Текст книги "Повести и рассказы. Воспоминания"
Автор книги: Скиталец
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)
Воспоминания
(Встречи)
Ульянов-Ленин
Было это в конце восьмидесятых годов прошлого столетия в Самаре. Старая Самара, ныне Куйбышев, была тогда типично провинциальным городом, славившимся грязью и пылью.
В то же время это был как бы пересыльный пункт для высылаемых из столиц «политических», вносивших единственное оживление в умственную жизнь скучного, сонного города.
Это оживление было особенно заметным, когда в столичных университетах ввели новый, жестокий устав, уничтожавший остатки вольностей для учащейся молодежи. Самара наводнилась высланными по случаю студенческих «беспорядков».
Незадолго до этого произошло неудачное покушение на жизнь царя Александра III.
На нелегальных, но многолюдных вечеринках революционной молодежи выступали иногда крупные люди того времени, посидевшие в «Крестах», отбывшие почетную ссылку или бежавшие из ссылки. Многих через Самару высылали дальше – в Сибирь.
К весне 1887 года весь этот шум, внесенный политическими, куда-то схлынул, почти все приезжие «уехали».
Я был тогда очень юным человеком, только что окунувшимся в эту кипучую жизнь и вдруг оставшимся «без среды».
На таком же положении оказался и друг моего детства, мой однодеревенец, крестьянин моей родной деревни Бестужевки – Марк Елизаров, получивший образование в Петербургском университете и «вышибленный» оттуда во время «беспорядков».
Мы ежедневно виделись. Марку было двадцать пять, мне – восемнадцать лет. Нас связывали деревенское детство в нашей Бестужевке, среди красивой природы, на берегу Волги, стремление обоих к образованию и революционное настроение.
Однажды под вечер теплого майского дня я зашел к Елизарову. У него оказался гость – юноша моего возраста, крепыш среднего роста, с большим лбом и длинными до плеч, густыми, светло-каштановыми, вьющимися волосами, закинутыми назад. Веснушчатое, с первым золотистым пушком на подбородке, лицо его, с веселой усмешкой на пухлых, но крепко сжатых губах, еще носило следы юношеской мягкости. В небольших голубоватых глазах светился быстрый и острый ум. Говорил он усмехаясь, негромким, слегка грассирующим голосом.
– Ульянов! – отрекомендовался он, крепко сжимая мне руку.
О семье Ульяновых, с которой Елизаров познакомился в Петербурге, я много слышал от него и прежде. По его словам, все они были способные люди. Старший брат, Александр, был казнен за участие в покушении на жизнь царя, после чего вся семья очутилась под надзором полиции. Передо мной был младший Ульянов – Владимир. Он ехал в Казань с целью поступить в Казанский университет.
Начался обычный разговор учащейся молодежи того времени: о том, как и где сдать экзамены «вышибленному» человеку и как, наконец, при всей любви к науке, может она в таких скитаниях осточертеть.
– Прежде я был не в ладах с математикой! – посмеиваясь и запуская руки в карманы брюк, говорил Ульянов. – Рассуждал так: если назначен урок по математике – значит, я свободен! Хе-хе! Но теперь, когда вник, люблю ее! Но все-таки, если мыкаться из города в город с мешком толстых учебников, то, кажется, так бы и спихнул их в Волгу!
– Ну, при твоей-то башке, с такой памятью, – возразил Марк, – как не сдать!
– Сдам, конечно! Да вся эта казенная учеба давно в зубах навязла! Надоела! Меня теперь совсем не это занимает.
Внезапно загоревшись, расхаживая по комнате большими шагами, юноша заговорил об истории революционного движения в России.
Он не говорил звонких слов, – говорил просто, понятно, поэтому сразу захватывал убедительностью своих суждений. Видно было, что этот почти еще мальчик хорошо, основательно знает тот предмет, о котором говорит. Центральной областью его интересов и познаний как тогда, так и во всю последующую жизнь была революция.
Елизаров на первых порах пытался было вставлять в его речь краткие реплики, но вскоре умолк: Ульянов сыпал датами, цитатами, цифрами, историческими подробностями, иногда отвлекаясь далеко в сторону от своей основной мысли и как бы теряя связь с ней, но потом оказывалось, что он нисколько не забывал о ней, подтверждал ее, развивая сложное и строго построенное мировоззрение. Спорить с ним не приходило в голову ни мне, ни Елизарову: под конец его обширной, содержательной речи мы оба должны были только слушать, а юный ученый, по-видимому, чувствовал себя в любимой стихии. Ульянов, засунув руки в карманы и потряхивая длинными золотистыми кудрями, большими шагами как бы вымерял комнату, говорил с увлечением математика, доказывающего совершенно ясную для него теорему. В эти минуты юноша словно вырос перед нами, казался много старше своих лет. Было ясно, что даже по своей теоретической вооруженности Владимир Ульянов представляет незаурядное явление.
Иногда он останавливался у окна и, оборотясь к нам, продолжал говорить.
Заходящее весеннее солнце косыми лучами освещало его оживленное, сделавшееся чрезвычайно интересным лицо. Небольшие, искрящиеся лукавым торжеством глаза светились в это время голубым, сияющим светом.
Таким на всю жизнь остался в памяти моей юношеский образ Ульянова-Ленина при первой моей встрече с ним в 1887 году.
На другой день он уехал и, конечно, сдал экзамены в Казани. Вскоре Елизаров женился на Анне Ильиничне, старшей сестре Владимира Ильича.
В 1893 году я уехал из Самары, В это же время, исключенный из Казанского университета, Ленин уехал в Петербург. Марк с женой переселился туда же, поступив снова в студенты, несмотря на свой более чем тридцатилетний возраст.
Мы расстались на многие годы, встретившись уже возмужавшими людьми в обстановке надвигавшейся революции 1905 года.
В 1903 году, будучи уже профессиональным писателем, я в первый раз в жизни поехал за границу посмотреть европейские страны и кстати побывать в гостях у зарубежной революционной эмиграции, среди которой выделялось имя Владимира Ильича Ленина, уже известное тогда всей России.
На летние месяцы попал в Женеву, остановился в гостинице и тотчас же вышел пройтись по городу; но едва вышел, как столкнулся со знакомым московским студентом – партийцем. Он окликнул меня:
– Давно ли на сей земле?
– Только что. Еще и города не видал!
– Пойдемте сейчас на эмигрантское собрание, вот в этом доме, здесь же на площади. Я думал, что и вы туда идете. Вероятно, знакомых своих, вроде меня, многих встретите. Жаль, немножко запоздали!
Мы вошли во второй этаж, в довольно большой зал собрания, наполненный русскими эмигрантами. Оказалось, собрание кончилось, публика расходилась.
Мы спустились по лестнице обратно, невольно остановившись у подъезда.
– Знаете что? – сказал мой спутник в раздумье. – Давайте завернем сейчас к Ленину! Наверное, он дома теперь.
– Пожалуй! Мы встречались с ним когда-то давно, в юные годы.
– Да, он говорил мне. Ленин помнит вас, и ему, конечно, будет приятно повидаться с вами. Ведь ваше «Знание» гремит теперь!
Через несколько минут ходьбы мы нашли квартиру Ленина; это был отдельный маленький флигелек или, скорее, избушка, во дворе большого дома, в саду. Обстановка жизни Ленина в Женеве выглядела аскетически: через прихожую мы вошли в небольшую комнату, которая казалась голой от скудной мебели; вместо письменного – простой, некрашеный стол, несколько венских стульев и этажерка с книгами.
В момент нашего прихода сам хозяин быстро шагал по своей комнате, по-видимому о чем-то думая.
Я сразу узнал Ленина, хотя за пятнадцать лет после нашей встречи наружность его значительно изменилась. В это время ему было тридцать два – тридцать три года. Но вместо прежних золотистых кудрей на макушке светилась небольшая лысинка, поредевшие волосы коротко острижены, отросла маленькая бородка. По-прежнему крепко сложенный, казался он худее, сутуловатее и одет был неважно: потертый коричневый пиджак, надетый на косоворотку, коротковатые брюки.
Увидев меня, он не особенно удивился, словно давно поджидал писателя из России.
На первых порах отдали дань воспоминаниям.
– Отлично помню нашу с вами встречу у Елизарова. Вы и тогда, кажется, неплохо стихи пописывали. Марк показывал. Он чудак: почти сорока лет опять в студенты поступил, в технологический, но, конечно, от политики не мог отстать, – влопался, в тюрьму попал, выслали. Пропало инженерство!
Он стал с интересом расспрашивать меня о России, о литературе и литературных наших делах.
Мне удивительно было видеть огромную мощь духа, заключенную в человеке маленького роста, с огромным лысеющим лбом, непрестанно работающим над тем, чтобы из-под семи замков могли вырваться скованные силы революции.
Во время революции 1905 года Ленин появился в Петербурге и начал руководить газетой большевистского направления «Новая жизнь». Статьи Ленина поражали рядового читателя новым, широким масштабом.
Я жил в то время в Петербурге.
Когда появился царский «манифест» с подозрительными «свободами», ко мне в то же утро прибежал мой приятель, сотрудничавший в газете большевиков «Новая жизнь».
– Можно в вашей квартире сделать экстренное собрание? – запыхавшись, спросил он меня.
– Можно. А что это за собрание?
– Наша газета только что закрыта, явилась полиция. Нужно немедленно обсудить положение.
– Хорошо, собирайтесь.
Через полчаса моя квартира стала наполняться сотрудниками закрытой газеты, руководимой Лениным. Собралось человек сорок. После всех приехали вместе Ленин и Горький.
Ленин выглядел почти весело в противоположность всем: о закрытии газеты говорил с той же спокойной усмешкой, с какой говорил прежде о «пропавшем инженерстве» Елизарова.
Я предоставил собранию самую большую комнату в квартире – мой кабинет, и они, не садясь и не раздеваясь, тотчас же начали дебаты.
Говорили спешно, возбужденно. Ленин все время молчал, руки у него были засунуты в карманы.
Я ушел в другую комнату.
Через час все разбежались с такой же быстротой, с какой собрались.
После всех остался у меня посидеть Горький.
– Вы сами-то как думаете: чего теперь можно ждать?
– Вероятно, реакции.
– Да! – со вздохом подтвердил он, уходя. – Идет реакция.
Ленин после этого собрания исчез из Петербурга.
1939
Максим Горький
I
В начале 1897 года, вернувшись из пятилетних скитаний по России в родной мой город Самару, я впервые в качестве постоянного сотрудника, в возрасте двадцати шести лет, начал печататься в «Самарской газете», откуда только что, за несколько месяцев до моего приезда, выбыл и уехал из Самары молодой беллетрист Алексей Пешков, подписывавшийся под газетными фельетонами «Иегудиил Хламида», а под рассказами – «Максим Горький».
Имя и произведения «Хламиды» были у всех на языке в Самаре. В это время он уже начал печататься в журналах, и я читал его «Челкаш», находя этот рассказ мастерски написанным. Отдельного издания его произведений тогда еще не было, но я судил о них по «Челкашу».
Рассказывали мне мои самарские знакомые, что и человек он интересный, оригинальный: высокий такой, в крылатке и широкой шляпе ходил, как и ты прежде, тоже плащ носил, демоном тогда кричал – «проклятый мир» с крыши по ночам пел!..
В Самаре у «Хламиды» – Горького было много почитателей и друзей, поклонников и поклонниц.
Его прежде всех оценила читательская масса – трудовая интеллигенция, учащаяся молодежь, трудящийся люд – рабочие, которые называли его «наш Максим». Так называемое «высшее общество» отзывалось о новом писателе враждебно.
К этому обществу в большинстве примыкала и фешенебельная буржуазная интеллигенция.
Как сотруднику «Самарской газеты» эта интеллигенция открыла свои двери и для меня. Вот там-то однажды подошел ко мне человек, отрекомендовавшийся «другом Горького», некто С.
Принадлежа к состоятельному кругу буржуазной интеллигенции, он был гласным городской думы, имел доходные дома, доходную контору, но тяготел, по его словам, к литературной богеме.
С фешенебельным обществом я не сошелся, зато с «другом Горького» завязалось знакомство из-за любви его к литературе и к Горькому. Правда, любовь эта у эстетствующего состоятельного «рантье» казалась мне вытекающей главным образом из тщеславия.
Однажды он принес мне свежую книжку толстого журнала, в котором было напечатано большое стихотворение Горького под заглавием «Песня о Соколе».
– Прочтите, – сказал С., – и скажите ваше мнение… Вот талант! Жаль, что вы, кроме «Челкаша», ничего у него не читали. Какая прелесть «Старуха Изергиль» или «На плотах», и это печаталось у нас, в «Самарской газете»!
Продолжая разговор, мы пошли гулять по городу.
Когда проходили мимо старого, мрачного, облезлого дома с подвальным этажом ниже тротуара, он сказал мне:
– Обратите внимание: в прошлом году здесь в подвале жил Горький. И как подумаешь, что в этой обстановке была написана такая вещь, как «Изергиль», – прямо удивляешься, откуда у вашего брата берется фантазия?!
Потом стал рассказывать о Горьком как о человеке:
– Это необыкновенная фигура! Во-первых – силач! Мы как-то компанией на пикник за Волгу ездили, так он там такой огромный камень по берегу катал, который мы вчетвером не могли сдвинуть с места. Во-вторых, вся его жизнь – фантастическая. Был крючником на Волге, молотобойцем в кузнице, калачником в пекарне (пешком исходил всю Россию). Вам надо непременно с ним познакомиться: вы одного с ним духа. Когда-нибудь поедемте к нему в Нижний, он в Нижнем теперь живет.
Однако случай познакомиться с Горьким представился мне только года через два после начала моей работы в «Самарской газете», а именно весной 1899 года, когда только что вышло в свет издание первых двух томов Горького.
В Самаре они были расхватаны на лету. В надежде, что С. их уже имеет, я в погожий весенний день отправился к нему за город, на его дачу на берегу Волги, где проживал он с семьей каждое лето.
Застал его в саду, в крытой беседке за чаем, в обществе небольшой компании наших общих знакомых.
– Вы явились очень кстати, – торжественно сказал С., – только что приехал Горький и сейчас будет здесь!
За эти два года Горький быстро сделался всероссийской известностью. О «Фоме Гордееве», печатавшемся в «Жизни», уже писал Н. К. Михайловский, толковала критика, вся читающая Россия встретила его произведение с большим интересом и сочувствием. Наконец, только что вышли его книги. Этих книг я еще не видел, не было их и у С., и вдруг оказалось, что к нам в беседку ожидается сам автор.
Я все поглядывал на калитку, представляя себе, какая должна быть наружность у Горького.
Вдруг калитка отворилась, и вошел высокий молодой человек в длинном крылатом плаще, какие тогда уже вышли из моды, в широкополой шляпе и голубой косоворотке, широкоплечий, но очень худой, с бледным лицом и небольшими светлыми усами. В этом неправильном, словно топором вырубленном лице при первом взгляде было какое-то мрачно-суровое выражение, как бы никого близко к себе не допускающее.
Хозяин пошел ему навстречу, гость улыбнулся неожиданно добродушной улыбкой и снял шляпу, обнаружив густые, длинные, прямые волосы.
Это и был Максим Горький в 1899 году – лет тридцати от роду, молодой, начинающий тогда писатель.
Войдя вместе с хозяином к нам в беседку, он поздоровался со всеми за руку. Рука у него была большая, длинная, и чувствовалась в ней значительная физическая сила. Помнится, что суровое выражение его лица через несколько минут разговора заменилось чрезвычайной симпатичностью.
Горький с первых же слов оказался живым, остроумным собеседником, простодушным и задушевным человеком. Говорил с подкупающим добродушием, рассказывал с природным артистическим талантом, а главное, с какой-то внутренней сочностью, с той игрой «изюминки», о которой говорится где-то у Толстого; человека этого как бы распирало от бродивших в нем образов, мыслей и свежих, ярких впечатлений. Казалось, что он может заворожить, затопить слушателей своими неистощимыми рассказами, которым не виделось конца.
И это без всякого литературного красноречия, разговорным, простым языком, короткими, грубоватыми фразами, глуховатым баском с заметным нижегородским ударением на «о».
– Большинство современных писателей – буржуазны. Вот! – говорил он с юмористической миной своего живого, выразительного лица. – Они всегда стараются вызвать жалость в читателе. Они, лешие, всегда прощают и оправдывают грешников, а этого не нужно, это – лишнее, это – к черту! Зачем? И бога они ему выдумывают кроткого, прощающего мерзавцев, ибо такой именно бог нужен буржую. Буржуй прочтет своего писателя, щекочущего ему нервы, растрогается и почувствует себя человеком. «Должно быть, я еще не совсем свинья!» – подумает он, опять станет уважать себя и успокоится. Писатель для этого и нужен ему, подлецу. А это лишнее. Зачем услужать буржую? Не давать ему бога! Не давать! Пусть живет без бога, пусть он чувствует себя свиньей перед господом, пусть живет, не уважая себя! Вот!
Это была как бы увертюра к определенному, выработанному миросозерцанию. Говорил это не трафаретный, холодный мозговик-интеллигент, а много выстрадавший новый человек «из народа», говорил страстно, убежденно, и чувствовалось, что за этими словами может последовать действие, что в душе этого оригинального человека горит большой костер выстраданной ненависти.
Когда разговор затянулся и С., говоря о писателях из народа, упомянул о Шевченко, Горький сказал усмехаясь:
– Ну, что же Шевченко? Не вполне проявил себя, остался только поэтом, а ведь по-настоящему-то ему бы гетманом надо быть!
Мне показалось, что этот новый наблюдатель народной жизни вынес оттуда тоже что-то новое, бодрое, что под рубахой длинноволосого странника нет-нет иногда нечаянно звякнет железная кольчуга бойца. Боец, несомненно, чувствовался и тогда в скромном бытописателе «низов», протестующих натур «люмпен-пролетариата», оригинальном мстителе, проникнутом стремлением судить верхние классы с заранее приготовленным приговором: «Нет прощения!»
Говорили о книге Ницше «Так говорил Заратустра», и опять мне показалось, что увлечение Горького «ницшеанством» было не то что «приятием» идей Ницше, но являлось соприкосновением с ним в той части, которая касалась «суда» над европейской культурой. В результате длинной и увлекательной беседы получилось, что главным образом говорил Горький, а все собравшиеся с большим интересом слушали.
Не все были согласны с ним, в особенности С., стремившийся оправдать буржуазию, но речи молодого писателя были своеобразны, смелы и ярки, тем более что пересыпал он их еще более яркими, образными, художественными иллюстрациями из своих еще свежих тогда впечатлений, наблюдений и приключений пешехода. Говоря об изменившихся понятиях в толще народной, рассказал маленький эпизод, происшедший за время его пешего путешествия через землю войска Донского.
– Зашел я ночевать в одну станицу… большая станица и богатые казаки, хорошо живут. Посмотрели на меня, пустили. Стал я разговаривать. Заинтересовались. Стали и мне свои нужды и обиды выкладывать. Жалуются на всякие земельные утеснения, «москалей» ругают. Я им и сказал: «Ведь у вас есть сабли?» – «Есть!» – «Так что же вы?» – «А як же царь?» – возразили мне. Ну, тут я про царя им немножко поговорил. Наутро прислали за мной от станичного атамана, и слушателей моих – казаков – позвали тоже, в качестве свидетелей. Вышел атаман, посмотрел на меня, сморщился, ничего не спросил, а прямо к свидетелям: «Правда ли, что проходящий насчет сабель и тому подобное и про царя говорил?» Тут один из них, бравый такой усач, прищелкнул каблуками, ус закрутил и за всех отрапортовал: «Никак нет, не говорил и про царя не казав! Да неужели ж мы позволили бы ему, голодрапанцю, такое про царя говорить?»
И так это внушительно сказал «не позволили бы», что у атамана сразу от сердца отлегло.
Все-таки посадили меня в телегу и молча повезли за село. Я уже начал думать, что тут мне и конец будет, однако провезли версты за три по дороге в степью высадили и отпустили.
Горький рассказывал все это мастерски, в лицах, изображая действующих лиц с украинским акцентом…
Скитания свои по Кавказу с политическим каторжанином – человеком, по его словам, «почти гениальным» – передавал не менее интересно.
О нелегальном «человеке вне общества» Горький не раз потом говорил мне: по-видимому, этот экономист, философ, мыслитель, широкообразованный человек и большой природный ум произвел тогда на талантливого юношу сильное впечатление и, так сказать, наложил свою печать, дал его мыслям определенное направление, О нем в ранних своих произведениях Горький несколько раз упоминал с большой теплотой и благодарностью.
Не его ли образ, кажется мне иногда, послужил Горькому прототипом для создания одной из самых живых и рельефных фигур в пьесе «На дне» – Луки?
Сквозившее в каждом слове рассказчика, а также и в его художественных произведениях, лежавших на столе перед нами, бодрое, жадно-оптимистическое отношение к жизни, неудержимо смелый порыв к свободе – все это с неожиданной силой действовало на его слушателей и читателей. Все, что говорил и писал тогда Горький, звучало как бы сплошной «песнью о соколе», и сам он появился, как сокол, как давно желанный и долгожданный, гость – вовремя.
Его жгучие песни показались жаждавшим свободы подлинным, реально существующим новым миром, ярким, солнечным, широким и радостным, откуда лилась волшебная музыка новой жизни.
При этом первом знакомстве Горький пригласил меня побывать у него в Васильсурске, где проводил он тогдашнее лето.
II
Маленький городок Васильсурск приютился над Волгой, на верхушке остроконечной, крутой и зеленой горы при впадении Суры в Волгу. Это одно из красивейших мест на великой русской реке. Сура и Волга, сливаясь, образуют огромную водную равнину, а над ней, как в сказке, возвышается конусообразная, зеленая, вся в садах, высокая гора; на гору с трудом взбираются бревенчатые избы, вьются тропинки, ползут, подпираясь кольями, покосившиеся плетни и частоколы, высоко-высоко, под самой вершиной, выделяется прилепившийся к ней, как ласточкино гнездо, хорошенький бревенчатый одинокий домик в три окна, с тесовой крышей «коньком», с расписными крашеными ставнями и резьбой по карнизу. Этот домик было видно издалека, когда, бывало, подплывешь на пароходе к Васильсурску; я помню его с детства, когда он был еще новенький, золотом горевший под лучами обильного волжского солнца, потом посерел, а за последние годы покосился набок и скоро упадет, если не упал. Видел его на фотографиях и на полотнах картин.
От калитки вьется вниз к Волге желтая, золотистая тропинка, а по тропинке иногда спускается румяная волжская девица с ведрами на коромысле, в ярком платочке, в цветистом, пестром платье, вся красочная, гармонирующая с золотистым домиком и зеленой горой, с голубой Волгой и широким синим горизонтом, сияющим под лучами щедрого, пышущего солнца. И кажется эта картинная, зеленая гора, домик над Волгой, «красная девица» с ведрами на коромысле и сказочная ширь кругом какой-то старинной русской песней в лицах, волжской былиной, красивой легендой, созданной эпическим баяном с развевающейся под ветром седой бородищей; будто бы едет он на старом коне среди зеленой, богатырской степи и «бряцает» на червонных гуслях с гулкими на всю степь струнами, на великанских гуслях, которые положил поперек холки тихо идущего коня с длинной, до земли, косматой гривой, и плывут по всей земле густые струнные аккорды.
Вот такие странные, яркие образы являются в воображении, когда встанешь на вершину васильсурской горы и окинешь с невольной гордостью грандиозный горизонт Заволжья, что лежит на сотни верст кругом.
Васильсурск оставался, вероятно, все таким же старинным приволжским городком, каким был издревле, только вместо прежних «барок с хлебушкой», влекомых тяжко идущими по берегу бурлаками с разносящейся над Волгой заунывной «Дубинушкой», и расписных разбойничьих стругов плыли по ней буксирные пароходы с караванами чудовищных барж, пробегали двухтрубные «самолеты» и белые, как лебеди, двухэтажные «Меркурии». Кипела жизнь на великой реке, но по-прежнему стоял бревенчатый приволжский городок и даже звучала над ней все та же бурлацкая песня:
Дубинушка… иде-идет!
Зеленая, сама пойдет!
И казалось, что не великая река плывет, а сдвинулось с места и «идет» куда-то за горизонты что-то огромное, чего никто остановить не может.
Где край всему этому? Нет края. Что возможно и чего нельзя? Все можно, все безгранично, как безграничны эти волжские горизонты!
«Все возьму! Все покорю, все опрокину! Шире дорогу, великая страна сдвинулась с места! Идет!»
Эти мысли и чувства сами собой являются благодаря необъятным волжским горизонтам.
Недаром и Горький, писавший тогда волжскую поэму «Фома Гордеев», весь во власти волжских горизонтов, весь обвеян певучими сказками Волги, забрался тогда на самую верхушку, на самый шпиц васильсурской остроконечной горы, где под вечным ветром гудели старые великаны-осокори, закрывшие могучими ветвями маленький серенький домик, в котором он жил тогдашнее лето. Это было как бы орлиное гнездо, да, кажется, так и называлось это место в Васильсурске. И, вероятно, когда выходил он на край этой сказочной горы и охватывал взором с высоты ее колдующие, покоряющие, гордые горизонты, то чувствовал в себе необъятные силы, и такими близкими, такими возможными и естественными казались грандиозные фантазии о мировом счастье, какими насыщены были они, эти волжские горизонты!
И я тоже был опьянен ими, когда, наконец, добрался до вершины горы и постучался в маленький домик.
Что-то расширилось, выросло в душе: казалось, сказочный клубок с бесконечно разматывающейся путеводной нитью жизни привел меня через дикие дебри к пещере дружественного волшебника.
Я застал Горького в столовой маленькой квартирки с низенькими потолками и тусклыми окнами сидящим на полу и заколачивающим в ящик детские игрушки. Тут же стояла красивая молодая женщина южного типа – его жена и бегал шустрый шестилетний мальчик.
Увидя меня, бросил молоток и поднялся на ноги, улыбаясь своей привлекательной улыбкой.
– Вот это здорово!.. – сказал он, крепко сжимая мне руку. – Наконец-то вы собрались ко мне. А я все ждал вас, черт побери мою душу! Скучно здесь без людей. Вот видите, чем занимаюсь? Завтра с пароходом возвращаемся в Нижний.
Я тоже туда еду, а по дороге завернул к вам.
– И отлично сделали. Пообедаем, переночуем, и завтра – айда! Ну, садитесь, рассказывайте, – я последний гвоздь заколочу.
Познакомившись с Катериной Павловной, я начал рассказывать о знакомых нашего города. Он слушал, продолжая возиться с ящиком. Гвоздь попался капризный, не слушался, сгибался под молотком. Терпеливо, настойчиво расправлял его и опять заколачивал, а гвоздь снова сгибался.
Я смотрел с улыбкой и думал, что в числе различных свойств этого замечательного человека были, несомненно, терпение и настойчивость.
– Ты сгибаешься, – разговаривал он с гвоздем, как с человеком, – а я опять тебя выпрямляю!
Наконец, удачным ударом вогнал гвоздь и закончил упаковку.
Катерина Павловна говорила мало, но приветливо: от нее веяло искренностью, простотой, чем-то очень хорошим; с этими людьми я сразу почувствовал себя просто, весело и задушевно.
За обедом они расспрашивали меня о моем прошлом. Рассказывали о своих приключениях; я особенно заинтересовал их сценами из жизни певчих: этот интересный мир бедных артистов, утешавших грешные души своих богатых хозяев, мир талантливых людей, жизнь которых проходила между церковью и кабаком, Горькому был совершенно неизвестен. Слушали они с увлечением, многозначительно переглядываясь во время рассказа.
Наконец, Горький не выдержал, стукнул кулаком и воскликнул с волнением:
– Черт возьми, как все это хорошо можно написать!
– Да я уже писал! – возразил я. – В «Самарской газете» напечатано довольно много моих рассказов из этой области.
– Я не все их читал! Вы не захватили с собой?
– Захватил… некоторые…
– Чего же вы молчите? Давайте сюда, я хорошенько прочту их сейчас же. Это же, черт побери мою душу, как интересно! Новый быт!
Обед был окончен, я вынул из кармана несколько моих рассказов, вырезанных из газеты, и отдал ему.
– Ну, вы отдохните с дороги, а я почитаю. Катерина, устрой его в угловой комнате.
Горький удалился из столовой, унося мои рассказы и озабоченно приговаривая: «Черт побери мою душу!»
Как опытный литератор и чуткий художник, он почувствовал, что у меня есть интересный литературный материал. Угадал в моих рассказах тот «дух», которым сам дышал, а начинающих писателей, подходящих ему по духу, как я после убедился, усиленно высматривал тогда повсюду не только по доброте душевной, но и по деловым соображениям: Горький был уже главной силой и руководителем журнала «Жизнь», стремился придать журналу свое, «горьковское» направление; ему, как вдохновителю журнала, хотелось привлечь туда «подходящих» сотрудников, более или менее талантливых, и он искал их среди «начинающих».
К чаю вышел с чрезвычайно довольным лицом.
– Ну, я прочел… – заявил Горький, возвращая мне вырезки. – Мне говорили многие о вас, я даже читал в газете кое-что ваше: знал, что вы пишете интересно, но все-таки эти вот рассказы неожиданно хорошо написаны. Вам нужно обрабатывать ваши произведения – тогда вы будете писать в журналах.
Я был чрезвычайно обрадован таким для меня оборотом дела.
– Соберем ваши рассказы, прибавим к ним ваши стихи, а потом и книжку издадим. Надо бы вам еще что-нибудь покрупнее написать.
Тогда я поведал ему, что давно собираюсь написать повесть, но газетная работа сильно отвлекает: хочу бросить газету, уехать куда-нибудь, найти службу и писать.
– А какая тема вашей повести?
Я рассказал содержание, и опять Горький слушал с увлечением.
– Черт побери, это можно великолепно написать и это до зарезу нужно! Это очень важно! Понимаете ли вы, что такие писатели теперь необходимы? Вы – интеллигент, вы – из народа, и у вас, по-видимому, столько накопилось здесь, – стукнул он себя в грудь. – Знаете что? – вдруг перебил он сам себя. – Бросьте газету, переезжайте ко мне в Нижний, найдете себе комнату за восемь рублей. Обедать будете у меня – и за милую душу напишете вашу повесть. Тогда и деньги появятся, а?
Я подумал – и отказался от этого задушевного предложения.
– Нет, – сказал я, – бросить газету пока не могу, но через год разрешите воспользоваться вашим любезным приглашением. На будущее лето я бы охотно приехал к вам дней на десять, где бы вы ни были.
– На десять? – удивился Горький. – Но в десять дней вы не напишете повесть!
– Ну, недели на две?
Он рассмеялся.
– Положим, вы будете писать ее месяц или два, но это не важно.
Он подумал, покручивая ус.
– Вот что: если теперь вам мешают ваши обстоятельства, то непременно приезжайте ко мне писать на будущее лето. Я говорю вам серьезно. Вы непременно должны написать эту повесть. Будущей весной я напомню вам письменно и сообщу свой адрес, тогда приезжайте немедленно. Боюсь, не лентяй ли вы? И что за дикая мысль найти службу и писать? Конечно, не напишете, а так и будете валандаться! Лучше приезжайте ко мне: уж я – то заставлю вас написать!