355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мелф » Концерт для Крысолова (СИ) » Текст книги (страница 17)
Концерт для Крысолова (СИ)
  • Текст добавлен: 19 ноября 2018, 22:00

Текст книги "Концерт для Крысолова (СИ)"


Автор книги: Мелф


Жанры:

   

Слеш

,
   

Драма


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

Да при таких зрачках он вообще ничего не видит!

– Бальдур. С вами все в порядке?

– Неужели вы думаете, – сказал Ширах, качнув головой, – что когда со мною все в порядке, я наношу визиты без предупреждения?

Он ищет последний угол?

– Бальдур. Что с вами, скажите.

Из длиннейшей, путаной речи Инницер понял только то, что Ширах якобы успел совершить несколько преступлений и не поймет, что ему теперь с этим делать….

Такой отборной матерщины Инницер не слышал никогда – а уж от Шираха и не ожидал услышать. Притом что понять из его бредней было практически ничего невозможно. Но и назвать его совсем уж пьяным и не соображающим, что говорит, было никак нельзя.

Инницер просто не подозревал о благоприобретенной способности Бальдура пить много, пьянеть – и тем не менее держаться изо всех силенок, пока не срубит совсем. Эта самодрессировка началась еще тогда, когда Бальдур был рядом с фюрером, который не терпел пьяных – а не пить порою, объезжая праздничные митинги, было неприлично. Сейчас Бальдур, только успев отойти от предыдущего Малого Гауляйтерского Запоя, запил снова – на очередные три дня.

– Понимаете ли, святой отец… не понимаю я, святой отец!

– Бальдур, – тихо ответил Инницер, – я понимаю только одно. Что такая каша в душе, как у вас, бывает только тогда, когда человек не исповедуется.

– Э?…

– Хотите, приму у вас исповедь. Я не ваш духовник, но у вас его и нет. А кто подойдет на роль духовника гауляйтеру Вены лучше, чем кардинал?

– Какая ж от меня исповедь…

– А что мешает? Крещены вы католиком. Ну же, согласны?

– Я, – сказал Ширах, – не понимаю, зачем это.

– Как зачем. Облегчить душу. Бог слышит все, Бальдур.

– Облегчить душу, да? Я никогда не имел с этим проблем… по-моему, любой, кто хочет тебя послушать, все это выслушает…

– Но не утешит. Ибо любой – это любой. Первый встречный. Не служитель Господа Нашего.

– Да мне без разницы, святой отец, если честно.

– А Господу – не без разницы. Ну же, Бальдур. Сын мой.

– А здесь, – сказал Ширах с противною ухмылочкой, – не церковь.

– Господь видит, что не церковь. Так да или нет?

– Ну… ладно. И что?

О, если б он не ухмылялся. Инницер был согласен на все, что угодно, если знал, что это может быть угодно Господу, но не на такое.

– Сидя в кресле и куря, Бальдур, не исповедуются, чтоб вам было известно. Извольте потушить папиросу. А после этого опуститься на колени.

В исповедальне не встают на колени, но Инницер решил, что это в данном случае не повредит.

– Вам, святой отец, известно, для чего я обычно встаю на колени? – хмыкнул Бальдур.

– Да мне все равно, для чего. Но для Господа – хоть видимый акт смирения. Извольте уж.

– Что ж это за Господь, которому нужна видимость?.. Ладно, ладно, вовсе незачем делать такие глаза… Ну?

– Что ну?

– Что ну, я не знаю.

Инницер с ужасом осознал, что Ширах то ли не помнит, то ли вообще не знает элементарных вещей. А может, и дурачится. До сих пор-то!

– Бальдур, вам не кажется, что коли исповедуетесь – вы, и нужно это – вам, то и начать разговор с Господом должны вы?..

– А… Как же это там. А! Признаюсь Господу всемогущему и вам, святой отец, служителю Божьему… так, что ли?..

После этого Инницер даже и пожалел, что склонил Шираха к исповеди. Хотя жалеть было грехом.

– Святой отец, я убийца.

– Вы говорите о том, что убивали на войне?

– Если бы. Правда ли, святой отец, что преступление можно совершить не только делом, но и словом, и помыслом?

– Правда, Бальдур.

– Я убийца… Не знаю, скольких евреев я убил, когда сказал, что Вена станет чистым арийским городом… Я…я говорил это не для Вены. Для Бормана… думал, оставит меня в моем городе в покое наконец…

– В Вене пока не было погромов.

– Будут еще… кроме того, евреев высылают… чем не убийство?

– Вы можете этому помешать?

– Нет, нет… Мало того – я убивал еще и чехов. И англичан…

– Делом?

– Словом и помыслом.

– Вам хоть немного легче?

– Нет, нисколько… не забывайте, святой отец – я не верю в Бога. И ничего вы не можете мне посоветовать… – пробормотал нарушитель всех заповедей, опустив дурную голову.

Инницер улыбнулся. И ответил:

– Почему же. Могу.

Бальдур даже и не взглянул ему в лицо. Не верил.

– Убивали?.. Теперь – спасайте. Кого можете, когда можете. Всякий спасенный в Судный день будет молить Господа за вашу непутевую душу. Данной вам властью…

– НЕТ у меня никакой власти!

– Это вам так кажется. Следовало родителям крестить вас не Бальдуром, а Фомою, ибо когда Господь протягивает вам руку, вы прячете свою за спину… но это так, к слову…

Про себя Инницер подумал, что скорей уж обладателя непутевой, но любящей души простит Господь, чем равнодушного, а уж о таких блаженных и умом безмятежных, как ты, говорить нечего – кто б еще плакал по Гейдриху-Вешателю, любя в этом диком звере то человеческое, что в нем еще оставалось.

Но это Шираху знать вовсе необязательно. Пусть уж лучше искренне полагает себя грешником.

В тот летний вечер – Пауль запомнил его на всю жизнь, иначе и быть не могло – они слушали русского композитора Чайковского. Как называлось произведение, он забыл – помнил лишь, что даже его захватила и понесла куда-то эта странная музыка, полная грусти даже тогда, когда инструменты звучат вроде бы весело… И еще это было очень странно – что играют русскую музыку – во время войны с Россией, и не первый уж раз, как сказал отец. Впрочем, концертный зальчик был такой маленький.

Пауль не представлял себе, каким образом его недотепа-папаша раздобыл билеты на этот концерт. Впрочем, у него были кое-какие знакомства среди венских музыкантов.

Пауль вполне обошелся бы и без этого концерта. Ему не хотелось сидеть рядом с родителями в своей форме гитлерюгенд, которую он таскал постоянно – впрочем, у него не было ни одного приличного костюма.

Он хорошо помнил самое начало концерта. В убогом зальчике имелась, тем не менее, ложа. И вот за десять минут до начала в ней появилась высокая худая фигура в прекрасно сидящем смокинге.

Весь зал поднялся, по инерции вскочили и те, кто не понял, зачем вставать. Но зачем – стало ясно сразу же, когда в следующий миг несчастный зальчик сотрясся от единогласного вопля «ХАЙЛЬ!»

Человек в ложе как-то странно дернулся от этого рева и сел.

Пауль не сводил с него глаз весь концерт – и это неплохо сочеталось, музыка Чайковского и потерянное лицо человека, сидящего в ложе. Шесть лет прошло с тех пор, как этот человек осчастливил Пауля, как казалось, на веки вечные, повязав ему черный галстук.

Все позади. Краснобокий барабан умер и был похоронен без почестей, на смену мюнхенским ребятам пришел венский гитлерюгенд – в котором все было куда как проще и легче. Никто и не спросил, не еврей ли этот черноволосый пимпф Пауль Гольдберг. Одно то, что приехал он из Мюнхена, уже кое-что значило… а еще он рассказал новым приятелям, кто повязал ему галстук… А в 41, когда Паулю исполнилось 16, в Вене появился новый гауляйтер – Бальдур фон Ширах. И ребята опять взглянули на Пауля с восхищением…

И то, Бальдур фон Ширах ехал сюда, будучи отозванным фюрером с фронта, он и приехал в форме дивизии «Великая Германия», с лейтенантскими погонами на плечах и железным крестом на груди. А ведь ушел добровольцем в 39-м… Пацанам было вполне достаточно для восхищения и этого чина, и этого креста. Они словно бы так и не услышали, что еще в 40-м югендфюрером стал Артур Аксман. Не с Аксмана все начиналось, не Аксману кричали «хайль!» самые первые ребята, не Аксман был тем, к кому можно было сунуться с любым вопросом, прося защиты и справедливости. Аксман был просто солдафоном, Аксман умел только командовать строем. А фон Ширах уже давно стал чем-то вроде легенды. О нем рассказывали волшебные сказки – и его же высмеивали в похабных байках… Как же любить без того, чтоб не ударить, не подколоть?.. ни разу?..

Фон Ширах уже не имел – по должности – никакого особенного отношения к гитлерюгенд, но, тем не менее, скучал по своей прежней работе. И на любое сборище, объявленное им, ребята сбегались куда быстрей, чем на военную подготовку Аксмана. Пауль смутно надеялся, что Ширах, может, узнает его, если увидит – но этого так и не случилось. Паулю даже показалось, что у бывшего югендфюрера сильно село зрение – взгляд у него был рассеянный и невидящий, а если и случалось ему взглянуть на кого-то или на что-то пристально, он слегка щурился.

Ложа была невысоко, и Паулю не приходилось сильно задирать голову, чтоб смотреть на Шираха. Интересно, думал мальчик, он закрывает глаза, когда слушает музыку?

Нет, не закрывает.

Ну и лицо у него. Словно смертельно устал. От чего бы?

Пауль смутно догадывался, что нынешний Чайковский – это его идея. Ширах всегда выдумывал то, что никому больше в голову бы ни пришло – и во всем этом видна была его странная, смятенная душа. Чайковский! Не дали б ему в лоб за эту вражескую музыку…

Пауль дернулся, получив от отца локтем в бок. Это было неожиданностью – обычно отвлечь Рональда Гольдберга от музыки было не легче, чем оторвать голодного от лепешки.

– Чего тебе? – прошипел парень.

– Прекрати пялиться на эту тварь.

– Какого черта!..

– Пауль, – нет, Рональд и впрямь забыл о музыке, лицо у него было бледным, на скулах играли желваки, – ты кое-чего не знаешь. Тебе этого не скажут в твоем гитлерюгенде, это точно.

– Чего я не знаю?..

На них обернулись сидящие впереди, сделали большие глаза – «тише!» И Рональд одними губами прошептал сыну в ухо:

– Всем кажется – ах, какой милый у нас гауляйтер, у него лишь книжки да музыка на уме… А эта сволочь здесь занимается тем, что превращает Вену в «чистый арийский город». Это основной род его деятельности. Эсэсовцы каждый день сгоняют евреев на вокзал, словно скотину, и увозят… увозят туда, откуда никто не возвращается…

– Что?..

– Что слышал. Ты думаешь – зря я тебе говорю, чтоб ты поменьше шлялся по улицам? Ты думаешь, эта твоя коричневая рвань тебя спасет? – костлявые пальцы Рональда дернули сына за рукав форменной рубашки.

Он тоже поднял глаза, поглядел на Шираха.

– Крысолов чертов, – прошептал он нечто Паулю непонятное, – Почему я только не убил тебя тогда? Ведь мог. Да нет. Наверное, не мог… не все же, подобно вам, рождаются убийцами…

Пауль снова поднял взгляд на Бальдура фон Шираха. Тот сидел, прикрыв ладонью глаза.

Дельбрюгге, заместитель имперского руководителя по безопасности, назначенный Гиммлером, не слишком-то заботился о том, чтоб гауляйтер не видел кое-каких его документов. А иногда и нарочно подбрасывал их копии к нему на стол. Он имел совершенно конкретное задание, касающееся Бальдура фон Шираха – и в это задание не входило обеспечение душевного покоя гауляйтера. Скорее, наоборот.

– Слушать каждое слово, – приказал Гиммлер, – Каждое! Я не верю, что наша балаболка не ляпнет ничего ЭТАКОГО по простоте душевной, Дельбрюгге. И вот тогда…

Дельбрюгге усмехнулся, зная, что будет «тогда». Он терпеть не мог эту сентиментальную интеллигентную размазню с пидорскими манерами и неуверенной улыбочкой. И горячо надеялся, что офицерские погоны не спасут этого красавчика – и в конце пути его будет ждать не благородный расстрел, а петля…

Он следил за каждым шагом Шираха, словно хитрый кот за беспечными прыжками глупого воробья.

И в тот вечер, разумеется, присутствовал в зале – само собой, не для того, чтоб наслаждаться музыкой, но для того, чтоб убедиться в весьма прискорбном для Шираха факте.

Тем же вечером, но позже, Гиммлер уже знал, что в Вене по инициативе меломана-гауляйтера исполняли русскую музыку.

Дельбрюгге без опаски беседовал с ним по телефону в канцелярии – Ширах после концерта, само собою, закатился в кабак с какими-то своими никчемными приятелями из музыкантов.

– У вас готов следующий список чертовых жидов? – поинтересовался Гиммлер.

– Да.

– Проверьте, проживает ли сейчас в Вене семья еврея по имени Рональд Гольдберг. Сам он, жена и сын. В свое время наш красавчик наделал шороху, приняв еврейского щенка в Юнгфольк – потому, что его папаша, Гольдберг, дружил с ним, когда наш Бальдур еще не умел приставать к мужикам. Надеюсь, что не умел.

– Проверим.

– Если Гольдберги проживают в Вене – добавьте их в списочек. Всех троих.

– Будет сделано.

– И проследите за тем, чтоб этот списочек точно попался герру гауляйтеру на глаза… Поглядим, не отвык ли наш своевольный красавчик дружить с кем не надо. Если отвык – его счастье.

И списочек, само собой, попался – уже на следующее утро. С приказами Гиммлера не шутят, Дельбрюгге отлично это знал. Да ему и самому не терпелось поглядеть, что из этого выйдет.

– Почему на моем столе постоянно валяется ваш бумажный хлам? – раздраженно начал Ширах, едва вошел в кабинет.

– Мой референт чертов растяпа, – ответил Дельбрюгге, – что это он опять перепутал?.. Что это такое?

Он прямо-таки подталкивал Шираха заглянуть в бумагу, и тот, конечно, заглянул. Дельбрюгге, зная о причудах его зрения, не стал рассчитывать на то, что он сразу увидит знакомые фамилии, если вставить их в список по алфавиту, и потому, не мудрствуя лукаво, напечатал их самыми первыми.

Эффект превзошел все ожидания.

Ширах прищурился, а потом захлопал ресницами, словно глазам не верил. Лицо у него побледнело, на виске заколотилась жилка, рот приоткрылся.

Дельбрюгге молча ждал.

– П-послушайте, – сказал Ширах, он даже начал легонько заикаться от волнения, – вот эти т-трое…

– Что такое с этими тремя?

– Я… я не хотел бы видеть их в этом списке. Извольте сделать что-нибудь, чтоб их тут не было.

– Герр гауляйтер, – тихо, твердо сказал Дельбрюгге, – вы позабыли, что вы не мой шеф.

– Значит, позвоните своему. И решите этот вопрос.

– Позвольте. Я не понимаю, почему эта еврейская семейка должна находиться на особом положении, – усмехнулся Дельбрюгге, – и буду рад, если вы объясните мне то, чего я не понимаю.

– Я не намерен вам ничего объяснять! – рявкнул Ширах, – И выясню этот вопрос сам!

– Пожалуйста, герр гауляйтер, – невозмутимо отозвался Дельбрюгге. Звони, звони Гиммлеру, дурачок. Он ждет твоего звонка.

Самодовольная физиономия эсэсовца окончательно вывела гауляйтера из себя, и он сдавленно сказал:

– Дельбрюгге. Уйдите вы к черту отсюда.

Оставшись в кабинете один, Бальдур рухнул на стул и сжал ладонями виски.

Дельбрюгге совсем понапрасну держал его за полного идиота. Бальдур прекрасно понял, что фамилия «Гольдберг» угодила в список вовсе не случайным образом. Это был, разумеется, ответ Гиммлера на Чайковского.

Дельбрюгге, слава Господу, убрался, адъютанты не входили без зова, и Бальдур мог устроить небольшую истерику, чем и занялся. Уж очень ему было страшно, противно и больно.

Около пяти минут он глядел в никуда полными слез глазами и тихонько бормотал – если б кто-то увидел его, может, подумал бы, что он читает молитву. Но это была не молитва, ибо молить того, чье имя он бормотал, было бесполезно – хоть о милосердии, хоть о прощении.

– Хайни, Хайни… Оставь меня в покое, пожалуйста, Хайни, что я тебе сделал… Мы ведь когда-то ладили с тобою…

Бальдур отлично понимал, что все давным-давно изменилось самым поганым образом, и это придется принять.

Он сунул руку в ящик стола, отыскал там яблоко и принялся его сосредоточенно грызть. Так он уж был устроен – стоило испытать серьезное волнение, и на него нападал прямо-таки волчий голод. Привычка вечно что-то жевать была не из лучших, он это знал, но мало что мог с собою поделать – даже под угрозой снова набрать вес, как это с ним однажды уже случилось в молодости. Более-менее уберечь его от этого мог разве что верный Отто, который (по его же просьбе) всегда орал: «Опять ЖРЕШЬ, КАК СВИНЬЯ?!» и набивал ящик его стола яблоками и морковками, от которых хоть вреда не было.

– Господи, – пробормотал он, – еще утро, а я себя чувствую как водовозная кляча… Как мне все надоело. Как я чертовски устал от всех вас… Почему я, бестолковый идиот, не уехал, когда меня звали – меня ведь звали убраться отсюда к чертовой матери, Господи…

Он вспомнил о Пуци, и его брови напряженно сошлись. Он ощутил глубокую тоску по нему – раньше он предпочитал не думать о том, как ему не хватает этой физиономии с презрительным ртом и кроткими глазами, этого спокойного низкого голоса, да, и огромной теплой лапищи, которая обычно так ласково гладила его по волосам.

– Ах да. У тебя ведь все отлично. Ты у нас молодец. Только вот… будь осторожен, ладно? Если живешь среди крыс, не может быть уверенности, что они не сожрут тебя… И если что – приезжай.

О да, Пуци, у меня все отлично. Хоть пулю в лоб. Как ты был прав – нельзя жить среди крыс. Приехать? Как, мой Бог, у меня это теперь получится?!

Нет выхода. Нет.

Бальдур вспоминал лицо Пуци и его взгляд – тогда, когда он признался, что еврей… И Рональд Гольдберг еврей, и жена его, и пацан. И вот теперь я должен – ДОЛЖЕН позвонить Хайни, иначе мне не спасти их, их увезут из Вены в набитом вагоне, увезут туда, откуда не возвращаются.

А если я позвоню, меня, возможно, увезут вместе с ними. Прелестная перспектива, да.

Рука у Бальдура явственно дрожала, когда он потянулся за телефонной трубкой, и он с отвращением посмотрел на собственную руку. Трус. Надо ж быть таким трусом.

Прикусив губы, он быстро, чтоб решимость не растаяла, сунул в рот зажженную папиросу и набрал берлинский номер.

Он чуть не поседел за время этого недлинного разговора, но убедился в главном – Хайни пока еще не собирается расправляться с ним так, как он того заслуживает. Гиммлеру доставляло очевидное садистское удовольствие мучить его, держа в страхе, и ему блестяще это удавалось…

– Я слышал, – проворковал он, – что у тебя изменились музыкальные вкусы, Бальдур? Но я надеюсь, что ты по-прежнему не забываешь Рихарда Вагнера?

Да. Бальдур не забыл того Рихарда Вагнера, который не был автором «Валькирии» – и был уверен, что до смерти не забудет.

– Нет, Хайни, конечно, не забываю, – он изо всех сил старался говорить так, чтоб в голосе не было слышно позорной дрожи.

– Так чем обязан, герр гауляйтер? У меня работы по горло.

– Хайни, – Бальдур понял, что не приготовил нужных слов, но было поздно, – у меня к тебе… просьба личного порядка…

– Всегда рад помочь.

Бальдур так и видел, как тот ухмыляется на том конце провода, зная, что сейчас венский гауляйтер будет унижаться перед ним.

– Мне тут принесли список… подлежащих депортации…

– Не понял. Почему тебе? Дельбрюгге шею намылю.

– Хайни, нет, не надо… дело в том, что в этом списке есть семья, которая… предана национал-социализму… и оказалась там по ошибке…

– Бальдур, ну какого черта тебе заниматься такими вещами? Это, слава Богу, не входит в твои обязанности. Позволь разбираться с ошибками тем, кто должен это делать…

– Но, Хайни! Список УЖЕ есть! Депортация этой партии назначена на послезавтра! Вы успеете разобраться?

– Я свяжусь с Дельбрюгге. И, уверяю тебя, если среди этих семей отыщется преданная национал-социализму, с ее депортацией мы подождем.

Бальдур не назвал Гиммлеру фамилию Гольдберг. Было ясно, что она ему прекрасно известна. Но что было совершенно неясно – так это что теперь будет с Гольдбергами, ничего определенного Гиммлер не сказал.

– Ты меня с ума хочешь свести, – прошептал Бальдур, когда положил трубку на рычаг.

Знать бы хоть, где они живут. Предупредить, чтоб уезжали из Вены, удирали куда угодно… может, получится…

Бальдур хлопнул себя ладонью по лбу: черт, как до него сразу не дошло? Он снова схватил телефонную трубку, набрал номер венского штаба Гитлерюгенд – и уже через десять минут знал адрес Пауля Гольдберга.

Он не решился посылать по этому адресу своих адъютантов – мало ли что, подставлять парней не хотелось. Он решил, что вечером отпустит охрану, сделав вид, что поехал домой, и сам заглянет к Гольдбергам.

Почти успокоившийся, он по уши погрузился в работу – и даже умудрился к восьми вечера переделать все, что запланировал на день.

– Ну ты даешь, – проворчал Отто.

– Ты сегодня как с цепи сорвался, – сказал он, – сто лет не видел, чтоб ты так вкалывал, Бальдур. Что-то случилось?

– Да нет… нет. Наверное, просто рабочее настроение.

– Можно, я в календаре пометку сделаю? Для истории?

Бальдур улыбнулся – подковырка была по делу, гауляйтерские обязанности он исполнял с большою неохотой да и вообще от природы был созданьем скорее ленивым, чем наоборот.

– Слушай, Отто, – сказал он, – домой я тебя отвезу, а потом мне надо заехать в одно место. Ненадолго.

– Понял. В одно место. Но учти, Бальдур фон Ширах, если ты опять завел себе очередной амур, я тебя пристрелю. Ты мне надоел.

– Иди ты на хрен. До амуров тут… Я скоро от Дельбрюгге импотентом стану…

– Как, у тебя уже и с Дельбрюгге амур? Фу, Бальдур!

– А чернильницы у тебя над башкой давно не свистели?..

– Бальдур! Бальдур, оставь! – весело заорал Отто, но голову все же пригнул, и не зря. Чернильница пролетела над ней и выплеснула на стену страшенную кляксу.

На шум явилась секретарша Хельга. Она поглядела на изукрашенную стену и сурово сказала:

– Бальдур, пороть вас некому.

– Просто, – сказал Бальдур, – вы ничего не понимаете в абстрактном искусстве.

Произведение абстрактного искусства обтекло и представляло теперь из себя нечто продолговатое и до изумления противное.

– Ну как вы не видите, – сказал Бальдур, – вылитый Дельбрюгге…

Он отпустил шофера и сел за руль сам. Закинул Отто домой и полез в карман за бумажкой, на которой записал адрес Гольдбергов.

Ехать по вечернему городу, никуда особенно не торопясь, без эсэсовцев на заднем сиденье, оказалось очень приятно.

Черт, подумал он, а почему б не запихать Гольдбергов в машину – если они быстро соберут минимум самого необходимого барахла, это вполне возможно – и не вывезти их из Вены? Машину гауляйтера никто не остановит. Больше он все равно ничем не сможет им помочь… Да, везти их полночи – как можно дальше отсюда – а потом вернуться. Отто будет беспокоиться, ясное дело – но когда Бальдур все ему расскажет, он поймет, разумеется, поймет.

Конечно, все это безумно рискованно. И картинка та еще – венский гауляйтер с тремя евреями в машине, к тому же подлежащими депортации. Если об этом станет известно, точно поедем в одном вагоне и в одно и то же место…

Но это единственный шанс им помочь. Потому что сами они из города могут и не выйти. Такое ощущение, с брезгливостью подумал Бальдур, что эсэсовцы размножились почкованием и слоняются буквально повсюду – он то тут, то там замечал давно уже ненавистные ему черные фуражки с высокой тульей.

Потом он с тупым, обессиливающим отчаянием думал – разве я сделал не все, что мог? Не все? А было так страшно говорить с Хайни об этом.

Он даже сглотнул, словно только что по нежной коже шеи скользнула сверху вниз узкая колючая петля… В первый раз в жизни он по-настоящему рисковал своей буйной, а временами и откровенно дурной пепельноволосой головушкой – и то ради человека, который остался где-то там в его детстве, а сейчас… Бальдур не представлял себе, как Ронни относится к нему сейчас – и хорошо, что не представлял, иначе ему было бы очень больно.

И он ни в чем не был виноват – он счел совершенно логичным решением приехать к Гольдбергам вечером, когда уже начинает темнеть. И никак не мог знать того, что вечером будет поздно. Да и никто не мог этого знать.

Сам Ронни не знал – хотя ему, благодаря своей скрипке, случалось видеть многое из того, что случилось или только случится.

И само собою, не знали ни Мария, ни Пауль.

И даже обертштурмфюрер СС по имени Хорст Зауэр – кстати, Дельбрюгге присматривался к нему, всерьез думая о том, что парень вполне способен командовать личною охраной гауляйтера Вены – ничего не знал. Он просто пил с приятелями.

…А Рональд и его сын просто искали работу, потому что после того, как Рональда выгнали из ресторанчика, где он играл чуть ли не с первого дня в Вене, им не на что было жить. А выгнали Рональда потому, что «простите, герр Гольдберг, я не могу позволить себе музыканта-еврея, это опасно, а у меня семья, дети…»

И нигде – совершенно нигде никто не горел желанием взять на работу еврея. Рональд готов был на все. Хоть посудомойкой, хоть грузчиком, хоть чистить толчки в гостинице, но…

Пауль полагал, что если попытается поискать работу один, без отца с его еврейской шевелюрой, его попытки увенчаются успехом – но зря он так думал. Он и сам не звонил в двери тех, в чьих семьях сейчас жевали ужин его ровесники из венского гитлерюгенда – было стыдно. И ни единый венский горожанин не желал брать даже на временную работу хмурого подростка со свастикой на рукаве. Причем Паулю приходилось иной раз слышать такое… Он догадывался, что это его еврейский вид так располагал к откровенности, не иначе.

– Фюрер вас расплодил, пусть и кормит…

– Пшел вон, сопля, у меня свои дети голодные сидят!

– Чтоб я такого, как ты, на работу взял? Доносчики, стукачи малолетние…

– Ступай, сапоги чисть эсэсовцам – авось костью и поделятся…

– Пауль, – Рональд осторожно коснулся острого плеча, – что случилось? Что они тебе там сказали опять?..

Пауль пытался, изо всех сил пытался сдержаться – но не сумел, с него было достаточно унижений, и он, краснея и кусая губы, вывалил отцу все, что слышал. Он зажмурил глаза, словно в них плеснуло кипятком.

Рональд молча смотрел, как по лицу его мальчика струятся неудержимые слезы… как парень, словно жеребчик, на которого в первый раз надевают хомут, дергает головой, как прыгает короткая темная челка.

– Ладно, – сказал он, – пойдем домой. Мать ждет…

– Ты иди, – икая, выдавил Пауль, – я сейчас. Я догоню.

Он не хотел выходить из переулка – он был гордый парень. Сейчас, думал он, сейчас эти слезы наконец выльются до капли, я вытру лицо и пойду… Но только не вместе с ним, не рядом. Я не могу. Мне… стыдно…

– Пауль, – отец коснулся его плеча, – знаешь, что я тебе скажу? ВСЕ ЭТО скоро закончится.

– Откуда ты зна…

– Я видел.

Рональд действительно видел – у него была его скрипка.

В первый раз в жизни Пауля Гольдберга – раньше слишком маленького и избалованного, что там говорить, слишком занятого собою и друзьями – вдруг внезапно захлестнула выше горлышка страшная, сокрушительная, горячая, но такая удивительно сладкая на вкус волна любви к своему странному неудачливому отцу. Отец. Его скрипка. Его виноватый взгляд. Его сутулые плечи.

Рональд деликатно отвел глаза, хоть Пауль этого и не увидел, занятый тем, чтоб проморгаться от слез – и медленно пошел по переулку. Он знал, что парень догонит его. Чувствовал. И это было так радостно, словно никаких горестей уже и не было на свете – и войны не было, и плачущих на вокзальной платформе растерянных женщин не было тоже…

Рональд слишком сильно ждал, что вот, вот сейчас Пауль подбежит и пойдет рядом с ним – и потому не смотрел по сторонам, он сына ждал, сына, который наконец-то забудет о своей фальшивой коричневой форме и пойдет рядом с ним без стыда….

– Смотри, куда прешь.

Рональд остановился, как молнией Господней пораженный несправедливо…

Что значит «прешь» – он не толкнул никого…

Дух ада – долговязый и белокурый эсэсовец по имени Хорст Зауэр, но этого Гольдберг не знал, и никто не узнал – вырос перед Рональдом. За спиной его нетвердо маячили три тени. Тени были высоки и черны.

– Простите, – пробормотал Рональд.

До этой встречи он больше всего на свете хотел, чтоб его догнал сын.

После – только и думал о том, чтоб Пауль догадался не подойти, не встать рядом.

Пауль и догадался. Он увидел сгорбленный силуэт отца на фоне четырех прямых черных теней… и потом долго, очень долго ругал себя за трусость… хотя знал, что его вмешательство ничего б не дало.

Зато он слышал всё, абсолютно всё – стоя за выступом, каким-то очередным архитектурным излишеством случайного венского здания, его отец знал, как это все называется, Пауль – нет…

Он слышал, как эсэсовец – он и видел его хорошо, и узнал бы – два метра росту, светлый чуб – заговорил, громко, на всю улочку, красивым пьяным тенором:

– Не так давно гауляйтер Вены Бальдур фон Ширах заявил, что Вена превратится в чистый арийский город. Тем не менее, все еще на ее улицах попадаются под ноги всякие евреи… – и выстрелил в упор, рисуясь перед своими дружками.

Пауль не заметил, как эсэсовец вытащил свой пистолет – Хорст Зауэр приучен был делать это молниеносно – и увидел только, как его отец падает, падает – это не игра в войну – просто падает под ноги этим черным говорящим, смеющимся теням.

Пауль так и не посмотрел в лица двум невесть откуда взявшимся прохожим, которые помогли ему оттащить отца домой. Один из этих прохожих нес Рональдову скрипку – Рональд, хоть и не надеялся найти работу музыканта, все равно упорно таскал ее с собою.

А таскал потому, что за это время она будто бы срослась с ним, не столько став его частью, сколько превратив его в свою – в свой орган действия, способ выражения, в свою упрямую несчастную попытку хоть что-то спасти в стремительно распадающемся на кричащие атомы, объятом пламенем мире. Скрипка штопала и штопала расползающуюся и рвущуюся ткань мира, предупреждала о чем могла и как умела, но еще первый (а раз уж на то пошло, тысяча первый) беспомощный ее хозяин, Давид Гольдберг, отметил грустную парадоксальную суть правдивых предсказаний – либо не тем они даются, либо не вовремя, либо просто ничего не могут изменить. Какой недотепа-мастер сделал тебя, думал Рональд, и почему не понимал, что знание не даст ничего, кроме скорби, если нет у тебя силы?

Меж тем, все то, что Рональд благодаря скрипке видел и ощущал, а также режущее сознание своей никчемности разрушали его куда беспощадней и быстрей, чем это сделал бы рак. Он уже почти ненавидел этот инструмент – и без того, думал он, жить нельзя, ни воздуха, ни воды для нас, все отравлено – хуже, чем в той пустыне – а тут еще ты, подружка… Как и многим музыкантам, ему был свойствен полуироничный, полунаивный антропоморфизм, если дело касалось любимого инструмента – ну, как гитара всегда девица, а контрабас – друг.

Подружка, да уж. Спасибо тебе, папка, за то, что облагодетельствовал сынка девочкой, что тебе не подошла. Еще бы: девочка-то с приветом, с такой испугаешься ночь провести: глазки у нее блестят, но как-то уж слишком весело, слишком ярко, словно только отражая свет, а улыбочка миленькая, да уж больно взросленькая, а голосок неожиданно богатый, заслушаешься… так и кажется, что таким голосом хорошо выть и хохотать наидурнейшей дурниной, по-кликушески выкрикивая что-нибудь вроде «и имя той звезде будет полынь».

И имя той звезде по имени солнце было свастика. И дети в черных этих школах строем встречают ее восход. А Ули Вайнраух Паулю письмо написал, все же взяли его в эту школу – а письмо, о ужас, Пауль, как хорошо, что тебя в эту школу никогда не взяли б; не знаю, кем ты у меня будешь, когда вырастешь, но одна радость – что не гауляйтером Сибири, как Ули. А еще к ним приезжал отец-основатель, Роберт Лей, «немного странный», как пишет Ули – читай: пьяный в лиловую дымину, и обещал построить много-много пароходов, чтоб каждый стал капитаном… Ширах, Ширах, прием? Ты этого хотел? Детишек кормить бредом диким? Или им с этим бредом в светловолосых головках легче будет умирать, когда они, в свой срок, пойдут воевать за свое гау Москва?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю