Текст книги "Концерт для Крысолова (СИ)"
Автор книги: Мелф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
В девчонках его возраста и его круга была, как ему казалось, тщательно скрываемая, но мало чего стоящая тайна – но они так тщательно оберегали ее! Зачем?.. Может, там действительно было что-то такое? Этакое?..
Бальдур с малых лет листал, вместо детских книжек, альбомы с репродукциями мастеров Возрождения и фотографиями великих скульптур. И то, что женщины устроены иначе, в пять лет принял как должное, а потому позже не очень понимал интерес десятилетних ровесников к «сиськам» и «писькам». И с девочками своего круга, в отличие от мальчиков своего круга, обычно сразу находил общий язык – без дурацкого смущения и глупых шуточек обходилось… а чего тут смешного-то?
Дальше стало чуть сложней. В этой семье никогда – никому – какого б он возраста ни был – не запрещали брать с книжной полки то, что хочется.
И потому в возрасте восьми лет Бальдур нечаянно погрузился в черно-белую муть невнятных рисунков в некой энциклопедии и оттуда же узнал медицинское словосочетание «половое сношение». Из всей статьи понял только, что эта неестественная, раз уж попала в сферу внимания врачей, которых Бальдур боялся, штука происходит между мужчиной и женщиной, а в результате рождаются дети.
Фффу!
У него было такое чувство, что он – и Розалинда, и Чарли (нет, только не Чарли!) появились на свет неправильно, как результат болезни папы и мамы. Тут добавила свое и Библия с ее «Ева согрешила» и последующим проклятьем…
Это был первый случай, когда Бальдур не спросил у матери о том, чего не понимал.
В романах, которые он иногда читал, никакого «полового сношения», от которого челюсть сводило, не было и в помине.
Бальдур влюблялся в красавиц, как и герои романов, и вершиною страсти были поцелуи и объятья… а о дальнейшем у него представления были самые смутные, да еще и с грязным осадком от медицинской энциклопедии.
Из всех знакомых девчонок ни одна не тянула на героиню романа.
А это даже не девчонка, подумал Бальдур, неуверенно следуя за Маргаритой, которая ломилась куда-то в кусты, это цыганка. Девушки себя так не ведут. Девушки никогда этого не хотят. А если и хотят, то не предлагают.
Он чувствовал себя ужасно глупо.
А когда она стянула платье, поглупел еще больше. Дернулся и напрягся, увидев мягкие груди с акварельно-расплывшимися сосками цвета охры, и обмяк – ноги не держали – когда узрел мокрую, красную, как маленькая арбузная долька, щель в обрамлении густых темных волос. Пахло слишком пряно и неприятно – словно несвежая селедка под маринадом.
Он уже не слышал ее голоса, сел в траву и сидел, закрыв глаза. Готов был сидеть так до Страшного суда.
– Идем, ну чего ты. Маленький, что ли.
Встал. Вышел за нею на полянку.
На пеньке сидел кто-то… Бальдур моментально очнулся от позорного забытья… цыган.
Наверно, знаменитый брат. Маргарита быстро что-то ему сказала, он коротко ответил – и Бальдур совсем скис под взглядом, таким же, как у нее, но мужским.
И вот уж странность – Маргарита была некрасива, а этот парень… он действительно был чуть старше ее, ему было чуть больше двадцати – был не то что красив, он был поразительно красив. Бальдур просмотрел много альбомов, видел и египетскую, и скифскую, и татарскую, и русскую, и еврейскую красоту. Мертвый канон. А это была – живая, настоящая красота.
Смуглость еврея, разлетные темные брови – русские или татарские, черт знает, – тонкий прямой нос, неясно чей, за такой поспорили б еще иные народы, – губы испанца, четкий, негромко-чувственный рисунок.
Но волосы… Дикие, даже без солнца поблескивающие, черные патлы, неуверенно вьющиеся. Такого остричь по-человечески – и выдавай его хоть за бастарда семьи Чиано. А так…
Да что «так», когда есть глаза… Простые карие глаза, не напрашивающиеся на эпитет, смотрели на Бальдура так искристо-насмешливо, уголки губ ползли вверх в такой неприличной ухмылке, что Бальдур будто за миг оказался верхом на велике и летел прочь, и ветер не остужал пылающего от стыда лица. А за его спиной звенел, удаляясь, издевательский смех…
После всего этого Маргариту он иногда вспоминал – днем. Воспоминание наплывало – и Бальдур – чем бы в этот момент ни занимался – морщился и мотал головой.
А цыганский братец, который мог украсть велосипед и предсказать судьбу, тоже иногда являлся ему – но исключительно по ночам, и Бальдур всегда жалел, что проснулся слишком рано.
Полуденное солнце било в окно. Эдди прищурился, едва разлепив глаза.
– А как же твои занятия? – спросил он у бугорка на одеяле возле своего плеча. Бугорок не шевелился, а в плечо Эдди все так же тыкался блаженно сопящий нос. А говорил – да мне шести часов достаточно, да вообще почти не сплю… Может, оно и так – но не после хорошей дозы шнапса и еще лучшей – секса. Ладно. В конце концов, ты учишься – твоя и забота. Да и вряд ли один пропущенный день занятий скажется на твоей учебе.
Эдди доставляло удовольствие вспоминать тот отрезок ночи, когда он заставил щенка верещать. Отлично. Просто отлично. Эдди сам кончил, пока лизал его.
Что будет, когда проснется?..
Оденется и уйдет.
Навсегда?
А хоть бы и навсегда.
Да только не верится. Нет, не верится…
Эдди снова и снова вспоминал трущийся о его ладонь член, раздвинутые на всю узкие бедра, сбитую на бок подушку. Крики. И влажное от пота худое тело, прилипшее к нему нежно, словно мокрая тонкая бумага.
Словно малец только и ждал, чтоб кто-то сломал ему целку и тем самым дал ему право вести себя так, как хочется…
Нет, это не Макс.
Вместе с именем на память пришли сумрачный взор из-под крутого лба, перышки жестких черных волос и полный набор острых углов – все было острым, не напорись – коленки, локти, ключицы. Нос…
… и зубы. У Эдди до сих пор белели два полулунных шрамика на предплечье, заметных только когда руки покрывал загар. Этот Макс, сукин сын, бродяжка, у него ведь и носков не было… жил у него три дня и все делал вид, что не догадывается, зачем его позвали. Хотя Эдди и не скрывал, что усыновлять его не собирается…
– Можно кофе?..
Барон херов, подумал Эдди, я тебе что – прислуга? Однако покорно вылез из постели и пошлепал на кухню.
Только когда кофейная поверхность вспухла коричневыми пузырями, Эдди заметил, что из окна дома напротив некая юная фройляйн с ненасытным юным интересом пялится на него, а точней, разумеется, на его голую задницу. Эдди ухмыльнулся и повернулся спиной к окну, давая барышне возможность оценить его задницу в фас. И полез на полку за чашками. Обе чашки – на полуденном солнце это сразу бросилось в глаза – были несколько чумазы снаружи, а внутри их и вовсе покрывал карий налет от крепкого чая и кофе. Эдди обычно мыл посуду на скорую руку. У этого щенка дома, небось, фамильный фарфор, блестит, как соплями помазанный, подумал Эдди. Плевать. Будь проще – и народ к тебе потянется…
– Спасибо, – сказал Бальдур, но за чашку, поставленную на тумбочку, не взялся. От кофе струился ароматный пар, а чашка была раскаленной.
– У тебя башка не болит после вчерашнего? – небрежно поинтересовался Эдди.
– Болит немного…
– А задница?
– Тоже.
– А спина?
– Поясницу ломит чуть-чуть… Полагаю, так и должно быть?..
Нет, подумал Эдди, должно быть хуже. Должны быть, ко всему этому, еще и потерянный взгляд и покусываемые губы – эти, или какие иные признаки угрызений совести… Эдди помнил, как сам он после первой ночи с фрау Мартой ходил со сжатыми челюстями и избегал встречаться взглядом со всеми, в том числе и со старшими по званию. И прекрасно понимал всех своих пацанов, и Макса тоже. А вот такое видел в первый раз…
В каком-то смысле, подумал он, этот пацан, которого в первый раз трахнули этой ночью, порочнее меня. Если понимать порок так, как понимают его все. А вообще-то… у него такой вид, словно он наконец-то обрел то, что искал. И если б я не боялся косых взглядов, я вел бы себя точно так же после… Мартина. Прости меня, фрау Марта.
Эдди наблюдал, как Бальдур одевается перед уходом. Не то чтобы внимательно… просто его существо было – теперь – настроено на этого мальчишку и загипнотизировано им, как кобель течной сукой. И потому Эдди заметил даже то, чего не заметил бы в ином случае: еле заметное содрогание губ, когда Бальдур взял со стула свою рубашку, и истолковал замеченное верно – малец не привык надевать одну и ту же сорочку два дня подряд.
В несвежей сорочке, в мятом пиджаке Бальдур шел по хмурой улице, насвистывая «Нет у меня авто, нет рыцарского замка», и думал о том, что наконец-то с ним случилось то, чего хотел он сам, а не те, кто его окружал. Не мама и отец – те хотели от него блеска. Не пацаны – те желали видеть в нем первого из первых говоруна и драчуна… И тем, и другим он мог дарить желаемое. И наслаждаться этим вовсю. Что там говорить – осознавая свою отличность от других, некую непонятную, но такую удобную, родную, ничего ему не стоящую одаренность, Бальдур успел привыкнуть к тому, что в него влюблены все. Начиная с родителей. Все родители любят своих детей пухлыми младенцами, очаровательными карапузами, пытливыми малышами – но кто видел родителей, влюбленных в своего ребенка-подростка? Уже в тринадцать лет ребенок – низшая каста, а далее – неприкасаемый. Всегда неправ, всегда неуместен, всегда оскорбителен для взора, и говорить с ним без толку, розга или оплеуха действенней слов… Бальдур ни разу в жизни не получил от родителей ни одного удара, не было даже слов, даже взглядов, предвещающих такое. Впрочем, отец иногда произносил некую ужасную фразу, и испуганно вздернутых бровей сына ему было достаточно, но оба знали, что это – только фраза, некий шифр, содержащий беспомощное «я не понимаю тебя, Бальдур».
Тогда Бальдур не задумывался об этом ненормальном родительском благоговении перед ним – сынком достаточно неприятным для нормальных родителей такого круга. Его приводила домой полиция; он пропадал на два-три-четыре дня; когда обходилось без полиции, он являлся домой рваным, голодным и побитым.
Намного позже он понял причину этой родительской дрожи над безалаберным сынком. Это Чарли, самоубийца, обеспечил Бальдуру папино-мамино всепрощение. Потеряв одного сына, Эмма и Карл не хотели потерять второго. Такая же нежная натура.
В смерти Чарли они наверняка винили себя – не поняли, не проследили, не спасли…
Переспать с мужиком он хотел САМ. И теперь думал – а может, стоило так и остаться на всю жизнь игрушкой чужих желаний?.. Ведь так было б спокойнее. А теперь… теперь ему и впрямь захочется мотаться в Мюнхене всю неделю, лишь бы увидеть странно-прозрачные зеленые глаза штурмовика.
Это замечательно, бормотал, словно себя заклинал, тощий растрепанный паренек в мятом пиджачке, мутным взором глядя на просыпающийся город.
Это было неэстетичное зрелище – нет, Мюнхен, конечно, был прекрасен, и казалось, в таком городе должны жить благополучные, довольные жизнью люди… Да как бы не так, с конца войны с каждым днем все обстояло хуже и хуже, Бальдуру нужно было благодарить небеса за то, что мама его была американкой с изрядным состоянием. Иначе бы он сейчас, возможно, был одним из тех голодных ребят, которые весь день бегали по городу в поисках хоть двадцати пфеннигов: «Фрау, я донесу сумки?..», «Фрау, я посмотрю за вашим малышом?», «Герр Тиц, я помою вашу машину?»
Мать возила Бальдура в Штаты, и ему нравилось там, но через несколько дней он – даже в пятилетнем возрасте – начинал тосковать по Германии. Полукровка, он любил ту страну, где родился. До боли в сердце тосковал по Веймару с его густой зеленью и памятником Гете, по Берлину, по Мюнхену – по всем городам, где случилось побывать. Отлично говоря по-английски (это был язык, на котором он говорил с рожденья), предпочитал немецкий. Очень переживал, когда кто-нибудь замечал, что он говорит по-немецки не как все – а как-то слишком уж правильно. Литературно.
Бальдур очень любил свою маму, но предпочел бы, чтоб половина его крови – американская англо-саксо-французская мешанина крови Мидлтонов и Тиллу – начисто растворилась в баварской крови фон Ширахов. Он был счастлив, что не унаследовал от матери внешность и походил на отца, впрочем, баварского в его внешности ничего не было – ни темных волос, ни коренастости. Бальдур был высок и строен, со светлыми волосами и синими глазами, скорей уж саксонец, чем баварец.
Бальдур выбросил окурок. Ветерок приятно обдувал лицо.
Юноша присел на ближайший парапет и принял решение сидеть тут до Судного дня, если ему суждено протрезветь только в Судный день: в нем все еще бродил вчерашний хмель, и он знал, что это очень заметно.
Думая о своем, он безучастным взглядом смотрел на идущих мимо, но взгляд его недолго оставался безразличным.
Бальдур был плохо устроен – его мама всегда говорила – «слишком впечатлительный». Когда он подрос, она говорила – «солнышко мое, всех жалеть нельзя, слез не хватит».
Слез, конечно, уже не было – Бальдуру было уже семнадцать – но он был все тот же, что в пять, что в десять лет. Тот, кто плачет над сказкой, где кого-то убили – пусть и самого плохого персонажа – будет неслышно и незримо плакать всегда, над любой чужой болью.
Просто в Бальдуре рано проснулась – и прочно поселилась – потребность смотреть на людей и ВИДЕТЬ их. Ему все было интересно. Воспитанный на стихах Гете и с жадным интересом читающий все литературные новинки, он с тем же интересом слушал, как переругиваются на улице полицейский и торговка.
Бальдур смотрел на мужчин с сильными, привыкшими к работе руками – они шли, по привычке проснувшись рано, но идти было некуда. Они сами это знали, и их глаза удрученно смотрели по сторонам: может, где нужен грузчик? Уборщик? Землекоп? Вышибала? Выбивала ковров? Кто угодно?
Женщины. Тоскливые глаза, красные рабочие руки. Может, где нужна прачка? Уборщица? Посудомойка? Кто угодно?
Дети. Это было хуже всего. Бальдур всегда багровел до корней волос, если какой-нибудь паренек предлагал ему:
– Посторожу ваш велик, а то уведут ведь… Пятьдесят пфеннигов, сударь…
«Мы сговорились встретиться на Мариенплатц.
Он опоздал на полчаса. Ведет себя, как девица. Хочет, чтоб я его ждал, щенка.
Хотя, что там говорить, на самом деле я не злился. Мне казалось, что он обязательно придет, я был в этом уверен. И хотел увидеть его. На него приятно смотреть.
И он прибежал, делая вид, что страшно торопился.»
– Эдди, извини, у нас сегодня была лишняя лекция, и уйти было никак нельзя, потому что этот профессор имеет привычку сообщать родителям… Стар, как Гете, а память идеальная, всем бы так… Притом глухой, как пень. Однажды стою у него за спиной – он в портфеле роется – и пытаюсь всучить ему свою письменную работу. «Герр Эккерман!» Не оборачивается. «Герр Эккерман!!» Тот же эффект. «ГЕРР ЭККЕРМАН!!!» – «Что вы так орете, фон Ширах, я не глухой!»
Эдди усмехнулся. Бальдур так живо изобразил в лицах дряхлого профессора, что удержаться от смеха стоило большого труда. Хотя рассказанная история отличалась некой гладкостью, свойственной тем байкам, что рассказывались не раз. Врушка Бальдур. Но ему и это идет.
Если бы Эдди еще и уловил связь между именами «Гете» и «Эккерман», он бы сразу понял, что Бальдур врет.
Эдди любовался им, не пытаясь это скрыть. Любовался свежим смеющимся лицом, встрепанной челкой. Любовался даже тем, как ладно и лихо сидит на стройной фигуре расстегнутый пиджак, как славно сбился набок узел галстука…
«С того раза прошло меньше недели. Целовались, сосал ему, научил его сосать мне. Он немножко поломался – но когда я прихватил его за чуб и нагнул его голову к своему дружку, все-таки взял – нежненько так, губы мягкие, язык еле движется. Давай поактивней, говорю, ты не сосешь, а целуешь жопу моему коту. Он чуть не подавился моим хуем, потому что прыснул. Почему, спрашивает, жопу коту? Потому что, отвечаю, с отвращением и брезгливостью. Он – ничего подобного! Я: ладно, тогда старайся. И не смейся с моим хуем во рту, это оскорбление моего мужского достоинства.
После этого он вообще укатился. В буквальном смысле, на пол. Валяется передо мной на ковре и ржет, а я сижу со стояком, таким, что в глазах все красное. Дал ему проржаться, потом за челку с пола. Он – ой, бля, больно, Эдди! Работай, говорю. Любишь кататься – люби и саночки возить.
Он сам захотел, чтоб это, на полную, случилось снова. Побледнел, глупый – не забыл, как пришлось хлебнуть горяченького.
Ничего не случилось. Рано. Я просто совал в него смазанные пальцы. Под конец довольно глубоко. Осторожно. Ему нравится. Я видел. В первый раз вижу такое. Но какая же узкая дырка. Я удивился, как я вообще тогда мог его ебать и как он умудрился не орать.
Да, в этих делах он очень хочет стать взрослым. В остальном – пацан пацаном. Те, другие, были взрослей. Но они же были с улицы. А этот… До сих пор не пойму, каким образом он так управился с парнями-оруженосцами. Но со мной он такой, будто ему даже не 17, а каких-нибудь 13, а я его старший брат.
Я спятил, не иначе. Эрни точно б ухохотался надо мной. Когда это я покупал своим щенкам мороженое? Этому купил. Он не просил – просто я пошел за вином и почему-то купил. Захотелось поглядеть, как он его ест.
Оказывается, он ужасно любит мороженое. Но ел так аккуратно, что я чуть не кончил, на него глядя. А он понял, что я его хочу, все-то он понимает.»
«Он так полюбил трахаться.
И совсем он не как фрау Марта, которая умудрялась за ночь обслужить пятерых-шестерых и притом валялась на своем одеяле так, словно ей все равно.
Бальдура я научил всему, что знал, теперь он как только не дает мне – и так и этак, и вот так. Послушный. Ласковый. Радость, а не парень.
Притом, гаденыш маленький, хулиганом оказался, тоже мне, из приличной семьи. Как мы на улице – в кабаке или где еще – он так на меня и косится, глаза сияют шалавым огоньком, мордашка горит, и я уж знаю – если доведется ему где-нибудь на людях что-то выкинуть – коснуться меня по-нашему – так все, сучонок, готов, на штанах бугор, хоть веди его в ближайшую подворотню, ставь раком и еби как шавку. И, надо сказать, пару раз мы такое проделали – не в подворотне, конечно, и не прилюдно, конечно. Но – в парке. В кустах. Весенний собачий заеб, иначе не скажешь.
Вот и в тот раз было то же самое, только я ему дотронуться до себя не давал до того момента, пока мы домой не приехали. Он весь дрожит, как в лихорадке.
Иди, говорю, к столу.
Подошел, ремешок расстегнул, портки и трусы стянул.
Нет, говорю, совсем снимай. Мешать будут.
Он бровью дерг! – как, мол? Я молчу. Ну, он стащил все, как велено. Стоит передо мной – ох, картинка зашибись! – пиджак, сорочка, галстучек, а ниже пояса – ничего, кроме черных шелковых носков. И красавчик вверх глядит.
Ложись, говорю. Он ко мне спиной поворачивается… нет, говорю, не так. – А как? – На спину, говорю, ложись. Да, на стол. Только он задик на край стола пристроил, я его за ноги дернул вверх – и их себе на плечи. Ножки у него – бабе б не стыдно было, стройные, пряменькие…
Он глазами хлопает: Эдди!..
Чего? Погоди, тебе понравится.
Голову отвернул. Щеки красные, губу прикусил. Стыдно, что ли? – черт знает. Ему еще стыдиться, ухохочешься.
И быстро о стыде забыл, когда я руки смазал и давай его там лапать. Он просто с ума сходит, когда я его за задницу хватаю, радвигаю, как надо, пальцы в него сую… Это сначала – пальцы. А потом… ох, как ему понравилось! Выл, бедняжка, думаю, соседи решили, что я себе собаку купил – чтоб от злости пинать, а сегодня у меня как раз день нехороший…
Кончил он, потом я, смотрю, стонет мой паренек, чуть не плачет. Оказалось, бедрышко свело с непривычки, а он терпел, глупыш… ну, я сразу его за ляжку цап – и разминать. Смотрю – уже улыбается, мордаха красная, слюнявая, довольная…»
«Однажды он примерил мою рубашку. Почти как раз, только я в плечах пошире, конечно. Идет мне, спрашивает?
Идет, говорю, штурмовичок что надо. Скоро такую же наденешь. И ведь правда – сидит на нем, как влитая.
Он так любит, когда я про войну, да про Россбаха, да про Рема и СА рассказываю – слушает так, словно ему и правда лет 13.
Только вот как подумаю, что с Эрни станет, когда он его увидит…
Нет, мать твою. Этого – не отдам. Были у меня пареньки – двое – которыми я спьяну с Эрни делился, да и им спьяну было все равно. Но этот… жалко. Нет. Мой.»
«Разговорчики…
– Тебе, – говорит, а сам смеется, – небось скучно со мной, Эдди?
– Нет, – говорю.
С ним соскучишься, как же. Во-первых, болтушка та еще, во-вторых, так смешно у него выходит – просто видишь, о ком рассказывает. Ему б в киноактеры – цены бы не было.
– А тебе, – спрашиваю, – со мной не скучно? Я книжек не читаю, они мне на хуй не сдались…
– Нет, – говорит, – с тобой весело. Ты хоть не дергаешь меня, не воспитываешь каждую минуту… С тобой – хорошо…
– Ну, – говорю, – и на том спасибо.»
Продолжалось это ровно три недели.
Бальдур – зря Эдди так думал о нем – не был порочным существом. То, что обрел – обрел, но все остальное, что получил в придачу, оказалось сплошным разочарованьем.
Постель? – Да… это было существенно. Когда он видел Эдди – влипал в его взгляд и улыбку, словно муха в мед, а перед глазами вставало мутно-влажное, стыдное виденье раздербаненной постели и здоровенного, распаренного, поблескивающего от пота тела на ней – тела, к которому Бальдура всякий раз нестерпимо, сосуще притягивало – прижаться, охнуть под тяжестью, впустить в себя, хоть и было это всякий раз мучительно трудно, и соитие каждую секунду грозило из сладкого стать раздирающе-болезненным, Эдди мало думал об осторожности, когда увлекался, долбил, как долотом в дубовое полено.
А вот себя в такие моменты Бальдур вспоминать не любил – стыд жег как огнем, да и плохо он себя в этом помнил: оставались в памяти палящее притяженье к мокрой Эддиной шкуре, смешанное амбре пота – своего и Эддиного, черно-алая тьма по ту сторону зажмуренных век, сладко-саднящее мокрое тренье, собственный дурацкий смех пополам с истерическим подвыванием…
Бальдур от одного стыда расстался б со всем этим, если б не ощущал в то же время, что его тело неслучайно ведет себя именно так… Он всегда нравился себе в зеркале, о красоте своей знал, теперь открыл и то, что тело его словно бы и создано для таких развлечений, и ненавидеть его за это было бы неразумно. В конце концов, удовольствие было огромно и ослепительно, смешанное со стыдом и непременно-звенящей в самом жарком постельном пылу ноткой унижения… Эдди довершил ту работу, что начал когда-то в Бальдуре угрюмый золотоволосый Рольф, довел образование нежного, чувствительного, самолюбивого дворянчика до конца, открыв эти дьявольские раскаленные врата пидорского царства, где нет у тебя прав, кроме тех, что дарует тот, кто сует тебе… а в другое время ты – снова ты, и смотришь на тупорылого своего дружка свысока, и ухмылка твоя говорит: да кто ты такой?..
Постель – да….
Любовь – ха! Вот уж сказки для девочек.
Эдди, меж тем, успел искренне привязаться к мальчику, скучал без него, но это было и всё, не умел он ничего больше, тот, чью способность любить убила война.
И этого – он так и не догадался – Бальдуру было недостаточно. Да и Бальдур, спроси его, не сказал бы, чего ему не хватает – и почему ему иногда кажется, что рядом с Эдди он вот-вот задохнется, аж слезы выступают на глазах от непонятного, нелепого, ниоткуда явившегося, но теснящего грудь чувства жгучей обиды. Обиды на то, что вот он, Эдди, рядом лежит, а я не вижу его лица, и мне все равно, что на нем, лице этом, сейчас написано… я засну раньше, или позже – неважно, но перед тем, как заснуть, даже не попытаюсь вглядеться во тьму и понять, о чем думает тот, кто сейчас со мною…
Они были слишком чужды друг другу – говорить не о чем. Резерв боевых мужественных историй Эдди исчерпался быстро, говорить приходилось Бальдуру – и тут-то он чувствовал то, что чувствует порою любой одаренный умница, которого слушают все: ощущал себя клоуном. Блестящим, но клоуном, вынужденным невесть почему развлекать ярмарочную толпу за мелкие деньги.
Куда важней для Бальдура, чем сам Эдди, были те люди, с которыми Эдди его свел.
Поначалу Бальдур без вина пьянел в компании штурмовиков – их грубость и прямолинейность сходила для него за честность и прямоту, он на голубом глазу верил в байки, описывающие их военные подвиги. А перед сном эти парни явно молились не Отцу, Сыну и Святому Духу, а Рему, Россбаху и Революции.
Благодаря знакомству с ними Бальдур, имевший и без того немалый вес в мальчишеских компаниях, воспарил на небывалую высоту.
И все это было замечательно. Тешило тщеславие. Но Бальдур состоял не только из тщеславия.
Он смотрел на этих людей, вступал с ними в разговоры, ночами в своей комнате часами проигрывал эти разговоры так и этак – и в конце концов понял, чего ему в этих людях не хватает.
Орали они громко. И всерьез желали все изменить – еще бы нет, если это их дети голодные и оборванные бегали по городу.
Но ни один из них не знал, что именно нужно ДЕЛАТЬ.
Бальдур тоже не знал. Но даже в свои семнадцать понимал, что криком делу не поможешь.
[2] SA – Штурмовые отряды, Sturmabteilungen, военизированные формирования НСДАП, их формирование начато 3.8.1921 на базе некоторых подразделений «Добровольческого корпуса». В период расцвета под руководством Э.Рема SA стали напоминать легальные бандформирования.
[3] Россбах, Герхард – офицер, руководитель военизированного подразделения «Добровольческий корпус».
[4] «Кнаппеншафт» – приблизительный перевод «Содружество оруженосцев» – добровольческая молодежная организация национал-социалистического толка, действительно существовавшая в Веймаре. И Ширах действительно стал ее членом в 12-летнем возрасте.