Текст книги "Концерт для Крысолова (СИ)"
Автор книги: Мелф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
– Но говорят же, что…
Па-па-па-памм!!
– Гессик дурачок, – мягко сказал Пуци, – Отстань, Адольф.
Казалось, Пуци просто-напросто глух. Как Бетховен. Чтоб проверить это, Адольф еле слышно ляпнул:
– Не может же быть пидором тот, кто плачет, когда его трахают!
Па-па-па-памм!!!
– А ты его не трахай – он не будет плакать.
Да. Глухой тут был один. Бетховен.
И идиот только один. Не Бетховен. И, как ни обидно, не Ханфштенгль.
А Пуци пожалел, что сдержался и не сообщил Адольфу, что иметь человека, который от этого плачет, вообще-то называется не «трахать», а «насиловать» – и от всей души посочувствовал Гессу. Хоть это и было бездарным занятием – сочувствовать. Сука не захочет, кобель не вскочит…
И все же ему было жаль Гесса, нежного Гесса, не умеющего говорить «нет» предмету своей чертовой любви.
– Ты фон Шираха знаешь? – спросил вдруг Адольф.
– Знаю. Директор веймарского театра. Экс. Покинул кресло в знак протеста против Версальского мира… кажется. Жена у него прелесть.
– Он меня приглашает на обед, – доверчиво сказал Адольф.
– Ну так иди. Оденься прилично и иди. Веди себя хорошо. Семья из тех, что твои уличные друзья зовут «фу-ты ну-ты», – усмехнулся Пуци.
– Сын этого Шираха, между прочим, поэт, – Адольф порылся в бумагах на столе и извлек пожеванный номер «Национал-социалиста», – Славный, кажется, паренек.
– Не поэт, а стишки пишет. Бальдур его зовут. Паренек как паренек. Распиздяй, конечно. Избалованный, конечно. И его родители почему-то считают, что из него выйдет великий пианист – это все равно, как если б ты считал, что из Гессика выйдет неплохая танцовщица кордебалета в «Лебедином озере».
В ту ночь, когда Бальдур остался с Эдди, Ронни всю ночь бродил по родному городу, как по чужому.
Днем Мюнхен нравился ему. Ночью он был как любой город, в котором у тебя не к кому пойти. Он не враждебен – он просто равнодушен к тебе, что б ты ни делал. Хочешь, сиди на скамейке, все больше скукоживаясь от ночного холода, хочешь, накручивай круги по улицам, хочешь – плачь, а хочешь – смейся. Только не стучи в чужие двери и не заглядывай в чужие окна, светящиеся нежным семейным светом: в золотистом круге под уютным абажуром – книжка, и мягкий женский голос читает детским глазенкам, внимательно блестящим из полумрака, сказку на ночь. Завтра не вставать в школу, а потому из «смешную или страшную?» мама, под тихий восторг аудитории, выбирает страшную, после которой до полуночи будут перешептыванья в темноте. Как ты думаешь, они щас есть? – Дурак. – Ну есть? – Да кто? – Кры-со-ло-вы. – Нету. Сейчас только крысоловки есть, как у нас в подвале, туда сыр кладут. Крысы любят сыр. – И музыку тоже, да? – Да, отстань, я сплю. – А они детей теперь не уводят? – Кто? – Крысоловы… – Дурак! Сказано тебе – их нету. И спи. – А ну и что… если даже и есть, то дети ведь музыку не любят, как крысы? Вот ты же не любишь, когда приходит герр Либерман тебя на пианине учить? – Не на пианине, дубина, а на фортепьяне. И спи. Ненавижу музыку. – Я тоже… значит, он нас не уведет… мы ведь не пойдем, да?
А после полуночи – будут забирающие пол-дыханья сны.
Теперь и Ронни ночами лежал без сна, глядя не на коричневые обои, а на картинку с Крысоловом, и думал о том, что нет, неправда это – что Крысолова больше нет.
Толпа подростков в коричневых рубашках похожа на стаю крыс. Молодых крысенят, которые загрызут тебя, если ты попытаешься помешать им слушать музыку Крысолова. Глупые, глупые, думал Ронни, вы не боитесь, не думаете о том, куда он вас заведет…
Ронни знал, кто ОН такой – он тоже купил «Майн Кампф», чуть позже, чем Бальдур. И иногда подходил – окольно, будто вор или шпион – к толпам нацистов.
Гитлер. Гитлер. Адольф, Адольф.
Он нанялся музыкантом в крошечный кабачок – посчитав, что ни на что более серьезное не способен. Вскоре кабачок – впервые за годы без Гольдберга-старшего – начал регулярно наполняться по вечерам, чего, как честно признался старый Йозеф, давно уж не бывало, он вообще подумывал о том, чтоб закрыть эту убыточную лавочку, жаловался он Ронни, можно подумать, что и евреев в городе не осталось… Как выяснилось, осталось немало. И кое-кто из них советовал Ронни – парень, не трать ты на нас свой талант, ты мог бы играть в более приличном месте, денежки лопатой грести – но теперь Ронни уже не хотел покидать кабачок. На жизнь ему хватало, мама больше не расстраивалась, и, кроме того, здесь он встретил Марию – после чего уверовал, что бросить ЭТОТ кабачок – плохая примета.
Да, речь шла о Марии Шварц, которая училась с ним в одной школе.
Он даже не успел удивиться, узрев здесь бывшую Блоху – она вошла, поздоровалась со всеми и прямым курсом проследовала к одинокому, стоящему в вечной тени столику, за которым в более счастливые времена всегда сидели супруги Кац, а теперь там была одна Нора.
Нора – ласточка с переломанным крылом – ее траурная шаль криво свисала с плеча – сидела и что-то неслышно рассказывала девочке, лица которой Рональд даже не видел – видел только стреноженный нефтяной водопад ее волос – они падали ниже лопаток, и концы были прихвачены простой заколкой, иначе – разметались бы по спине, по плечам. Они со старухой явно были одной стрижиной породы. Только Нора уже умела тревожно кричать перед дождем, а Мария только училась летать.
Рональд играл. Он знал, что в самом скором времени все разговоры прекратятся. И он – когда захочет передохнуть – подсядет к любому столику, не для того, чтоб выпить (он не любил пить) или чтоб его похвалили (похвал он не любил тоже). В этом кабачке Ронни был теперь таким же непременным и нужным, как ранее его отец.
Он подсел к столику бабки Норы – она, казалось, и не заметила, что Гольдберга заменил его сын.
Старуха и девушка прекратили свой тихий разговор и обе уставились на него.
Он дернул гольдберговским носом и сказал:
– Извините.
Мария беззвучно рассмеялась, и он невольно уставился на нее.
– Ага, – сказала бабка Нора, – Слышишь, Гольдберг, есть женщины, которые мужчин с ума сводят. Есть и такие, на которых ты поглядишь и подумаешь – хорошо, что я в здравом уме. А вот есть такие, с которыми будешь сам сходить с ума, каждый день. Добровольно. И с радостью.
Ронни сощурил глаза, и Нора одними губами сказала, кивнув на Марию:
– Эта – из последних.
В этот вечер Рональд провожал Марию до дома.
В следующий вечер тоже.
Правда, до своего.
[5] Гессик – собственно, Hesserl, Гитлер действительно называл Гесса так, переживая по поводу его затянувшегося заключения в Ландсберге.
1927. Игра в четыре руки. Пуци
Эрнст Ханфштенгль спрятал красные от холода руки в карманы пальто. Снова забыл перчатки, недотепа, привычно «обласкал» он себя. Он втянул голову в плечи и опустил ее, чтоб основной зоной воздушной атаки стал лоб – уж очень неприятно кололи лицо летящие снежинки. Поневоле глядя вниз, он заметил пятно на лацкане пальто. Что за черт?.. И почему, как всегда, на самом видном месте?.. Темное, отвратительно темное, оно выделялось на светлой шерсти, словно неряхина печать. Этот пес жутко нечистоплотный, вспомнил Эрнст слова Хелен, Мария, отведите его в гараж, в доме ему не место. И мне тоже не место, я точно такой же громадный, нелепый, неряшливый, недаром же мне в насмешку дали такое прозвище, подумал тогда хозяин пса – и сейчас вспомнил об этом.
Он знал, почему ему сейчас так холодно – потому что плохо. Обычно его большое неуклюжее тело было так же малочувствительно к холоду, как туша полярного медведя, и мерзнуть, да еще и когда совсем не так уж холодно, он мог лишь тогда, когда ему казалось, что он – дом, брошенный дом с беспомощно зияющими окнами, безжалостно пронзаемый сквозняками…
Эрнст Ханфштенгль поневоле всегда сравнивал себя с чем-то огромным – дом, медведь, ньюфаундленд Шварц. Он был очень высок, и лапищи – что задние, что передние – у него были здоровенные. Любому, кто видел его в первый раз, становилось страшно, когда он приглашал даму на вальс или садился за рояль. Казалось, что дама завершит тур раньше срока с расплющенными пальцами на ногах, а от одного прикосновения этих ручищ к клавишам рояль взревет, как бомбардировщик, а может, даже и взлетит. Но… танцевал Ханфштенгль на удивление грациозно для такого неуклюжего верзилы, а рояль под его руками звучал и весело, и нежно, но уж никогда не оскорбительно для слуха…
Отвратительный вечер. Но закончился он для меня неплохо, подумал Эрнст, и на том спасибо тебе, Господи, и молодому фон Шираху. Могло бы быть и хуже на душе.
Адольф, надо заметить, ничего так и не понял – и это тоже неплохо, еще ж не хватало, чтоб он сунул в это свой нос. Гитлер, это Эрнст заметил за ним давно, обожал лезть в чужую личную жизнь, словно какая одинокая баба. Зато, кажется, Руди Гесс все понял. Но, разумеется, ни слова не сказал Эрнсту. Есть вещи, о которых мужчина мужчине, если меж ними существует хоть какое уважение, говорить не должен. Да и что тут скажешь – Пуци, ты только посмотри, как ведет себя твоя жена?
Как-как. Липнет к Геббельсу, вот как. Да так, что не заметит этого только слепой или пьяный, как Роберт Лей. Лей был сильно пьян – настолько сильно, что ему не хотелось быть душою компании, и посему он мирно сидел на диванчике и слушал, как Пуци тихонько играет на рояле (занялся он этим единственно из желания не слушать Геббельса). Лей тоже играл прекрасно, но не при Пуци, утверждая, что подмастерью нечего делать там, где работает мастер.
Да, нечего. Видимо, мне нечего делать там, где работает Геббельс.
Геббельс восседал в благоухающей клумбе прекрасных дам – Хелен Ханфштенгль, молоденькие Гели и Фридль Раубаль, которые приехали из Вены, какая-то неясная, но прелестная, тоненькая и кареглазая, словно олененок, девчушка, которую притащил Лей – как ее, Господи, Катрин, что ли – и Эльза Гесс, что сидела чуть поодаль. Да, и Адольф. Эльза единственная из всех производила вменяемое впечатление – остальные, включая Адольфа, таращились на Геббельса, травящего байки, с восхищением, словно школьницы на любимого актера. Эльза тоже смотрела на него, улыбалась шуткам, но – Эрнст с тоскою наблюдал за ней, ибо на Хелен ему было смотреть противно – каждый миг видела, где ее Рудольф, чем он занят и какое у него выражение лица. Повезло тебе, Руди…
Был еще где-то тут фон Ширах – но провалился куда-то. Видно, уехал домой. И совершенно правильно сделал – от Геббельса и башка может заболеть.
Эрнсту надоело играть на рояле – все равно, кроме Лея, слушать было некому, к тому же Лея он, как выяснилось, усыпил. Тот тихо посапывал, оттопырив нижнюю губу. Вот, черт, подумал Эрнст с досадой, я уже и играть так стал, что люди засыпают!.. Он поднялся, присел на диванчик рядом со спящим Леем и, забывшись, сунул в рот сигарету, щелкнул зажигалкой.
Геббельс вдруг умолк, и Эрнст услышал голос Адольфа – пока еще не раздраженный:
– Пуци, это что такое?..
– Что?..
– Ты, по-моему, куришь?..
– Извините. Я задумался, – Эрнст резко поднялся и ушел на террасу.
Он почти докурил, когда почувствовал легкое прикосновение к рукаву.
– Пуци, – на него тревожно смотрели ясные глазки Гели, – что с тобой?
– Ничего. Башка трещит. Беги, беги скорее, пока Адольф не потерял…
Гели очень любила Пуци – он был одним из немногих, кто всегда принимал ее всерьез. Он сам попросил ее звать его «на ты» и вел себя с нею, как с младшей сестренкой, абсолютно не держа той дистанции, которую навязывал Адольф всем, кто общался с Гели. Пуци спокойно мог обнять девчушку, перенести ее на руках через трудную насыпь на пикнике в горах, заехать за ней и увезти на весь вечер слушать оперу… Гели ему первому, отчаянно стесняясь, поведала о своем желании заниматься оперным пением, и он прослушал ее, аккомпанируя на рояле. Гели покраснела и чуть не плакала.
Пуци был доволен – он ожидал много худшего. Но у этой своевольной, плохо воспитанной девочки оказался весьма приличный голос.
– Надо много учиться, малыш. Заниматься. Тогда, быть может, что-то получится.
Он отметил про себя, что поет она – хоть и дурно, без всякой техники – верно, искренне и даже тепло. С нее словно бы враз слетела шелуха благоприобретенной легкой вульгарности, прилипшей к ней от бездумного подражания старшим дамам. Ее захочется слушать, когда она научится.
– Хочешь, найду тебе мастера?
– Если дядя Альф позволит, – пробормотала она горько. И больше об этом с Пуци не заговаривала. Стало быть, не позволил.
Пуци все хотел поговорить об этом с Адольфом, да руки не доходили.
Было и еще кое-что… ему было тяжело об этом вспоминать. В тот раз она тоже гостила здесь. И попросила свозить ее в кабаре, Пуци повез – отчего нет, ей же не пятнадцать лет, а, слава тебе Господи, уже девятнадцать… Адольфу она соврала, что едет в театр. Ради такого дела Пуци отпустил своего шофера и сел за руль сам – неизвестно, кто и как, что и где может ляпнуть – и это дойдет до Адольфа. А что на все это скажет Адольф, он просто себе не представлял.
Слава Богу, в зале он не заметил ни одной коричневой рубашки и ни одного знакомого лица.
В кабаре Гели, в своем длинном вечернем наряде, казалась не только совсем взрослой, но и вызывающе кокетливой. Она поглощала шампанское и даже… достала из сумочки мундштук и сигареты.
– Гели!.. Адольф убьет меня, если узнает!
– Пуци. Пожалуйста, не надо. Не узнает, я их прячу не скажу где, – хихикнула она. Слегка окосев, она опять превратилась в ребенка. Пуци опасался, что придется увозить ее до конца программы, но нет – держалась она неплохо…
Кабаре было не из лучших, но Пуци чутьем понял, что девчонке нужно расслабиться, и тут атмосфера для того – самая что ни на есть подходящая.
Гели поднялась и направилась в уборную поправить прическу.
Пуци краем глаза следил, нормально ли она идет, и решил, что вполне.
Но вот вернуться без приключений не удалось.
Умудрилась уронить сумочку, распустеха.
Какой-то хлыщ тут же поднял ее и подал. И о чем-то спросил. И Гели с нетрезвым смешком что-то ответила… Парень – какой-то богатенький студентик, судя по виду, и уже сильно подшофе – попытался взять ее под локоть и препроводить к своему столику. Совсем, щенки, с ума посходили, драть таких розгами до двадцати пяти лет, подумал Пуци и поднялся.
Сукин кот был совсем никуда – а может, его не любили девушки, и ему семя в башку ударило, но расставаться с добычей так просто он не собирался. Вид у него был вполне приличный, но…
– Тебе чего, папаша? – прошипел он с интонациями уличной шпаны. А вот этого Пуци не терпел.
– Вот именно, папаша, – мягко ответил он, – Оставьте девушку в покое, сударь.
На папашу Гели, хотя по возрасту вполне мог быть таковым в свои сорок, он не походил, но ему было все равно.
Сопляк не унимался:
– В монастырь готовите дочку, э?..
– Не твое щенячье дело, – терпению Пуци пришел конец, – Закрой рот, допивай и езжай домой. И передай отцу, что плохо тебя воспитывал.
– Чего?.. МОЕМУ отцу? Пе-передать? Да ты кто такой?..
– Я? Фридрих Великий. А ты?..
Оставив парня с открытым ртом и полоумными глазами, Пуци расплатился и вывел Гели на улицу.
– Пуци, – сказала она жалобно, – прости. Он сам прицепился, я не хотела….
– Я знаю.
Она просто не умеет себя вести. Даже окоротить эту наглую рожу не сумела, хотя любая, даже более молоденькая девушка Пуциного круга смогла бы – просто прошла бы мимо, не удостоив такое дерьмо и презрительного взгляда…
Ей не позволяют общаться ни с кем, а ей надо бы иметь опыт общения с молодыми людьми… с ровесниками… как же она жить будет? Впрочем, глупый вопрос. Адольф предпочитает, чтоб все вокруг жили так, как хочет он.
– Слушай, – сказал он, не дотронувшись до руля, – Может, отвезти тебя к Гессам? Думаю, Адольфу не слишком понравится…
Он прервался, но она прекрасно поняла.
– Да, отвези. К Эльзе… скажу потом, что у меня голова разболелась, и ты отвез куда поближе.
Вот и врать он ее учит, поц недоделанный, Адольф. Врут ведь тогда, когда боятся сказать правду.
– Нет! – вдруг сказала она, голос у нее дрожал, – Не надо к Гессам! Мне… перед Эльзой… стыдно… И перед Рудольфом тоже.
– Ну что ты, Господи. Они поймут…
– Они-то поймут… а мне же стыдно, Пуци, все равно.
– Ну так что – к Адольфу?
– Нет… Пуци, – она смотрела на него дикими блестящими глазами, – Пуци, мне и перед тобою стыдно… я тебя больше никогда ни о чем таком не попрошу…. Но я такая, в самом деле… пьяная… Пуци, нельзя нам поехать в какую-нибудь… гостиницу, что ли, чтоб я там выспалась и утром была как нормальный человек?
– Можно. Но как мы потом объясним это Адольфу?
– Позвоним… нет, не Гессам… стой. У меня в Мюнхене есть подруга, у нее в Вене родня, она часто приезжает. Скажем, что встретили ее на спектакле, и я поехала к ней.
– Как зовут подругу?
– Анна-Августа Штюбен Кессерлинг, – быстро отозвалась Гели.
– Бедная девушка, – почти про себя фыркнул Пуци, – Ну, ладушки, авантюристка. Поехали приводить тебя в порядок.
Естественно, ни в какую дурацкую гостиницу он ехать и не думал. Еще чего не хватало. Он повез Гели в свою «берлогу» – так он называл купленную втайне от Хелен квартиру – и купленную, что самое смешное, не для того, чтоб баб водить.
– Ой, – сказала Гели, – это что? Ты же не тут живешь…
– Друга квартира. Уехал в Америку на год, попросил меня цветочки поливать.
– Что-оо?
– Вру, про цветочки разговора не было. Просто ключи оставил.
– А хорошо здесь.
– Да. Неплохо.
Пуци самому нравилось здесь – временами куда больше, чем дома. Здесь он часто проводил время в полном одиночестве – поигрывая на рояле, читая книги, просто напиваясь и глядя, как плывут к потолку облака папиросного дыма.
– Чувствуй себя как дома, Гели.
Он снял пиджак, повесил на стул.
– Ванная там, остальное чуть дальше.
– У меня нет… сорочки….
– Возьми халат.
– Ооой, какой большой. Твой друг такой же верзила, как ты?
– Почти, – коротко ответил Пуци.
Пока она была в ванной, он выволок в коридор – чтоб не рыться при ней в шкафу – все то, что могло понадобиться ему самому по выходу из того же помещения. Если халат друга еще допустимо надеть, то уж нижнее белье и сорочка могли пробудить в ней некие подозрения.
Квартирка была о трех комнатах, но кровать имелась только в одной. Двуспальная, белье было чистым – ночевал он тут редко.
Пуци уже решил, что спокойно просидит ночку с кофе, книгой и сигаретами. Собственно, и в ванную можно было б сходить утром, и любой так и сделал бы – но не Пуци. С тех пор, как он получил это прозвище, в нем проснулась прямо-таки ненормальная для мужчины страсть к чистоте, и ночью он чувствовал себя некомфортно, если не вымылся вечером.
Гели вернулась – разморенная, сонная, улыбающаяся.
– Пуци… как хорошо.
– Давай ты поспишь, малыш, ага?
– Ага…
Она ушла в спальню. И Пуци с чувством выполненного долга отправился в ванную.
В ванну он, благодаря своему размеру в длину, всегда умещался кое-как, приходилось сильно сгибать коленки. Но это не очень мешало – Пуци привык уже нигде не помещаться.
Он задернул занавеску, чтоб не брызгало на пол, и обмяк в теплой, почти горячей воде, на несколько минут позабыв обо всех неприятностях…
Приоткрыв глаза, он дернулся – ему показалось, что занавеска как-то странно шевелится.
Она и впрямь шевелилась. Что за…
И тут из-под нее вылезла рука. Точней, ручка. Лапка.
И прежде, чем лапка эта успела освоиться, Пуци прихватил ее своей клешней и сжал – не в полную силу, но так, что на той стороне занавески кой-кто взвизгнул от неожиданности и легкой боли.
– Это что такое? – произнес Пуци, а голос его, низкий, бархатный, всегда звучал внушительно, когда он нервничал.
– Пуци…
– Что?!
– Пуци… отпусти, больно!
– Отпускаю. Вслед за чем ты выходишь, закрываешь дверь и идешь спать. Что за выходки?!
Пуци отпустил горячую лапку. Дверь ванной неслышно хлопнула. Черт, теперь сам Бог велит одеться полностью – Пуци надеялся, что, поскольку Гели уже будет спать, сорочки и трусов вполне хватит для сидения на кухне (просто другого халата у него тут не было). Теперь еще подтяжки, брюки, носки… еще и галстук, может, повязать?!
Он вышел из ванной полностью одетым во все это, кроме галстука. Пуци не умел появляться перед дамами, с которыми не спал, в расхристанном виде. Гели не спала – он видел по полоске света под дверью. Вот черт разнес девку. Так и знал.
Он тихо прошел на кухню, поставил на огонь джезву, положил на стол книгу. Пусть что хочет, то и делает там, в конце концов, не ему ж нужно проспаться.
Вскоре деликатный кулачок стукнул в дверь.
– Ну? – грубо сказал Пуци, он как раз наблюдал за варящимся кофе, который вот-вот надо было снять с огня.
– Ой, Пуци! Просто так пахнет кофе… на всю квартиру. А мне – можно?
Тебе – нужно, подумал он и процедил кофе в маленькую фарфоровую чашку.
– Пей.
– А ты?
– Еще сварю.
Сварил, сел напротив.
– Ты что делаешь, Гели, можно узнать?..
– Гадаю.
– Что-о?
– По кофейной гуще можно гадать, разве ты не знаешь?..
Да знаю, просто понять никогда не мог тех, кто верит в такую дурнину… Тссс, Пуци, ей всего 19, а можно подумать, что и меньше.
– Ну как? Что узнала?..
– Что мне нужно, то и узнала, – отстраненно сказала Гели.
– Я рад.
– Пуци.
– Что?
– Ты решил спать не ложиться, да?
– Гели, да. Я часто так делаю. У меня бессонница. А если и сплю – то плохо.
– Это видно. Вон какие фонарики под глазами, – сказала она тихо, внимательно глядя на него. Он вздрогнул – просто никто, в том числе и он сам, этого давно не замечал. А он заметил только вчера, прилизывая перед зеркалом свою шевелюру. Действительно, черт-те-что, а не морда, с этими черными ямищами под глазами.
– Ты устаешь. Спать надо больше. И есть, – нравоучительно заметила Гели, – Вечно небось ешь кое-как.
– Да, да, ты права.
Какой хорошей женой ты будешь, подумал он.
– Я тебе утром завтрак приготовлю, хочешь?
– Хочу.
– Пуци. Ну Пуци же!
– Ну что?
– Пойдем туда, хочу сказать тебе кое-что.
Она до сих пор разгуливала в этом огромном для нее халате, полы волочились, как шлейф. И прошествовала она «туда» – в спальню – как королева.
Пуци пожал плечами и пошел за ней. Он знал, что владеет ситуацией – до сих пор.
Гели легла, не сняв халата.
– Пуци, – теперь ее голос звучал безнадежно.
– Да, Гели.
Она чуть не плакала.
– Иди ко мне. Ну иди, пожалуйста!
– Ну зачем, Гели? Спи.
– ИДИ КО МНЕ! – девчонка взревела так, что это сделало бы честь самому Пуци, и очень напомнила вдруг своего дядю – тот же яростный блеск голубых глаз…
Пуци знал, что стоит ему ответить в таком же тоне – истерика будет продолжаться, и потому присел на краешек постели и тихо, устало произнес:
– Гели. В чем дело?
Она тут же подползла и отчаянно разревелась, ткнувшись в него носом. Пуци ждал, пока она выплачется, обняв ее и легонько поглаживая по плечу.
– Пуци… – всхлипнула она с глубокою обидой, – вот и ты… туда же…
– Куда, Гели?
– Никому я не нужна…
– Глупости. Мы тебя любим…
– Любите, да?! Любите?! На словааах! – рыдала она, – Глупые, ненормальные психи, идиоты, ничего вы не знаете и знать не хотите, кроме работы своей… кроме Адольфа… а он, он… он вас всех знаете где видел? И тебя! И Рудольфа! И Геббельса! Не нужны вы ему… и никто ему не нужен… А кому вы нужны – на тех вы не смотрите… некогда…
– Гели. Мужчины должны работать. Так было всегда.
Ее рев пошел на спад. Теперь слова ее, все реже перемежаемые всхлипами, казались еще серьезней.
– Работать? – она приподняла голову и посмотрела ему в глаза прищуренным, злым, тяжелым взглядом, – Так работать, что времени больше ни на что нет? Тебе же жена из-за этого изменяет! – Пуци моргнул, словно ударили, – А Эльза, она забыла уже, когда Рудольфа дома видела больше получаса! Ду-ра-ки! Все вы, ясно?!
– Гели, Гели. У тебя все слишком просто…
– У вас еще проще! Адольф свистнул – вы сбежались. Не мужики, а… свора какая-то!
– Гели, он наш фюрер.
– Крысолов он паршивый!!
– Что-что?..
– Кры-со-лов, – повторила Гели, словно слабоумному объясняла, – Из сказки, не знаешь ее, что ли? Сначала за его дудочкой крысы побежали – ну прямо как вы. Потом дети. А потом…
– Никакого «потом» не было, насколько я помню.
– Так неинтересно. Интересно было б, если б он весь дурацкий этот Гаммельн в озере утопил. После детей – женщин… Сыграл им песенку, они все влюбились – и пошли за ним… Идут, идут, а он все играет и играет им свою серенаду, и они его любят больше и больше. Но он не смотрит на них. И топит их в озере. Туда дурам и дорога. А потом возвращается – за вами. И играет вам… не знаю что, «Хорста Весселя» какого-нибудь. И вы тоже идете… Правда, гадкий Крысолов получается?
– Еще какой гадкий, Гели.
– Вот это он и есть. Адольф.
Пуци машинально отметил, что она перестала звать Адольфа дядей Альфом. Он был ошарашен словами Гели – не ожидал такого, даже не предполагал, что в темноволосой ее головке могут родиться такие мысли…
Он вынул платок из кармана рубашки и принялся вытирать ее зареванную мордашку, она прикрыла глаза. И сказала:
– Знаешь, что я узнала? Когда гадала на кофейной гуще?
– Что?
– Что я скоро умру.
– Боже. Глупости какие.
– Нет. Не глупости. Просто вы, мужчины, думаете, что во всем все понимаете. А это не так, – говорила она отстраненно, – Есть вещи, о которых вы ничегошеньки не знаете.
– Есть, безусловно. К ним как раз относятся суеверия насчет кофейной гущи.
– Не надо острить, Пуци. Это нечестно – острить, когда другой не может ответить тем же.
– Пожалуй, ты права. Извини.
– Обидно будет умирать, Пуци, вот так.
– Как, Господи Боже мой?..
– Так. Ни разу не полюбив мужчину. Как-то даже тошно от этого.
Это была уже крайне опасная область. И Пуци нутром почуял, что сейчас не надо – ни в каком контексте – упоминать имени Адольфа, чтоб не вызвать еще один поток слез или что похуже.
Ему все стало ясно – и он впервые подумал об Адольфе с неким брезгливым недоумением… Оказывается, это чудо в перьях не оправдывало даже слухов о его связи с племянницей. Идиот. Или… неполноценный какой-то. В самом деле, с 15 лет песочить девчонке мозги, а ведь она растет, она уже выросла. И ведь заметно, заметно, что он не лжет, его тянет к ней словно на канате, так какого черта мучить ее и себя? Компрометирующая связь? Чушь чушью. Поговорили б и забыли уже давно. А говорят до сих пор только потому, что бегают, бегают от Гели к нему и обратно тревожные ненормальные токи… Не хочешь, не можешь любить ее – отпусти, пусть встречается с парнями, пусть танцует, смеется и ловит восхищенные улыбки, пусть будет у нее все как у всех… Адольф, собака на сене, ей-Богу. Неудивительно, что девчонка сходит с ума. С пятнадцати до девятнадцати лет не имея от тебя ничего, кроме масленых взглядов и страстных монологов. И… запретов на все, что принадлежит ей по праву. Запрета… на жизнь. Да, именно так. А то с чего бы девятнадцатилетней красивой девчушке думать о смерти?
– Вот потому я тебя и позвала… – сказала Гели.
– Гели, я прошу тебя. Я тебе в отцы гожусь.
– Лучше в отцы, чем… в дяди. Я тебя так люблю, Пуци. Ты мне всегда нравился больше, чем все они… Ну что, разве трудно?..
Еще как, подумал он. Нет, все же проста ты, Гели, до ужаса…
– А ты меня разве не любишь?..
– Люблю, – ответил он, – но… не так, как для этого надо.
– Ты тоже не видишь, что мне уже не пятнадцать, да?..
– Вижу, – сердито сказал он, – но это ничего не меняет.
– Ты просто боишься, да? Что он узнает?.. Я никогда бы не сказала ему, что это был ты… Да у него, – она цинично усмехнулась, – и не возникнет желания проверить…
– Боже, Гели… что ты болтаешь…
– Это ты болтаешь, – шепнула она ему в ухо, – вместо того, чтоб делом заняться.
Ее узкая теплая ладошка забралась в брешь меж двумя пуговицами его сорочки, погладила.
– Прекрати…
– Ни за что…
Она знала, знала – недаром же так больно стукнула его – «жена тебе изменяет»… хотя откуда ей знать, что у Пуци (у Пуци, от которого, несмотря на далеко не смазливую рожу, все бабы млели, стоило захотеть!) давно не было женщины, потому что Хелен действительно не уделяла ему никакого внимания, а изменять ей ему было некогда – да и не было тогда еще особого желания, была надежда – а ну как все склеится?..
Где там. Пуци знал, кто был ее любовником, и ему только и оставалось зубами скрипеть – не потому, что тот был достойный соперник, но потому, что Пуци всегда уважал его…
Его долговязое тело сотрясала мучительная дрожь – и оттого лишь, что девчонка как с цепи сорвалась… и совала руку уже туда, куда, вообще говоря, девственницам руки совать несвойственно. А Пуци в свои сорок, надо сказать, все еще был в этом смысле таким же, как был пусть не в восемнадцать, но уж как в двадцать пять точно, природа щедро позаботилась об этом. У него, наверное, и детей было б больше сейчас, если б того хотела Хелен…
– Эрни. Эрни… мой…
– Гели… детка… – его низкий голос дрогнул, стал выше – его ведь Хелен сто лет как по имени не звала, – ну что ты делаешь…
– Эрни… если б мне был нужен не ты, это был бы не ты… Ты… меня не обидишь, я знаю… ничем, никогда.
– Ты… права… наверное…
– Я красивая?
– Очень, Гели… клянусь всем, что есть у меня дорогого на свете – ты очень, очень красива…
– Тебе не видно. Дурацкий халат… а так, лучше?..
Она не просила выключить свет…
– Мне даже не страшно. Это все он, из-за него я как развратная какая-то…
– Не говори чепухи…
Четыре года в ее теле, словно в запечатанном кувшине, бродили терпкие соки – и не скисли, нисколько, просто вино готово было уже вышибить пробку… Сколько можно, сколько? Пуци помнил себя таким же юным, как она, и знал, как мутится в голове, как темнеет на сердце, как ноюще тяжелеет в паху от невозможности подарить любовь любимому существу.
Но она была девочкой, ей было трудней, куда трудней, чем ему.
Пуци изо всех сил старался, чтоб главное случилось тогда, когда она уже поймет, какое это счастье – быть с мужчиной. Она ведь ничего не знала, она дрожала и лицо ее залилось краской, когда он мягко раздвинул ей колени и сунул меж ними свою лохматую башку.
Через минуту ее бедра так стиснули его голову, что ему стало больно.
А потом – он видел слезы на ее глазах и улыбку на губах, и думал – кажется, неплохо справился. Боялся едва ли не больше, чем она – с таким-то орудием пролетариата испугаешься спать с девственницей. Пуци не переоценивал себя – орудие и впрямь соответствовало общим его габаритам…
Так и не заснули они в ту ночь, лежали рядом и разговаривали, оба знали: то, что случилось – никогда, никогда не повторится. Лучше не надо. Рядом с Адольфом все было не по-человечески, и связь такая, стань она заметной, была бы втоптана им в грязь. Причем Гели отделалась бы жестоким выговором и новыми запретами, а вот Пуци… «Скотина похотливая, до сорока лет дожил – на молоденьких потянуло?!»
Уже одетые, готовые выйти и ехать к Адольфу, они вдруг поцеловались в прихожей – так нежно и грустно, как целуются расстающиеся навсегда. «Любовь не спасает… ни от чего» – «Я понимаю». А потом вышли и сели в машину. Хотя благоразумней было б приехать по отдельности.