Текст книги "История одного крестьянина. Том 2"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
– Значит, я все же опоздал. От огорчения я невольно воскликнул:
– Бедный старик!.. Вот ведь бедняга!.. Надо же – прийти из такой дали!.. Ах, какая беда!
Присел я к столу и, перекусив куском хлеба с вином, написал моему доброму старому товарищу длинное письмо, в котором все ему объяснил и извинился. Я наклеил на письмо марку и сам опустил его в кружку, а затем двинулся в обратный путь, размышляя о том, какие эгоистки эти женщины. Право же, даже лучшие из них – отъявленные эгоистки: думают, что любить можно только их да семью.
В Пфальцбург я вернулся поздно. Городские ворота были уже заперты: пришлось звать старика Лебрена, чтобы он открыл.
Подходя к нашей лавке, я увидел сквозь щели в ставнях свет, тихонько дважды постучал, и Маргарита открыла мне. Она явно плакала, и я сразу расчувствовался. Я хотел было извиниться перед ней, но она была так рада моему возвращению, что, не дав мне рта раскрыть, принялась винить во всем себя. Словом, вместо того чтобы дуться на меня, как я опасался, она после этого случая стала еще больше меня уважать.
Что-что, а женскую природу я отлично знаю. Женщины любят людей прямых и подчас с ними нужно говорить твердо и резко – все, что думаешь. И всегда настаивать на своей правоте и требовать послушания, иначе любая – будь она самой хорошей или самой скверной из женщин – так тебя к ногтю прижмет, что и будешь сидеть под башмаком и ходить по струнке.
После того случая Маргарита стала еще нежнее со мной: теперь я читал по утрам письма и я же отдавал все распоряжения – сначала, конечно, посоветовавшись с женой.
Но все же мне было грустно оттого, что не удалось повидать моего друга Сома: положение становилось все серьезнее, и, кто знает, ведь можно было и не увидеться с товарищами по оружию. Журдан перешел Рейн в Дюссельдорфе и пошел вверх по правому берегу. Все, конечно, думали, что он действует в согласии с Пишегрю, что тот тоже перейдет реку либо у Гунингена, либо у Страсбурга и потом они вместе нападут на врага. Со дня на день ожидали известия, что обе армии передвигаются вместе по правому берегу. Но прошло три недели, а Пишегрю все стоял на месте. Журдан очутился между двух неприятельских армий – Вюрмсера и Клерфе. Сразу, конечно, возникала мысль об измене, особенно у старых солдат вроде меня, которые знали, что значит рассчитывать на помощь и не получить ее. Я видел, к каким страшным последствиям это могло привести!
Наконец стало известно, что Пишегрю все-таки решился перейти Рейн и без боев взял Мангейм. Весь Эльзас и вся Лотарингия праздновали победу. С каждой почтой надеялись узнать, что Журдан и Пишегрю соединились в Гейдельберге и, вклинившись таким образом между двумя вражескими армиями, раздавят их теперь одну за другой. Пишегрю надо было лишь немного пройти вперед, но он двинул не всю армию, а две дивизии, которые были тут же окружены и уничтожены. Клерфе вошел победителем в Гейдельберг. Журдан, опасаясь нападения с тыла, переправился обратно через Рейн в Нейвиде. Противник вернулся в Майнц. Вражеские войска перешли мост и заставили нас снять осаду с левобережной части города. Пишегрю потерял еще девять тысяч человек, которых он зачем-то оставил в Мангейме, когда переходил через реку, а перейдя, стал беспорядочно отступать к Виссенбургским укреплениям.
Тем временем к нам прибывали тысячи раненых. Даже и половину их не удалось разместить по лазаретам, а потому они заполнили все соседние деревни. Немало их привозили из Меца. У всех горожан был кто-нибудь на постое, и обе наши казармы были забиты этими несчастными – совсем как в Анже, Сомюре и Нанте после сражений под Лавалем, Ле-Маном и Савенэ. Тем, кто еще не видал такого, казалось, что раненые со всего света прибывают в Пфальцбург. Им и невдомек было, что генералы никогда не говорят правды о своих потерях и в донесениях уменьшают их раз в десять.
Однажды утром, когда я открывал свою лавку, через Французские ворота в город въехало несколько обозов с ранеными. На старом рынке, прямо на улице, под открытым небом разложили матрасы. Дело было в начале ноября, и погода стояла уже холодная, – и хорошо, что холодная, ибо от раненых, большую часть которых не перевязывали с самого Кайзерслаутерна, Гомбурга и Цвейбрюккена, шел настоящий смрад.
Пока телеги не торопясь подъезжали к площади и их разгружали, ко мне подошел гражданин Дапрео, главный аптекарь местного госпиталя, и сказал, что один из раненых хочет со мной поговорить.
Я последовал за ним и посреди рынка, на матрасе, возле большого столба, увидел давнего моего друга Сома; глаза у него запали, и был он такой желтый, что я с трудом его узнал.
– Это я, Мишель, – сказал он. – Ты что, не узнаешь меня?
Я наклонился, чтобы поцеловать его, но от него шел такой страшный запах, что мне стало нехорошо, и я ухватился за столб. Он заметил это.
– У меня в бедре застряла картечь. Скажи, чтобы меня унесли отсюда, я сам себя буду перевязывать.
Я пришел в ужас при одной мысли, что у нас в доме будет такой запах. По счастью, подле меня уже стояла Маргарита.
– Ты знаешь этого человека? – спросила она.
– Да, это мой бедный товарищ Сом.
Она тотчас распорядилась, чтобы его отнесли к нам и через нижний коридорчик подняли наверх, в комнату, где у нас была лишняя кровать. В эту минуту на носилках принесли сразу еще пять или шесть раненых, и я пошел к себе.
«Боже мой! – думал я. – Вот ведь несчастье! Надо же, чтобы самые дорогие люди возбуждали такое отвращение!»
Но во многих случаях женщины оказываются мужественнее нас – верховное существо послало нам это в утешение. Иначе, что бы с нами со всеми стало? Три четверти больных были бы брошены на произвол судьбы.
К тому времени, когда прибыли носилки с Сомом, Маргарита все успела приготовить в комнате наверху. Сидя в лавке, я слышал шаги санитаров на лестнице, но у меня не хватало духу пойти за ними, а ведь я видел страшную резню в Вандее, но когда человек сам находится между жизнью и смертью, среди всех этих ужасов, он уже ни на что не обращает внимания.
Скажу вам одно: первую неделю никто, кроме Маргариты и доктора Штейнбреннера, не ходил наверх. Даже старая акушерка Мари-Анна Ламель, жившая на той же площадке, не вытерпела зловония и ушла. Маргарита резала бинты и щипала корпию. Однажды утром пришел доктор вместе со своим коллегой Пьефором, чтобы извлечь застрявшую пулю. Им это далось нелегко, ибо Сом, человек удивительно стойкий, кричал на крик, так что было слышно внизу.
Но хватит обо всех этих ужасах!
Через какие-нибудь три недели бедный мой товарищ уже ходил на костылях и, по своему обыкновению, посмеивался:
– Вот видишь, Мишель, я и на этот раз выскочил, хе, хе!.. Больно хорошо твоя жена за мной ухаживала: если бы не ее наваристые супы, быть бы уже мне на том свете!
И это верно. Сколько других раненых, из-за плохого ухода, нашли успокоение на новом Тополином кладбище по дороге в Мец! Много лет спустя, когда в этих местах прокладывали новую дорогу, откопали уйму скелетов. Прохожие останавливались, смотрели на них и говорили:
– Зубы-то у них какие белые! И все целехоньки!
Еще бы! Ведь в 95-м году этим молодцам было по двадцать – тридцать лет. Ради славы и денег Пишегрю послал тогда на смерть целые две дивизии, не говоря уже о тех, что погибли при отступлении. Этот злодей в ту пору уже сговорился с принцем Конде, обещал сдать ему Гунинген, а потом вместе двинуться на Париж. Вот вам герой-роялист! За две недели он погубил своим предательством множество республиканцев, служивших под его началом. Да Комитет общественного спасения за полтора года не гильотинировал столько аристократов и изменников! И после этого находятся люди, которые до сих пор не могут без охов и ахов говорить о терроре: они, видно, считают крестьян ослами; но предупреждаю – они ошибаются! Народ, которого обманывали целых шестьдесят лет, начал понимать что к чему, он не желает больше слушать красивые слова и громкие фразы, он хочет знать правду.
В то время еще никто не считал Пишегрю, завоевателя Голландии, изменником. Я, правда, не доверял ему, но не решался громко высказывать свое мнение. Однако Сом в первый же день, как сошел вниз на костылях и сел с нами за стол, рассказал, искоса поглядывая на меня, как было дело, и я понял, что мы думаем с ним одинаково. Под конец он вскричал, как, бывало, в 92-м году парижские федераты:
– О, Марат! Истинный друг бедного народа! Они начали с тебя! Твой зоркий глаз стеснял их, и они вонзили тебе нож в сердце. Ты один видел правду и умел угадывать будущее. Ты раскусил всех этих Дюмурье, Кюстинов и Лафайетов. Этого Пишегрю ты бы тоже засадил за решетку, прежде чем он успел бы нанести удар! Ох, Марат!
И бедный старик, еле сдерживая слезы, вперил взгляд в пустоту.
Ни разу еще мой старый товарищ не высказывался так откровенно, как в тот день. Маргарита, Элоф Коллен, Рафаэль и другие патриоты, сидевшие у нас, стали вспоминать Дантона, Робеспьера, Сен-Жюста, но он только с жалостью посмотрел на них и замахал рукой.
– Э, что там! – воскликнул он. – Конечно, это были добрые патриоты, а все-таки сущие дети! Недаром они все друг с другом перессорились. Если бы Марат был жив, он помирил бы их: у него одного было больше здравого смысла, чем у них у всех, вместе взятых.
Сом, конечно, преувеличил малость, как всегда бывает, когда человек распалится. Долгая болезнь сделала его раздражительным! К тому же старина любил Марата, как я любил Дантона, а Элоф Коллен – Робеспьера. Это у нас, французов, такой уж недостаток: слишком мы привязываемся к людям и ставим их выше принципов. Мы готовы приписать им все таланты и все добродетели, если только они защищают наши идеи. Словом, нам необходимы вожди! Эта злополучная наша слабость принесла величайшие несчастья нашему народу, она породила раздоры среди республиканцев и одни стали уничтожать других, – эта слабость в конце концов погубила республику.
Из всех патриотов, каких я знал в то время, один только Шовель ставил идеи выше людей; и он был прав, ибо люди уходят, а идеи вечны.
Глава седьмая
В то время, когда Пишегрю отдал свои дивизии на истребление австриякам, у нас проходили выборы. Вскоре после этого газеты сообщили, что Конвент объявил свою миссию законченной и новые депутаты, разделившись по возрасту, образовали Совет старейшин и Совет пятисот; Совет пятисот затем избрал пятьдесят членов, из которых Совет старейшин выбрал пять директоров: Ларевельера-Лено[151]151
Ларевельер-Лепо Луи-Мари де (1753–1824) – французский политический деятель, по профессии адвокат. Член Конвента, жирондист в период якобинской диктатуры, скрывался от преследований. Во время Директории был членом ее правительства и председателем Совета старейшин. Отказался присягнуть Наполеону и вышел из состава Академии наук.
[Закрыть], Летурнера[152]152
Летурнер Луи-Франсуа (1751–1817) – французский политический деятель. Был депутатом Законодательного собрания, членом Конвента, его Комитета общественного спасения. Военного комитета, комиссаром в департаменте Орны и на Средиземноморской эскадре. Член Совета старейшин и член Директории. При Наполеоне был префектом департамента Нижней Луары, членом Счетной палаты. После второй реставрации Бурбонов был изгнан из Франции.
[Закрыть] (из Ла-Манша), Ревбеля, Барраса и Карно – вместо отказавшегося Сийеса. Каждый год один из пяти директоров подлежал замене, но они могли быть избраны и вновь. А в обоих Советах одна треть членов обновлялась каждый год.
Конвент закончил свою деятельность 26 октября 1795 года, таким образом он просуществовал три года и тридцать пять дней и издал свыше восьми тысяч декретов. Но после 9 термидора и возвращения жирондистов-роялистов честные члены собрания и истинные республиканцы уже не могли помешать большинству открыто губить республику. Поэтому все порядочные люди были счастливы, что Конвенту пришел конец.
В тот же день мы получили от Шовеля письмо, в котором он сообщал нам, что возвращается в Пфальцбург, а еще через день, во вторник, когда все жители округи съезжаются на рынок и наша лавка была битком набита покупателями из горных мест, в широкополых шляпах, с плетенками и корзинами, появился и он сам, с кожаным саквояжем в руке. Как, должно быть, порадовало это зрелище Шовеля, знавшего толк в торговле! Мы вышли из-за прилавка и бросились обнимать его, – радость нашу нетрудно себе представить. А он весело приговаривал:
– Ладно, ладно, детки. Продолжайте свое дело! Поговорим после. А пока я пойду отогреюсь в читальне.
Он просидел там три часа, наблюдая за нашей торговлей сквозь стеклянную дверь с мелким переплетом; глаза его блестели от удовольствия. Знакомые крестьяне и патриоты друг за дружкой шли здороваться с ним. Все шутили, смеялись, а мы старались побыстрее отпустить покупателей, чтобы перекинуться с ним словечком, – и снова возвращались за прилавок.
Только к часу дня, когда торговцы зерном, овощами и птицей отправились обратно по своим деревням, смогли мы наконец спокойно пообедать и поговорить.
Особенно радовало Шовеля то, что мы не только бойко торговали напитками, а также бакалейным и мелочным товаром, но еще и распространяли в большом количестве газеты и патриотические книги. Он все ходил взад и вперед по нашей комнатушке с ребенком на руках и восклицал:
– Вы делаете нужное дело! В былые времена, когда я шагал из деревни в деревню с коробом за плечами, на это уходило столько сил! А теперь люди сами идут к нам, и все у нас под рукой. Наши клубы закрывают, ну и пусть: мы откроем клуб в каждой лачуге, даже в глухих горных, деревнях. Вместо того чтобы читать по вечерам истории о разбойниках да колдуньях, люди будут читать рассказы о героических подвигах и благородных поступках наших граждан, об их открытиях, изобретениях, начинаниях на благо родины, об успехах торговли, ремесел, земледелия, – словом, обо всем, что может пойти на благо людям, а не затуманивает их сознание, внушая всяческие суеверия, и не является пустым времяпрепровождением. Мы принесем этим громадную пользу.
Он был очень рад познакомиться с моим давним приятелем Сомом; они с первого же взгляда оценили друг друга и, точно старые товарищи, обменялись крепким рукопожатием.
В тот же вечер, после ужина, пришли Рафаэль Манк, Коллен, новый раввин Гугенхейм, Арон Леви, дядюшка Жан и мой отец. После того как с объятиями и изъявлениями радости было покончено, они заговорили о политике.
Шовель рассказал о том, как обстоят дела; при нынешнем положении, сказал он, когда страну раздирают распри, когда мы стоим на пороге разрухи, а народ пал духом, патриоты должны быть вдвойне осторожны. Дядюшка Жан заметил, что конституция III года ведь утвердила за каждым право на то, чем он владеет, – значит, революция более или менее закончена. Но Шовель горячо возразил ему:
– Вы очень ошибаетесь, дядюшка Жан, эта конституция ничего не доводит до конца, наоборот: все неясно. Выработали ее роялисты-конституционалисты и буржуазия для того, чтобы отстранить народ от управления страной и не дать ему воспользоваться плодами побед республики над деспотизмом, хотя он имеет на это законное право. Когда я говорю, что буржуазия – сообщница роялистов в этом гнусном деле, то я разумею не честную буржуазию, а всяких интриганов, пытающихся сбить ее с толку. Настоящие буржуа – это дети народа, возвысившиеся над ним благодаря своему уму, образованию и храбрости; это торговцы, фабриканты, подрядчики, адвокаты, законники, доктора, честные писатели, разные художники, – словом, все те, кто вместе с крестьянами и рабочими способствует обогащению нашей страны[153]153
Рассуждения авторов романа о буржуазии и ее исторической роли грешат явной идеализацией. Они правильно отмечают неоднородность состава буржуазии, но ошибочно утверждают, что она сложилась «благодаря своему уму, образованию и храбрости». В действительности, как указывал Маркс, в основе процесса зарождения и складывания буржуазии лежал процесс превращения верхушки средневековых горожан и крестьян сначала в «зародышевых капиталистов», а затем, по мере расширения эксплуатации наемного труда и усиления накопления капитала (в результате экспроприации народных масс, ограбления колоний, работорговли, морского пиратства и ростовщичества), в капиталистов в точном смысле слова. Термин «трудолюбивые буржуа», которым пользуются авторы, неправомерен. Их утверждение, что «революция может кончиться только тогда, когда образованная буржуазия станет во главе ее», совершенно неверно и свидетельствует о том, что они не видели классовой ограниченности буржуазной революции, непримиримости противоречий между имущими слоями и трудящимися массами. Даже в период 1789–1870 годов, когда буржуазия, будучи прогрессивным классом, боровшимся против феодальных порядков и пережитков, опиралась на народные массы и использовала их в борьбе за свое господство, антагонизм между буржуазией (особенно крупной) и трудовыми слоями населения проявлялся со все возрастающей силой. Он отчетливо проявился уже во время революции 1848 года, то есть больше чем за двадцать лет до выхода в свет книги «История одного крестьянина», за три года до такого крупного события, как Парижская коммуна – первая в истории диктатура пролетариата.
[Закрыть].
Эти буржуа хотят лишь свободы; в ней – их сила, их будущность. Без свободы эта настоящая буржуазия, та, которая в свое время потребовала уничтожения цехов и гильдий, а затем в провинции составляла наказы представителям третьего сословия, которая благодаря своей твердости и своему здравому уму сумела восторжествовать над королем, дворянством и духовенством, – без свободы эта мужественная и стойкая буржуазия, честь и слава Франции на протяжении веков, неминуемо погибнет!.. Но рядом с этой буржуазией, к сожалению, существует другая, которая всегда жила за счет казенных мест и пенсий, монополий да привилегий; которая во всем была послушна королю, лишь бы иметь высочайшее соизволение обдирать как липку народ.
Эта буржуазия не хочет свободы – ведь свобода возвышает ум, труд и честность над интригами; буржуазия же эта предпочитает жить щедротами какого-нибудь принца или правителя, – так легче. И детей своих она воспитывает в таком же духе: учит их сгибать спину, кланяться до земли перед сильными мира сего, – и вот они уже пристроены, и будущее их обеспечено. Эта-то буржуазия, несмотря на наши протесты, и протащила конституцию Третьего года: семьдесят три жирондиста, вернувшиеся после термидора в Конвент, да еще роялисты – вот оно и получилось большинство. Теперь куда легче стало осуществить переворот, которому тридцать первого мая девяносто третьего года помешал Дантон. Мы пикнуть не могли!.. Эти господа ввели двухстепенные выборы, создали два Совета и Директорию; и коль скоро им нужна была поддержка, эти мерзавцы увлекли за собой и настоящую буржуазию, внушив ей страх перед народом и приобщив к барышам.
Шовель говорил так ясно и доказательно, что ему нечего было возразить.
– Итак, – продолжал он, – депутатом теперь может быть лишь тот, кто имеет собственность или доход, равный стоимости двухсот рабочих дней. Чего же добились этим так называемые честные люди? Они отделили народ от буржуазии и посеяли между ними вражду. Они воображают, что теперь, после революции, народ станет, как прежде, отдавать свою кровь и плоды своего труда таким вот буржуа, которые будут управлять страной, выжимая из нее все соки, с помощью конституционного монарха, какого-нибудь толстяка, обязанного только сладко пить и сладко есть. В их конституции отведено место для такого короля, – временно его занимает Директория. Многие предлагали уже теперь призвать короля, но, на их беду, Людовик Восемнадцатый рассчитывает на большее: он не желает никакой конституции, он хочет быть королем «милостью божией», как Людовик Шестнадцатый и Людовик Семнадцатый, абсолютным властелином, окруженным дворянством, а вовсе не буржуазией. Вот в этом-то и все затруднение! А народ, лишенный своих прав, никаких затруднений им чинить не станет: они уверены, что он покорится… Вот дурачье!
Шовель рассмеялся, согнувшись в три погибели над нашим маленьким столом, но все мы молчали, и он продолжал:
– А знаете, что все это означает? Что революция не кончилась, что она идет и идет. Только слепой этого не видит. Появись Дантон через три, четыре, десять или двадцать лет, армия для него уже будет готова, и ею станет ограбленный народ, требующий справедливости! Дантон скажет слово, и снова вспыхнет революция; снова прогонят короля, принцев и интриганов. Честная буржуазия окажется разоренной: коммерция пошатнется, ремесла захиреют. Ей опять придется расплачиваться, в то время как стяжатели, захватив казну, укроются в безопасном местечке, чтобы переждать грозу. А затем эти стяжатели вернутся с очередным принцем и составят новую конституцию для новых буржуа, ибо у прежних уже не будет ни гроша в кармане, – они же будут неизменно благоденствовать вместе со своим королем. Понемногу дела наладятся, но основной вопрос по-прежнему не будет решен; после Дантона появится какой-нибудь победоносный генерал; он двинется на Париж, громогласно возвещая:
«Я иду защищать права народа».
Народ едва ли станет выступать против этого генерала. И вот начнется новая революция! И она будет возобновляться до тех пор, пока буржуазия не откажется от аристократов и интриганов, действующих от ее имени, открыто не примет сторону народа, не станет вместе с ним добиваться свободы, равенства, справедливости и не признает республику, основанную на всеобщем избирательном праве – единственно возможной у нас формой правления. Вот тогда революция будет окончена. Откуда же возьмутся беспорядки, если народ и буржуазия будут заодно? Каждый гражданин займет тогда то место, какое он заслужил своим трудом, умом и добродетелью; и можно будет жить спокойно, не боясь со дня на день лишиться всего. Помяните мое слово: молодые люди вроде Мишеля еще убедятся, что, пока пропасть между народом и буржуазией не будет уничтожена, пока хоть один рабочий, говоря о буржуа, сможет сказать: «Это привилегированный», – революции будут следовать одна за другой. Конституция Третьего года породит великие беды. Она ничему не положит конец, как думает дядюшка Жан, – наоборот: она развяжет гражданскую войну, которая будет длиться многие годы.
Все наши друзья с удовольствием слушали Шовеля, а мой приятель Сом то и дело вскакивал со своего места и пожимал ему руку.
– Правильно, гражданин, я тоже так думаю, – говорил он. – Революция только тогда может кончиться, когда просвещенная буржуазия станет во главе ее и будет поддерживать республику. Буржуазия – это штаб народа. К несчастью, у нас нет теперь таких буржуа, как Марат, Дантон, Робеспьер, Сен-Жюст, Камилл Демулен, а ведь все это были буржуа, адвокаты, доктора, ученые, люди, способные ударить в набат, поднять секции и пойти во главе народа.
– Да, – согласился с ним Шовель, – но их всех поглотила революция. Вот аристократы и не боятся теперь жителей предместий, ибо те лишились вождей. Народ устал от междоусобиц, а последний голод перед прериальским бунтом и вовсе доконал его. Теперь роялисты ищут генерала, который мог бы поднять армию против республики; если они найдут такого, буржуазия погибла: сколько бы она ни звала на помощь народ, раз она его предала, народ не станет вмешиваться. А в результате – наиболее просвещенная часть нации, трудолюбивая буржуазия, будет парализована, ибо у нее не хватило смелости быть справедливой по отношению к народу, заняться его образованием, воспитанием, приобщить его к управлению страной, выдвинуть на первые места, если он того достоин. Тунеядцы должны гибнуть и исчезать, а люди труда – возвышаться, и судить о том, какое место должен занимать человек в обществе, следует по его делам, а не по деньгам. Вот в чем смысл нашей революции. Если буржуазия не хочет этого понять, тем хуже для нее: пусть объединяется с роялистами – она будет, как сор, выметена вместе с ними, ибо в конце концов республика восторжествует во всей Европе.
Шовель любил выражаться пространно. Я уже не помню всего, что он говорил, но главное осталось у меня в памяти, ибо если у нас и не появилось нового Дантона, зато в генералах недостатка не было, даже в генералах английских и прусских, русских и австрийских, которые явились топтать нас своими сапожищами. А такого уже не забудешь! И причиной всему была конституция III года.
В тот вечер собравшиеся у нас друзья остались очень довольны: теперь они яснее поняли, что представляет собой наша конституция, и решили время от времени собираться, чтобы потолковать о положении в стране.
А Шовель уже на другой день целиком занялся нашей торговлей: он подробно осмотрел наш товар, узнал, сколько мы получили барыша, сколько задолжали, сколько взяли в кредит. Помнится, на третий или на четвертый день после своего приезда он выписал такое множество газет и республиканских брошюр, что я подумал, уж не помешался ли он. А он только посмеивался и говорил мне:
– Не волнуйся, Мишель! Все, что я куплю, я наверняка продам. Я принял для этого кое-какие меры.
К концу недели мы получили несколько пакетов с небольшими объявлениями, отпечатанными у Жарейса в Саарбурге. Эти объявления, величиной с ладонь, гласили: «Бастьен-Шовель торгует: чернилами, перьями, бумагой и прочими канцелярскими принадлежностями; он же торгует: бакалейными товарами, галантереей и прикладом для военных; отпускает водку и всякие напитки; выдает книги для чтения за тридцать су в месяц и прочее и прочее».
– Послушайте, папаша, – спросил я его, – что же вы собираетесь делать с этими объявлениями? Уж не хотите ли вы разослать людей по деревням, чтобы их расклеить? Вы же знаете, что крестьяне наши почти поголовно неграмотны. К чему же такие расходы?
– Мишель, – отвечал он мне, – эти объявления сделаны для тех, кто умеет читать. Мы их подклеим с внутренней стороны к переплету книг, которые продаем или даем для чтения; они попадут в самые разные руки и все будут знать, что Бастьен-Шовель продает много всяких товаров.
Здорово это он придумал, и вот целые две недели по вечерам мы наклеивали объявления на книги из нашей библиотеки, на брошюры с текстом «Прав человека» и даже на календари, которые пользовались наибольшим спросом.
Другие бакалейщики, торговцы галантереей и скобяным товаром, а также вином и водкой, видя, что наша лавка всегда битком набита покупателями, удивленно восклицали:
– Да что у них там такое, что весь город бежит к ним, как на ярмарку?
Одни видели причину в том, что лавка наша стоит на углу улицы, другие – что она напротив рынка; на самом же деле успех нам принесли объявления, благодаря которым имя Бастьена-Шовеля становилось известным за три, за четыре лье от Пфальцбурга, равно как и то, чем он торгует. Тогда и другие, видя, как бойко идет у нас дело, начали торговать теми же товарами. Я было возмутился, но папаша Шовель принялся добродушно увещевать меня:
– Да что ты, Мишель, пусть себе! Своей-то головы у бедняг нет, – вот они и стараются нам подражать. А это значит, что мы всегда будем обгонять их. Вот это и называется прогресс, свобода торговли. Если хочешь сам пользоваться свободой, надо, чтоб она была у всех. Мы должны только следить, чтобы какие-нибудь мерзавцы и мошенники не наклеили наших объявлений с именем Бастьена-Шовеля на наркотики – вот этого уже нельзя спускать. Тогда мы подадим в суд, и долго пакостить им не удастся, ибо честные люди, каких бы убеждений они ни придерживались, всегда выступают против мошенников. Потому и существуют суды, потому и уважается правосудие.
Итак, с возвращением Шовеля наша маленькая торговля стала все больше и больше процветать, а между тем зима 1795 года была очень тяжелая: количество ассигнатов все росло, и никто не хотел принимать их.
Директория же выпускала все новые и новые, ибо казна пустовала, а надо было содержать армии, платить жалованье чиновникам, судейским и прочим. Положение было просто отчаянное! Пришлось даже издать декрет, чтобы половину податей вносили натурой: сеном, соломой и разного рода зерном – для нужд армии. Эта мера вызвала сильный ропот: крестьяне, получившие почти задаром лучшую часть государственных земель, теперь и думать об этом забыли, а если им напоминали, то они не желали слушать, – себялюбие и неблагодарность всюду пустили корни. А ведь если разобраться, все шло от глупости, потому что, откажись мы содержать армию, дворяне вернулись бы во Францию и крестьянам не удалось бы сохранить свою землю.
В ту же зиму Гош усмирил Вандею, которая снова восстала в расчете на прибытие графа д’Артуа. Но этот потомок Людовика Святого и Генриха IV оказался трусом! Высадившись на острове Дье, он, несмотря на все уговоры Шаретта, отказался вступить в Вандею и возвратился в Англию, бросив на произвол судьбы несчастных, которые восстали, чтобы его же поддержать.
Гош разгромил восставших, очистил леса и болота от мятежников и разрешил мирным жителям восстановить свои церкви; он взял в плен Стоффле и Шаретта и расстрелял их. Этим он и прославился.
Затем он точно так же усмирил и Бретань, истребил всех шуанов, а крестьянам сказал:
– Живите спокойно, молитесь богу, растите детей. При республике все свободны, кроме разбойников, которые всем хотят пользоваться, а делать ничего не хотят.
Люди к тому времени в большинстве своем до того устали, до того намучились, что жаждали лишь покоя. В Париже веселились, танцевали, давали праздники, развлекались на все лады. Я, понятно, говорю о членах Совета пятисот, Совета старейшин и Директории, об их женах и слугах. Не раз Шовель, читая об этом, качал головой и говорил:
– Эта Директория плохо кончит, но нельзя во всем винить ее. Люди так настрадались, потеряли столько крови, а те, кто был у власти, оказались такими черствыми и жестокими – и к себе и к другим; они превратили добродетель в такую тяжкую муку, что народ пал духом, теперь уже ни во что не верит и на все махнул рукой. Дай бог, чтобы наши генералы оказались патриотами и порядочными людьми! Ну, кто нынче может изобличить их, потащить в суд, осудить и наказать? То, на что Лафайеты и Дюмурье шли, рискуя жизнью, теперь ни для кого не составит труда.
Очень мы обрадовались, а особенно Сом, когда узнали, что Пишегрю наконец смещен. В Париже у некоего Леметра нашли бумаги, доказывавшие, что он, Тальен, Буасси-д’Англа, Камбасерес[154]154
Камбасерес Жан-Жак Режи де (1753–1824) – французский юрист и государственный деятель, советник Счетной палаты в Монпелье. Член Конвента и его законодательного комитета. В период Директории был членом Совета пятисот и министром юстиции, после переворота 18 брюмера занимал пост второго консула, председателя сената и Государственного совета, после провозглашения империи получил звание архиканцлера и титул герцога Пармского. В 1814 году перешел на службу к правительству Бурбонов. В 1815 году был изгнан из Франции, но в 1818 году получил разрешение возвратиться.
[Закрыть], Ланжюине[155]155
Ланжюине Жан-Дени (1753–1827) – французский политический деятель, юрист. Член Учредительного собрания. Член Конвента, примыкал к жирондистам. В период якобинской диктатуры скрывался. В марте 1795 года был возвращен в Конвент. При Директории был членом Совета пятисот. При Наполеоне стал членом сената и получил титул графа. В 1814 году признал правительство Реставрации. Был председателем палаты представителей во время Ста дней. После второй Реставрации – член палаты пэров, примыкал к умеренно-либеральной оппозиции.
[Закрыть], Инар, главарь бандитской шайки Иегу и многие другие вели переписку с графом Прованским, именовавшим себя в ту пору Людовиком XVIII. По-настоящему – следовало арестовать их и предать суду, как это делалось в прежние годы, но при Директории республика была так слаба, что малейший пустяк казался не под силу простым смертным. У Директории хватало сил лишь на то, чтобы преследовать патриотов, требовавших восстановления конституции 93-го года; против них ополчились все – точно это были преступники, хуже тех, что намеревались продать родину.
Так прошла зима.
Враги, подступавшие к Эльзасу и Лотарингии, не предприняли ничего серьезного, видимо, полагаясь на то, что реакция внутри страны достаточно быстро делает свое дело и они скоро, смогут вступить в Париж без всяких боев.
В конце марта Сом, вполне оправившийся от раны, распрощался с нами и уехал в свой батальон в Рейнскую армию, командовать которой только что назначили Моро. Месяца через полтора я получил письмо от Мареско, который находился в то время вместе с Лизбетой в тринадцатой временной полубригаде, сформированной 13 вантоза из первого и третьего батальонов волонтеров Приморской армии. Он писал мне из Италии, из города Кераско. Было это в апреле 1796 года.