Текст книги "Концерт для Крысолова (СИ)"
Автор книги: Мелф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
– У этой девочки, – сказал он, – истинно французская фамилия Гофман, достопримечательности Мюнхена она знает лучше тебя, потому что прожила здесь всю жизнь, а ты все же полный идиот…Кстати об английском – одолжи мне почитать вот эту книжечку, а?
– Да бери, – рассеянно откликнулся Ширах – в данный момент его волновала только перспектива встречи с Хенни Гофман.
И даже если бы Пуци сказал ему, что собирается, приехав домой, первым делом швырнуть «The International Jew» в камин, он не обратил бы на это ни малейшего внимания…
Часть 2. Мост через пропасть
Содержание
1935–1938. Трубы и барабаны. Пауль
1942. Я знаю, жив Спаситель мой. Рейнхард, Рональд, Рихард
1945. Dies irae
24 мая 1946 года. Нюрнбергский Международный трибунал.
1946. Lacrimosa
1935–1938. Трубы и барабаны. Пауль
В кабачке полутемно и шумно. Тихий гул разговоров. Все они смолкают тогда, когда из освещенного сильной лампой угла начинает звучать скрипка. И все смотрят на музыканта – его худая фигура вытягивается, он выглядит как человек, приманивший птицу счастья – и она не дрожит подобно всем птахам, которых сжимают грубые руки человека, она поет в его руках.
За маленьким столиком в углу сидят красивая женщина и маленький кудрявый мальчик. Оба не сводят с музыканта полных гордости глаз.
Да, думал Ронни Гольдберг, почти все как тогда – почти.
Красивая женщина не сводит с музыканта полных гордости глаз.
А вот маленький мальчик…
Во-первых, он не курчавый. Мой Пауль – парень с характером, он потребовал остричь его так, как острижены его приятели во дворе. Во-вторых, он не смотрит на меня, ни с гордостью, ни с осуждением – он вообще на меня не смотрит… Я понимаю, ему просто скучно, он не любит музыку. Не всем же в семье на роду написано и положено ее любить.
Тем не менее, Рональда Гольдберга весьма огорчало то, что его сын, на которого он чуть не молился, когда тот только прилетел в его дом – прилетел на руках его матери, словно на белых тонких крылышках – никогда даже не вслушивался в музыку. Никогда. Просто не замечал ее. С тем же равнодушием он слушал пьяный гвалт соседей за стенкой.
Рональд выбрал сыну имя любимого персонажа из Нового Завета. Апостол Павел, бывший Саул, ослепленный и прозревший… Рональд полагал, что с таким именем его сыну нечего бояться ослепления – уже Павел, не Саул.
И впрямь – у малыша с младенчества был острый и пристальный взгляд, не такой, какой бывает у младенцев – эта глупая голубая муть – нет, Ронни казалось, что Пауль смотрит на все происходящее и видит его.
Пауль рос – маленьким (всегда меньше ростом, чем малыши его возраста), но не слабым; он никогда не болел и редко хныкал. У него, кажется, и не было периода умилительной младенческой пухлости, вызывающей стылый восторг старых дев в парке. Едва вылезши из пеленок, Пауль стал цепким, гибким и шустрым, словно паучок. Ронни с ума сходил от дурацкой радости, наблюдая, как его дитя осваивает – все более уверенно – сперва горизонтальную, а потом вертикальную плоскость… Того гляди оторвется от земли и улетит в небо, без крыльев, так, – думал Ронни, глядя на то, как его сын улыбается погибающей от холода астре, голубю на мостовой, огромной страшной лошадиной морде.
Пауль все рос, а Рональд все более и более проникался ощущением того, что дома у него живет чудо.
Острый и пристальный взгляд так и остался у мальчика – и он изводил и отца, и мать, и кого ни попадя вопросами – а что это? Как? Почему так? – позже началось: а как это работает?
Рональд знал, что родители жены в один голос назвали б его преступником за то, что он таскает сына по кабакам и прочим местам, мало подходящим для времяпровождения культурных младенцев. Тем не менее, он замечал, что у трехлетнего Пауля и словарный запас, и способы взаимодействия с миром – сущее богатство по сравнению со скудным багажом пятилетних культурных младенцев, гуляющих в парке с культурными мамами и боннами.
Когда Рональд возвращался с работы, его встречала сонная Мария – да, веки у нее припухли, а под глазами теперь слишком часто синели полумесяцы – следы опрокинутой ночи, печать бессонницы. Рональд знал, что она иногда не может спать – и читает до его прихода. Каждый раз сидеть в задымленном кабачке она тоже не могла – Пауля не следовало слишком часто водить в такие места, ребенок должен ложиться вовремя, а о том, чтоб оставить его дома одного, она не могла и помыслить – ни тогда, когда Пауль только и знал, как бы приложиться лбом о пятый угол, когда в комнате их четыре, ни тогда, когда он уже спокойно врал, что «ляжет спать в девять и не будет трогать спички и сидеть на подоконнике». Ладно, говорил Пауль, я просто буду придумывать сказку. Про кротов.
С кротами была отдельная история – однажды, когда Паулю было четыре, Гольдберги приняли приглашение случайных знакомых Рональда (по кабачку и скрипке) приехать к ним в гости за город. Ронни привычно прихватил скрипку, Мария надела какое-то платье в мелкий цветочек, Ронни его не видел раньше – и стала в нем удивительно юной, летней, легкой. Ронни подумал, что, может, плевать на приглашение, просто погулять с ней и с Паулем по полям, нарвать ей цветов, а Паулю показать муравейник – наверняка это грандиозное строение зачаровало б его на целых полчаса, и он не заметил бы, что родители спрятались в кустах и хихикают там, как маленькие…
Все шло прекрасно, и Пауль вел себя за столом, как самый маленький в мире дипломат аристократического происхождения. Он с честью выдержал обед. А уж хозяйскую атаку: «Какая прелесть, как воспитан! Пауль, а кого ты любишь больше – маму или папу?» и тому подобное он выдержал с блеском.
И тут-то прилетел откуда-то из дебрей огромного сада хозяйский сын – по виду года на три постарше Пауля – Хайни, длинный каштановый паренек, перемазанный всем, что растет в саду. Он что-то нес в сложенных лодочкой чумазых ладошках.
– Смотрите! Крот!
– О, – сказал хозяин, – Опять кроты… Вроде бы у нас их давно не было, правда, Вертер?
Вертер был таксой в полстола длиной. Ронни любил собак, но Вертера невзлюбил сразу – тот был умен и деликатен прямо-таки неприлично для пса.
– Вертер переловил всех кротов, – похвалился хозяин, – кроме того, он гроза крыс.
Убийца вредителей лежал рядом с хозяином и улыбался, счастливый. Ронни и без него подозревал, что иные ручные звери мало что понимают человеческую речь, а еще и посмеиваются над нами.
Пауль тем временем разглядывал трофей Хайни.
– Он же… мертвый? – спросил он.
И Хайни, с высоты своих восьми лет, ответил высокомерно:
– Конечно, раз уж он здесь. Кроты слепые, роют норы под землей, а если вылезают, то их убивает солнце.
Ронни тогда словно переселился в тело своего маленького сына. И увидел его глазами – мертвого звереныша, такого крошечного, в пол-ладони он был, этот кротик.
– Это предрассудок, – услышал он свой голос, – Солнце кротов не убивает, это ерунда.
Пауль изучал свою чашку.
С того момента он очень заинтересовался кротами. Прочитал все, что смог найти, о их жизни, и однажды сказал:
– Ну и что, что они слепые. У них есть другие органы чувств.
И придумывал сказки про них, поражая Рональда и Марию тем, как находчиво в этих сказках кроты использовали эти самые другие органы чувств вместо ЗРЕНИЯ.
Пауль рос, и все, чем он жил, в том числе и кроты – уходило в ту тень, какая заслоняет от нас, уже семи-десятилетних, наше младенчество.
Первый во дворе, первый в школе, Пауль-выдумщик, Пауль-сорвиголова, Пауль-маленький взрослый, одним словом способный расцепить дерущихся пацанов, одним взглядом дарящий, как наградой…
– У нас в семье все хорошо усваивали знания, – Мария.
«Не отступай», – Рональд.
Пауль, взахлеб читающий «Фауста». «Ведьмину кухню» – он читал так, что его даже попросили прочесть ее на школьном вечере для родителей.
Вот Паулю уже десять, и по-теперешнему нужно – ехать в Берлин, сдавать документы в канцелярию Гитлерюгенд. Съездили. Глупости, формальности. Ничего больше.
Рональд знал, что обманывает себя.
В далеком 24-м Рональд решил навсегда выкинуть наци из головы. Но у него это не получилось – время показало, что никак невозможно не думать о том, что расползается подобно заразе… Крысы плодились и благоденствовали, и даже заражали кротов своей жизнерадостной мозговой хворью…и кроты выползали на поверхность, под сжигающее солнце, кривое черное солнце с кривыми опаляющими лучами.
Наци были везде, со всех стен смотрел на немцев голубоглазый уродливый Крысолов. А во всех школах, кроме него, глядел на мальцов его наследник и ученик – тот, которого Ронни когда-то звал просто Бальдур. Его можно было видеть, как и фюрера, даже на открытках. Девчонки раскупали эти открытки вмиг – юный красавец с твердым взором и чувственными губами, с растрепанными короткими волосами, со стройной шеей, открытой благодаря распахнутому вороту рубашки… Самое смешное было то, что кротята так и остались слепыми, кривое черное солнце только еще больше слепило их. Рональд видел фотографии в газетах – рейхсюгендфюрер от хорошей жизни все больше раздавался в талии, а щеки уже и со спины были видны… Это подтверждало Рональдову мысль о преображении тех, кто пошел за дудкой Крысолова. Тоненький мальчишка с ясными глазами и легкой доброй улыбкой превратился в жирную крысу…
День рождения Адольфа Гитлера – праздник наци, но Рональду было не продохнуть – кабак набит, играй, музыкант, играй веселей, мы хотим веселиться, потому что мало ли что завтра, а сегодня – хотим.
Вечер, восемь вечера, 20 апреля. Не то что яблоку, вишне-то негде упасть. Скрипка подшучивает над собравшимися, над их серьезностью, над их усталостью. И вот уже кто-то улыбается, кто-то блаженно жмурится, хватив стопочку…
И почему вдруг, откуда – эта распахнутая дверь? Почему тот, кто пришел, стоит, не ступив за порог? Что это за белое пятно в темноте?
Не пятно – лицо. Женское лицо, которое еще утром – Рональд это отлично помнит – было красивым…
Рональд кладет скрипку на первый попавшийся стол и выходит, с каждым шагом ощущая, как растет земное притяжение, которого только что не было вообще – а теперь оно почему-то растет дальше своей нормы, с той же неумолимостью, с какой иногда ползет вверх ртуть в градуснике, показывая, что у больного вот-вот вскипит кровь… а ты можешь только бессильно наблюдать за этим.
Только бессильно идти, куда должен, уже почти волоча ноги.
И так нет ничего хорошего – нет и не будет – а тут еще дурная весть.
Голос Марии был странно спокоен.
– Пауль пропал.
Рональд молчал, и она объяснила:
– Пришел из школы. Сделал уроки. Пошел гулять. И до сих пор нет.
– Но еще только восемь…
– Но уже в это время он всегда был дома.
– Ну, может…
Рональд думал – да, действительно, ну может. Десять-двенадцать лет, компания пацанов, самый что ни на есть хулиганский и бродяжнический возраст. Куда-то забрели и не успели добраться до дома вовремя. Сидят, где-нибудь жгут костер и, упаси Бог, курят (ну-ну, две мятые сигареты на восьмерых?). Или еще что придумали… Небось, явится часам к девяти или в полдесятого, весь исцарапанный, в порванной рубашке и с виноватыми глазами…
Началось…
Ронни помнил, каким был сам в его возрасте, и потому что-то уверенно защищало его от тревоги и страха за сына.
Но Мария была слишком бледна.
С другой стороны, в кабачке было слишком много народу, люди, которые ждали вечера с любимой скрипкой… и это было даже важнее убытка, что понесет хозяин, и важнее того, что Рональд мог заработать за вечер…
Но Мария была слишком бледна.
И вот уже Рональд, оставив скрипку в комнатке за стойкой, где ее точно уж не коснутся чужие руки, идет рядом с женой, даже чуть впереди – шаг у него шире…
Какое ему дело до тех, кто останется без музыки, если не понятно, где Пауль – его сын, оправдание его существования на этом свете, его дар этому миру!
Пауль не ждал у дверей.
Рональд и Мария зашли к соседям. Если б не Пауль, Ронни ни за что не переступил бы порога этого дома – герр Вайнраух, мясник, был убежденный нацист. Жена его, круглая, розовая тетка Лизбет, по счастью, не особенно интересовалась политикой и не считала, что каждый еврей мешает ей жить – и потому частенько болтала с Марией, а младший Вайнраух – Ули, веселый круглощекий пацан, всегда играл с Паулем, причем даже не злился, если Пауль обставлял его в ножички или обгонял в салках.
Рональд вздохнул с облегчением – герра Вайнрауха не было дома. Отмечал день рождения фюрера в своем, нацистском кабачке, само собой. А Лизбет просияла улыбкой до ушей:
– Ах, как приятно, что вы зашли, ведь все же праздник! Правда, мы никого не ждали, но уж позвольте вас пригласить к столу…
– Нет-нет, – начал было Рональд. Но нечаянно заглянул в комнату сквозь открытую дверь – и осекся.
За столом сидели Ули и еще трое ребят, двух из них Рональд, кажется, где-то видел… На улице, должно быть. Одноклассники Пауля, как пить дать.
Мальчишки пожирали пышный, благоухающий ванилью торт, по уши вымазав довольные мордашки кремом, и потому походили на самых юных на свете клиентов брадобрея. Лизбет обожала детишек, как Ронни знал от Марии, и очень хотела завести еще парочку, но герр Вайнраух что-то не торопился ей в этом помочь. И потому добрая баба вечно изливала на всех соседских ребят и друзей Ули поток своей любви и кулинарной продукции.
Все четверо пацанят были в коричневых рубашках, уже слегка пострадавших от крема, и новеньких черных галстуках. Видно, ни за что не хотели сегодня расстаться с формой… На правом рукаве каждого была алая нашивка со свастикой в белом круге. Как тощие голодные клещи, свастики впивались в детские плечи. Пауля Мария сегодня тоже собрала в школу таким же манером, только отглаженный галстук дала с собой.
Рональд взглянул на жену – и она ответила ему жалобным взглядом… от беспокойства она просто забыла сообщить мужу нечто важное.
Забыла, что Пауль так и пришел домой без галстука – и не в то время, в какое должен был. Их должны были сегодня везти в Берлин, конечно же. И там повязать им галстуки Юнгфольк.
– Он пришел рано, – прошептала Мария, – и сказал, что церемонию почему-то перенесли… Он был как всегда, я и поверила… Он же никогда не врет, Ронни…
Рональд похолодел, почти обо всем уже догадавшись.
– Хайль! – сказал он. Правда, без салюта.
Мальчишки вскочили, как на пружинках подброшенные, их испачканные кремом правые ладошки взлетели над головой:
– Хайль! – хором крикнули они веселыми, задорными голосами.
– Поздравляю, ребята, – сказал Рональд.
– Спасибо, спасибо, – загалдели они в ответ, снова усевшись.
– Спасибо, герр Гольдберг, – вежливо сказал Ули, на него ведь смотрела его мать, – Посмотрите-ка! Нам так повезло, нам прямо сегодня уже их выдали, потому что мы из Мюнхена! И мы на неделе еще едем в Мариенбург, в замок!
Он торопливо вытер руки салфеткой, полез в нагрудной карман и гордо предъявил Рональду удостоверение Юнгфольк N… Рональд не запомнил цифру, помнил лишь, что она была семизначной. Фотографии еще не было – «это потому, что нас только сегодня сфотографировали в галстуках». И подпись, свидетельствующая то ли о спешке, то ли о садящемся зрении, то ли о сильном подпитии – слишком крупная и нетвердая – SCHIRACH.
– Ох, – сказала Лизбет, умиленно любуясь на ребятишек, – Мария, а что же ваш Пауль-то к нам не пришел?..
Мария жалко пожала плечами. Ронни собирался спросить у ребят, когда они в последний раз видели его, но тут один из них сам подал голос. Это был рыжий пацанчик покрупнее других, и вот его Рональд точно не видел раньше – возможно, он жил на другой улице.
– А Паулю-то чего праздновать, – сказал этот мальчишка, – Его ж не взяли в Юнгфольк…
Так, я и знал, подумал Ронни. Чего можно было еще ждать от них? Чего?! Все повторяется. Только мне было уже 19, а Паулю – всего десять, и они хотят вышвырнуть его из жизни уже сейчас. Все более жестоки… что ж, этого стоило ожидать.
Но не приведи Господь, чтоб им это – удалось.
– Тебя как зовут? – спросил он у рыжего.
– Мартин Лей.
– Что?..
– Мы очень дальние родственники, – пояснил мальчик с гордостью.
– Рад за тебя, – со странной усмешкой ответил Рональд, – давай-ка, Мартин, расскажи, что там у вас сегодня в школе было.
Бесхитростный серьезный увалень, дальний родственник Роберта Лея, рассказал. Хорошо воспитанный паренек. Взрослый спрашивает – надо ответить.
Мария потемнела, словно она была не женщина, а вещь, которую за ненадобностью отодвинули в темный угол. Лизбет тихо охала за спиной Рональда. А Рональд сунул руки в карманы и до хруста сжал кулаки.
Его Паулю не только отказали в приеме в Юнгфольк, но еще и унизили публично. Перед всем классом учитель географии («-Мм-артин? К-как фамилия этого мер… вашего учителя? – Лейденсдорф. – Ааааа. С-спасибо.») заставил мальчика встать и со смаком произнес:
– Думаю, все вы понимаете, что Пауль Гольдберг не может быть вашим товарищем. Евреям нечего делать в рядах национал-социалистической молодежи!
Мартин рассказал, что после этих слов Пауль «стал прямо белый весь» и вышел из класса без разрешения. И больше его в тот день они не видели.
– Спасибо, – коротко произнес Рональд. И вышел из светлой комнаты в темную прихожую, грубовато увлекая за собой Марию и не попрощавшись ни с кем – ни с юными крысенятами Шираха, ни с фрау Вайнраух.
Он должен был искать своего мальчика. Но не знал, куда бежать.
А бежать и не понадобилось.
Увидев в конце улицы медленно бредущую, хромающую, растворяющуюся в темноте и вновь возникающую в кругах фонарного света фигурку, Рональд испытал такое облегчение, что, казалось, мог бы сейчас взлететь.
Мария уже бежала к Паулю… добежала и жалобно вскрикнула. Рональд и сам уже видел расквашенный лоб, черный фингал под заплывшим глазом, кровавые усы под носом, грязную порванную рубашку, разбитое колено над сползшим, потемневшим от крови и грязи гольфом… Ерунда, подумал он, слава Богу, что жив, нашелся. Пусть и чуть потрепанный, но целый, это все можно починить… Ему пришло в голову, что он думал о мальчике отчего-то так же, как о скрипке с порванными струнами…
А потом поразился, каким точным оказалось это сравнение.
Он подхватил сына – слишком взрослого, довольно тяжелого – на руки и спросил:
– Кто тебя так?.. Пауль, кто?!
– Н-ннникто, – ответил мальчик.
– К врачу, – пробормотала Мария.
– Ннннне нннадо…
Ронни потащил сына домой.
– Где ты был? – спрашивала Мария, – Где, Пауль?..
– Ннннна пппустыре я б-ббыл…
– Кто тебя так, Пауль, скажи ради Бога!
– Ннникто…
Оказавшись дома, в родных стенах, он чуть отошел – а потом опять внезапно расклеился, залившись слезами, и сквозь спазмы и заикание выдавил, что никогда не пойдет больше в эту школу, никогда.
Мальчик, весь в йоде и в пластырях, спал неспокойно, несколько раз просыпался от собственного скрипа зубами. Мария сидела возле него всю ночь.
Рональд прилег, пытаясь заснуть, но глаза его вновь и вновь притягивала старая картинка на стене. Крысолов… Гитлер? Нет. Не теперь. Сейчас долговязая фигура Крысолова просто казалась ему знакомой, и толпами шли за нею уже не крысенята, а дети, обычные дети, те, что были нарисованы на картинке. Странно, что они не в коричневых рубашках… но это – временно. Они же там еще маленькие. Шкурки поменяют цвет на коричневый тогда, когда им исполнится 10 лет.
Утром Рональд, чуть рассвело, сходил на пустырь, где любила играть вся окрестная ребятня. Вечерами пареньки постарше жгли там костры, хоть родители и ругали их за одежду, пропахшую дымом.
Рональд зорко всматривался в траву, утоптанную ребячьими башмаками, в кострища, в мусор, оставленный мальчишками – бумажки от конфет, смятые самолетики из линованной бумаги, обертки от мороженого… Ему хотелось понять, что здесь случилось с его сыном.
Внезапно его осенило – скрипка!.. Да не бежать же за ней домой. Рональд замер на месте, прикрыв глаза, и вообразил, что она у него в руках, что он поднимает смычок и легко касается им струн.
Этого оказалось достаточно. Ведомый неясной уверенностью, он побрел в тот край пустыря, что зарос высоким бурьяном, крапивой и чертополохом. И обнаружил там маленькое черное пятно на земле, несколько обгоревших щепок и клочок черного шелка, вплавившийся в одну из них.
Оскорбленный, оплеванный перед всем классом мальчишка сжег свой так и не повязанный галстук. Этот проклятый черный ошейник для бурых дрессированных крысенят.
А потом…
Рональд снова вскинул руки, воображая в них скрипку… и почти сразу уронил их, они повисли, как парализованные… Он сам чуть не упал – таким знакомым было то, что он увидел. Таким далеким. Просто уже другие были на месте Эдди Хайнеса.
Он слышал эти юные голоса – наверняка парнишки еще «пускали петуха», но не вчера, ибо в них не было неуверенности.
Он видел их – так ясно, что при необходимости (а она есть!) узнал бы. Трое. Лет по четырнадцать, если не старше. Чуть загоревшие под весенним солнцем прыщавые лица, колючие челки, колючие усмешки. Коричневые рубашки, засученные рукава, мятые черные галстуки, голые коленки, спущенные для шика гольфы, пыльные башмаки. Не Юнгфольк – Гитлерюгенд. Может быть, тоже новички – в гитлерюгенд берут в 14, и тоже, наверное, на день рождения этого дегенерата… Там, в этих отрядах, им придется несладко, может, они это знают – и оттого-то им еще слаще глумиться над «малышней»… даже над своей… а уж над Жиденком, Который Посмел Сжечь Галстук…
На миг одно видение затмилось другим, словно картинка, поверх которой в волшебный фонарь всунули другую.
Светловолосый мальчишка с полными слез испуганными глазами, дергающийся в лапах четырех парней постарше, в то время как пятый…
Рональд вернулся домой, уже все зная.
Пауль уже проснулся, ел кашу. Мария с тревогой смотрела на него. За ночь синяк под глазом пожелтел. Мальчик казался хмурым, но достаточно спокойным.
Услышав, как Рональд возится в прихожей, расшнуровывая башмаки, Мария вышла к нему. И полушепотом сказала:
– Он все еще заикается.
Вот так, подумал Рональд с обессиливающей яростью. Вот тебе и самый звонкий голос в классе, вот тебе и «Ведьмина кухня», вот тебе и хорошая учеба… Мало что жиденок – так еще и заика, гыыыыыыы!!!!
Вот тебе и хорошее будущее. В один день – перечеркнутое…
Он шел по улице, стараясь ни с кем не встречаться взглядом.
В учительской он отчетливо произнес, глядя в глаза какой-то кудрявой толстушке:
– Мне нужен штудиенрат Лейденсдорф.
– Он на уроке, – ответила толстушка удивительно мягким и глубоким голосом. Но если вы подождете десять минут – до перемены…
– Подожду.
Он знал, что она косится на него, бродящего по узкому школьному коридору, словно зверь по клетке. Но полицию пока не вызывала. Успеешь еще, подумал он. А пока…
Ему стало жаль ее, такую маленькую, пухлую, встревоженную.
– Тут учится мой сын, – бросил он, в очередной раз маяча напротив открытой двери в учительскую.
– А, – девушка заметно успокоилась. Мало ли странных родителей… Тем более школа не из лучших, в таком районе…
Лейденсдорф «не имел чести» знать Рональда Гольдберга – на родительские собрания обычно ходила Мария. А Рональд Гольдберг не желал сомнительной чести знакомиться с ним ближе, чем нужно, и слушать его высокомерные объяснения, если таковые вообще имелись. Для Рональда Гольдберга – таким его сделали скрипка и кабачок – человек, публично втоптавший в грязь беззащитного, не заслуживал звания человека. И потому Лейденсдорф – рыхлый толстяк лет тридцати пяти, с недоверчивыми голубыми глазами и двойным подбородком – только услышал, как Рональд представился… а потом, не успев ни слова сказать, учитель врезался спиной в серую школьную стену, и из рассеченной губы его побежала на белый воротничок кровь. Темная, с отвращением подумал Рональд, жабья. При таком тусклом свете… А может, такая и есть. Черная слизь.
Была переменка, но детский галдеж в коридоре тут же смолк.
Лейденсдорф выпрямился, оттолкнувшись от стены пухлыми, запорошенными мелом ладонями. Разбитая губа оттопырилась, как у обиженного ребенка, и он, чуть шепелявя, произнес (голос его заметно дрожал):
– Герр Гольдберг…да? Хорошо, хорошо… Я… я вам… я… клянусь вам, что об этом… инциденте… узнает рейхсюгендфюрер…
– Узнает, – бросил Рональд, – я сейчас же еду в Берлин.
Плевать, когда я там буду и когда смогу найти его, думал Рональд. Но – найду. Если понадобится – ночью вытащу из кабака или из постели, или где он проводит ночи. Меня и не пустят к нему – за ним же постоянно мотается взвод СС, личная охрана, да и адъютантов небось целый рой. Важная шишка, что говорить, подчиняющася только и единственно самому фюреру… Да только мне и на это плевать, Бальдур фон Ширах. Я найду тебя, чтоб посмотреть в твои глаза и спросить, за что те, кого ты расплодил, покалечили моего ребенка. И лучше тебе не звать охрану, Бальдур фон Ширах, потому что мне отчего-то кажется, что старый мой перочинник, который мотается у меня в кармане (талисман или что-то вроде) быстрей вонзится тебе в глотку, чем твоя охрана успеет скрутить меня.
Рональд взял машину, которая – по старости своей и шофера – оказалась ему по карману. То-то и глохла несколько раз посреди дороги…
В Берлине Рональд был в восемь вечера.
В канцелярии гитлерюгенд светились окна.
Стройный светловолосый паренек согласился передать Бальдуру фон Шираху, что с ним желает встретиться Рональд Гольдберг… и через десять минут возвратился с запиской. Рональд развернул ее – нет, это был не тот косой крупный почерк, коим было подписано удостоверение Ульриха Вайнрауха, это были три быстрые, словно готовые улететь с листка строки: «Ронни, как я рад тебя видеть! Но сейчас страшно занят. Приезжай в 11 по адресу… (следовал адрес). Если не можешь, скажи парню, его зовут Отто, когда ты сможешь встретиться со мной». Подпись – не подпись, а просто небрежные инициалы – видимо, сказалась привычка подписывать любую бумагу – но не полностью фамилия, как на удостоверении, а просто BvS.
Рональд, пораженный, поднял глаза на паренька.
– Передай, что я приеду в указанное время по этому адресу, – выдавил он.
– Да, геноссе, – и паренек исчез.
Геноссе… чумная крыса тебе геноссе!
До ночи Рональд бродил по городу. Это был Берлин – не Мюнхен – и все равно, неспешная эта прогулка вдруг пробудила в нем воспоминания. Не те, которые нужно.
Память вела себя как ребенок, которому неприятно вспоминать разбитую вазу и стояние в углу на коленях, а приятно – как солнечно было в парке, и как остро, замечательно пахнет краской от новой игрушечной лошадки.
Ронни вспоминал, как они с Бальдуром стояли в переулке и курили одну на двоих папиросу…
Он не сразу нажал на кнопку звонка у скромной двери.
Открыл ему тот самый длинный светловолосый паренек. Отто[6], кажется. Адъютант рейхсюгендфюрера или что-то вроде этого. Сейчас он был не в форме – в клетчатой ковбойке и стареньких домашних брюках. Создавалось ощущение, что он живет в этой квартире. А где же жена Шираха? Ронни помнил, как в тридцать втором читал в газете о свадьбе рейсхюгендфюрера и дочери Гофмана, личного фотографа Гитлера.
– Добро пожаловать, герр Гольдберг, – произнес парень вежливо и довольно приветливо, хоть и не улыбнулся.
Квартира рейхсюгендфюрера не поражала роскошью – это было заметно даже по прихожей. Приличная, очень приличная – но не более того. И никакой женой тут даже не пахло, зато сильно пахло из комнаты табачным дымом – Рональд был женат и знал, что есть огромная разница между домом, о котором заботится женщина, и пустой халупой холостяка… и понял, что сюда нога этой самой фрау Гофман, то есть фрау Ширах, даже не ступала…
– Отто? – раздался из комнат чуть сорванный низкий голос, – Кто там?.. Ронни, что ли? Тащи сюда.
Голос этот словно снял с паренька чары скованности.
– Есть, рейхсюгендфюрер, – весело отозвался он, – прошу вас, геноссе…
Опять «геноссе»…
В комнате, которая у нормальных людей была бы гостиной, стояли письменный стол, заваленный бумагами, книжный шкаф, готовый от переполненности плеваться книгами, и четыре стильных, но по виду удобных кресла вокруг приземистого журнального столика. По столешнице, словно по черному штилевому морю, дымящим пароходом плыла пепельница, нагруженная бычками.
А в одном из кресел, перекинув ногу через подлокотник, сидел рейхсюгендфюрер.
Ронни ожидал увидеть жирную тварь с газетных фотографий, ничуть не похожую на прежнего Бальдура, но обманулся. Видимо, рейхсюгендфюрер устал трясти брюхом и смешить поджарых мальчишек из рабочих семей и взялся за себя всерьез. Сейчас его уже нельзя было назвать жирным. Так, несколько упитанным – еще куда ни шло. И физиономия бывшего Бальдура, повзрослевшая, усталая, хранила прежнее, мальчишеское, чуть замкнутое выражение. Волосы у него, как сразу отметил Ронни, с возрастом потемнели, то-то на фотографиях выходили скорее темными, чем светлыми… но все же темными не были. Обрели какой-то непонятный пепельный цвет. И были коротко, почти по-военному подстрижены. Тогда, сто веков назад, они были длиннее – закрывали тонкую шею и нежные виски, густым пушистым чубом падали на лоб. Длинные волосы, наследство «Вандерфогель»… они остались в прошлом, как и его пижонские костюмчики, как и его скрипка… скорее всего.
Под глазами у него темнели круги.
Тщательно отглаженный, но все равно отвратительный коричневый китель криво висел на стуле у стола.
Коричневая рубашка, коричневые брюки, запыленные ботинки. На фотографиях он всегда был в сапогах, но, видно, чертовски не любил их носить…
Он легко вскочил из кресла, когда Рональд остановился на пороге.
– Черт, – произнес он, разулыбавшись во всю морду, – А я только приехал, даже переодеться не успел… Ронни! Здорово! Да где ж ты был столько времени?
Кажется, кто-то кого-то собирался убить, обалдело подумал Рональд… И кажется, я помню, кто и кого…
– Между прочим, один глаз у тебя смотрит во Францию, а второй в Сибирь, – справедливо заметил ему Ширах.
И что поделать? Если на одной чаше весов настоящее, а на другой – прошлое?
Впрочем, глупый вопрос. Прошлое… какое оно имеет значение.
Рональд, не будучи членом НСДАП, плохо представлял себе, как следует обращаться к партийным чинушам.
– Герр рейхсюгендфюрер… – начал он натянуто, и прозвучало это глупо.
Шираху словно оплеуху влепили – он слегка отшатнулся, порозовел и на миг прищурился, став в этот момент настолько похожим на себя прежнего… ну просто один в один…
– Ронни, – сказал он с глубоким недоумением, – ты что, рёхнулся, что ли? Или забыл, как меня зовут? Да садись же ты! Отто, притащи нам коньяк. И – Ронни, ты откуда? Есть хочешь?
– Да нет, спасибо, – ошеломленный этим радостным натиском Рональд неловко присел в ближайшее кресло.
Враг. Наци. Сука. Грубые слова отступили во тьму, ослепленные улыбкой Шираха – прежней улыбкой. Да что же это такое?!