

Отчего?

Город Астрахань далеко,

Я заехал по пути…

Волжская песня.

Случайно застрял я в большом университетском, но каком-то пустынном, безжизненном городе. По крайней мере, внешние признаки жизни были здесь очень слабы: ни уличной толпы, ни движения, ни новых построек, ни переполненных бойко торгующих ресторанов – ничего подобного не замечалось. Общее впечатление от этого большого, старого, грязного и запущенного города было такое, словно здесь когда-то кипела шумная жизнь, но потом ушла куда-то в другое место, и вот остались большие пустынные улицы с мрачными, старыми домами, с магазинами, гостиницами и гостиным двором в екатерининском и николаевском стиле, с почерневшими старыми церквами, с казенным старым университетом, в котором не хватает студентов, и не менее старинным городским театром, где до сих пор ставится «Кин», «Коварство и любовь» и тому подобные новинки.

Был октябрь месяц, театральный сезон только что открылся, кроме театра, других разумных развлечений в городе не было, но я так боялся «классического» репертуара на провинциальной сцене, что предпочитал просиживать свои вечера в номере старой громадной и грязной гостиницы, почему-то носившей название «подворье». Это были меблированные комнаты без буфета, и поэтому питаться я ходил в «Китай» – самый первоклассный ресторан города, где играл дамский «венский» оркестр, где я часто бывал единственным посетителем и слушателем, до того пустынен был этот скучный, несчастный «Китай». Лакеи там уже успели привыкнуть ко мне, перестали дивиться моему вечному одиночеству, добродетельные венские барышни в беленьких платьицах, сначала смотревшие на меня с любопытством, потом с насмешливостью, в конце концов тоже привыкли ко мне. Я стал в «Китае» как бы завсегдатаем, своим человеком. Невольно приходилось наблюдать скучные беседы хозяина гостиницы с его приятелями за чаем или ужин купца, прибывшего по какому-нибудь из ряда вон выходящему случаю в «Китай» со всей семьей, с женатыми сыновьями, со снохами, свахами, женой и бедными, забитыми племянниками. Иногда кутила холостая компания, и тогда посылали немкам на эстраду шампанское и, наконец, приглашали к себе за стол сначала мужчин из оркестра, а потом и барышень, но с барышнями никакого разговору не выходило, потому что они не понимали русского языка или, может быть, из осторожности только притворялись непонимающими. Находчивые и более живые могли бы в этом положении придумать поводы для шуток и веселья, но «китайские» умы неповоротливы, тяжеловесны. Получается нудная, неловкая сцена, из которой все рады как-нибудь поскорее выпутаться.

В такие моменты я обыкновенно вставал из-за своего стола и выходил из ресторана.

Деваться больше некуда. Можно было гулять по главной улице, рассматривать окна магазинов, читать афиши. Я так и делал после обеда.

И вот однажды, читая афиши, я наконец-таки узнал, что в театре идет новая хорошая пьеса.

Решил, наконец, пойти в театр. Хорошо потолкаться в незнакомой толпе, в антракте зайти в буфет, выпить рюмку водки и чувствовать себя свободным наблюдателем человеческой жизни, быть как бы в шапке-невидимке и отдаваться в толпе своим мечтам и мыслям. Хорошо натолкнуться на нечаянную встречу, попасть в какое-нибудь неожиданное приключение.

Кто долго жил бродячей жизнью, у того часто происходят эти встречи с давно забытыми друзьями прошлых лет.

Поэтому я нисколько не удивился, когда во время антракта в буфете театра кто-то схватил меня сзади за рукав и произнес мое имя.

Оглядываюсь – какой-то не очень молодой человек, бритый, с подстриженными усами и морщинистым, лысеющим лбом.

– Да, – отозвался я, – вы угадали, но, извините, что-то не могу вспомнить вас!

– А помните Синицкого? – возразил он звучным, густым голосом…

Я вспомнил, что лет почти двадцать тому назад, когда я и сам был юным, знавал во дни исканий и скитаний восемнадцатилетнего беленького и тоненького студентика Синицкого, который, помнится, пел на вечеринках нежным, еще неокрепшим баритончиком. Между тем юношеским образом и этим плотным, плечистым и немолодым человеком было мало общего, и, если бы он не назвал себя, я бы никогда не узнал его.

– Какими судьбами вы здесь? – спросил он.

– Проездом. А вы? Служите, что ли?

– Да нет, – замялся друг моей юности, – я давно уж по театральной части пошел: оперный певец я, да вот теперь мы оба с женой без сезона остались и тоже временно здесь проживаем.

– Вот как! – удивился я. – Помню, вы пели тогда таким серебряным баритончиком…

– Теперь у меня бас, – солидно возразил певец, – и большой: служу всегда на первых партиях…

– Как же вы без сезона-то?

– Да замешкались в летней поездке и никуда не попали на зиму вместе-то, а врозь служить не хотим…

– Ваша жена тоже на первых партиях? – спросил я, когда мы у буфета выпили по рюмке водки.

– О, да! – воодушевился Синицкий. – Жена моя большая певица, лучше меня, да вот, может быть, сами услышите нас… Слушайте! – вдруг перебил он самого себя. – Давайте устроим концерт: я слышал, что вы с успехом читали в Петербурге…

– Да, но я не умею устраивать концертов! – возразил я.

– Все хлопоты беру на себя! – воскликнул Синицкий. – Уж я – то умею это дело делать… и уверен, что мы с вами возьмем здесь полный сбор!

– Надо подумать.

– А вот мы сегодня же после спектакля и подумаем: зайдем в «Китай», я вас познакомлю с женой, – она здесь же, со мной в театре.

Я согласился.

Был уже последний антракт, и по окончании спектакля, когда я одевался в шинельной, мой товарищ, в верхнем платье, представил свою жену.

Это была маленькая, молодая женщина, одетая более чем скромно, какого-то запуганного вида, похожая на затравленного зверька, с лицом монгольского типа, некрасивая и в довершение всего – рябая.

Впечатление было не в ее пользу: в робкой, скромненькой и застенчивой фигурке этой трудно было допустить оперную певицу, да еще на первые партии.

Наоборот, в товарище моем чувствовался важный актер, знающий себе цену: самоуверенная осанка, драповое пальто модного покроя, манера носить котелок и говорить низким басом с внушительной оттяжкой.

В «Китае» была обычная скучища: перед пустым залом на эстраде барышни в беленьких платьицах выводили на скрипках что-то безучастное, какой-то пьяный тянулся к ним через перила, желая попасть пальцем в клавиши пианино, хозяин, похожий на черемиса, сидел с приятелями за чаем и говорил о «плохих делах».

– Прежде кто давал торговать нашему брату? Помещик! Приезжал из деревни и пил, задавал званые обеды, оставлял большие деньги… А теперь он здесь же, бывает каждый день, но… только питается, а не пьет ничего! Ни-ни! Не те времена! Теперь я только и дышу кабинетами! Слов нет, кабинеты у меня работают…

– Это действительно! – соглашались приятели, дули на чайное блюдечко, обтирали лысины и тянули нудный разговор.

Звучал какой-то пустой немецкий вальс, бесполезно сияло электричество, белели пустые столы.

Мы поместились за столиком в углу, близко от оркестра, но скоро забыли и о нем, и о хозяине «Китая», и об одиноких скучных посетителях его.

Мы с Синицким вспоминали о том, что было двадцать лет назад, как жилось голодно, но почему-то весело и ярко, хотя и тогда было беспросветное безвременье на Руси, но какое было хорошее студенчество, не теперешнему чета, как молоды мы были и не туда стремились, куда надо было стремиться, как он хотел сделаться врачом, долго учился и не выучился, а попал, не учась, в оперные певцы. Я же мечтал быть певцом и остался поэтом…

Марья Ивановна (конечно, ее звали Марьей Ивановной, иначе и быть не могло) молча и, по-видимому, с большим интересом слушала наши разговоры. У нее были прекрасные, густые светло-каштановые волосы, вьющиеся от природы, и серые глаза, блестевшие каким-то стальным и твердым блеском, и в них как бы навсегда осталось суровое и пугливо-настороженное выражение загнанного и озлобленного маленького зверька.

Не прошло и часу в разговорах, как мне стало ясно, что я имею дело с четой неудачников сцены. Марья Ивановна проговорилась, как ее муж страдает от гордости, от самолюбия, от неспособности унижаться, просить, заискивать и от этого не получает хороших ангажементов, а он рассказал про нее, что без него бы ее совсем запинали на сцене за ее безмерную скромность и незнание цены самой себе. Наконец они заспорили.

– А помнишь, – говорил ей Синицкий, – как тебя штукатур изругал? – И, невольно улыбаясь, он стал рассказывать не ей, а мне. – Жили мы в гостинице, а на лестнице ремонт был, штукатуры работали. Вот она бежит по лестнице, с репетиции возвращалась, одета кое в чем, шляпенка на ней дешевенькая, представительности в ней, сам видишь, никакой, штукатур и подумал, что это черт знает кто: ты что, говорит, сволочь, тут шляешься? Прибежала она ко мне – лица на ней нет, губы дрожат, слезы текут… Что такое? Рассказывает. «Пойдем, говорю, укажи мне его». Вышли. «Этот?» – «Е-то-т!» – и ревет. Я засучил рукава, развернулся, бац его, не говоря слова, в ухо, да так неловко, что он инда на мостовую вылетел. Даже испугался я, не слишком ли сильно ударил, да тут подошли другие рабочие и похвалили меня: его бы, говорят, и не так еще надо, барин…

– Если бы я была сильная, я бы его сама тогда побила! – неожиданно заявила Марья Ивановна.

Мы засмеялись.

– Ну зачем же вам самой драться? – возразил я.

– У вас такой сильный защитник!

– Очень уж я разозлилась! И так все обижают…

– Заставляют петь большие партии, пою много, без отдыха, публика меня любит, а вот не везет и не везет…

– В чем же не везет-то?

– Трудно попасть в хорошую труппу. Не принимают антрепренеры… Других, которые хуже меня, принимают, а меня не хотят и слушать… и неизвестно отчего…

Она задумалась.

Я молча смотрел на нее и в душе сомневался в ее талантах.

Синицкий заговорил о нашем предстоящем концерте.

– Соберемся завтра у одного моего знакомого студента, у него есть пианино, и он может хорошо аккомпанировать…

Из любопытства и от нечего делать я согласился.

На другой день вечером я пришел по указанному адресу в маленькую квартирку на антресолях. Мои друзья были уже там. Синицкий представил меня хозяину студенту и его молоденькой жене, красавице-еврейке. Очевидно, это были молодожены, судя по их молодости, нежным отношениям и новенькой уютной обстановке только что устроенного гнездышка.

Студент, высокий, красивый брюнет с молодой бородкой, оказался славным, симпатичным парнем, любителем и знатоком музыки, а его женой невозможно было бы не залюбоваться: это была как бы сама мадонна, ожившая и сошедшая с полотна Мурильо: редкостная, замечательная красавица! Рядом с ней бедная Марья Ивановна, одетая в коротенькое скромное платьице и в какой-то пиджачок, казалась еще более дурнушкой, чем прежде, и невольно чувствовалась обида несправедливой природы, так неравномерно распределяющей свои дары. Красавица-еврейка казалась олицетворением музыки, поэзии, красоты, и совершенно затмевала серенькую Марью Ивановну, такую некрасивую, скромненькую, забитую, жалкую…

– Начнемте! Без лишних разговоров, – сказал хозяин, садясь за пианино и взяв несколько звучных аккордов.

Синицкий развернул ноты и запел.

У него действительно был хороший звучный и очень высокий бас, почти баритон; он пел «Пролог» из «Паяцев». В маленькой комнате с низким потолком голос не помещался, казался слишком металлическим, резким и причинял боль барабанной перепонке. Было неприятно слушать эту массу звука, звона и треска, но в театре голос Синицкого, вероятно, казался иным: это, наверное, приличный оперный бас, дающий правильные, хорошо стоящие и крепко держащиеся звуки, обыкновенный мастер пения со школой и техникой, каких много. Ничего выдающегося в его пении не было, да я и не ждал от него большего; с удовольствием слушал, когда после «Пролога» он спел еще несколько романсов.

Наконец, певец почувствовал, что надоел нам.

– Будет! – коротко сказал он, отходя в сторону.

Стали просить спеть Марью Ивановну, которую ни студент, ни его жена еще не слышали. По правде говоря, я не люблю сопрано, и меня вообще мало трогает женское пение, от Марьи же Ивановны, бедной неудачницы, не ожидал ничего, кроме обыкновенного писка.

Она покорно встала около пианино, когда студент дал ей вступительный аккорд.

И вдруг зазвучал прелестный, задушевный, искренний голос, сразу взял за сердце и повел за собой, властно и безраздельно завладел вниманием и уже не отпускал никуда: не стало ни меня, ни студента, ни его красивой жены, раздвинулись и уплыли куда-то тесные стены с низким потолком, вместо них звенело высокое хрустальное голубое небо, лились горячие золотые лучи и царил небесный, чистый, чарующий голос, полный смятения, тревоги и мольбы, страдающий, жуткий, непонятно трогательный голос, словно птица, потерявшая птенцов и мятущаяся в звонком небе, словно чья-то горестная душа, не нашедшая своего места в мире…

 
Отчего это, скажи мне, Марта?
Отчего? Отчего?
 

Нарастали и все повышались пламенные, трепещущие звуки, и вдруг откуда-то явились теплые слезы, согрели и омыли душу, прихлынули и сдавили горло.

Брошенный в высоту, прозвенел самый высокий, самый отчаянный и трагический звук.

Певица умолкла.

Никто не аплодировал.

В наступившей тишине все сидели, опустив головы и не двигаясь с места.

Красавица-еврейка тихо плакала, вытирая глаза маленьким батистовым платочком, и казалась она теперь такой бедной, такой серенькой и несчастной, бескрасочной и неинтересной!

Я опять увидел эти тесные стены и низкий потолок, студента за пианино, Синицкого лицом к темному окну и только теперь почувствовал самого себя, как бы очнувшись от наваждения, глубоко перевел занявшийся дух, вытер ладонью мокрые глаза и изумленно, со страхом и уважением посмотрел на певицу.

Талант «божиею милостью», она снова как бы угасла и робко сидела в уголку дивана, сжавшись в комочек с прежним забитым и затравленным видом: казалось, она не понимала произведенного ею впечатления, не понимала, «отчего» она не нужна на сцене и осталась «без сезона».

1910


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю