355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эркман-Шатриан » История одного крестьянина. Том 2 » Текст книги (страница 2)
История одного крестьянина. Том 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:14

Текст книги "История одного крестьянина. Том 2"


Автор книги: Эркман-Шатриан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)

– А-а! – протянул он. – Значит, вы отказались?

– Да. А потом я вовсе не хочу весь век быть солдатом, не мое это дело. Я пошел в армию, чтобы защищать свободу, а когда мы ее отстоим, тогда я спокойно вернусь к себе и снова возьмусь за кузнечное дело и постараюсь стать добрым отцом семейства. Ничего другого мне не надо.

Он выслушал меня с улыбкой, а потом и говорит:

– Ну что ж, в добрый час!.. Шовель высоко вас ставит, и, я вижу, недаром. Мы собираемся заехать в Пфальцбург, и я непременно расскажу ему о нашей встрече. Вам же, мой друг, конечно, не терпится прочесть письмо от невесты, так что до свидания.

Он протянул мне руку, и я вышел из комнаты в самом радужном настроении.

«Ах, если бы мне выпало счастье оказать услугу Карно! – воскликнул я про себя. – Попади он, к примеру, и плен, я бы все сделал, чтобы вызволить его, и не отступил бы, пусть даже меня искромсали бы в куски!»

Вот какие безрассудные мысли теснились у меня в голове – что частенько бывает у молодых людей, – пока я поднимался по лестнице казармы. Войдя к себе, я обнаружил, что все мои товарищи уже спят. Хоть нам и запрещено было зажигать свечи после отбоя, я вытащил огниво и кремень, высек огонь и, поставив свечу в камин, принялся читать письмо от Маргариты, – снаружи свет никак нельзя было увидеть, а капрал, как и все остальные, заснул.

Много лет прошло с тех пор, – ведь я получил это письмо в конце августа 1792 года; теперь я уже старик, а тогда я был молод, полон сил, и я так любил Маргариту, что заплакал, точно ребенок, прочитав о том, как тяжело ей в разлуке со мной. Сегодня же, хоть я и питаю самые добрые чувства к моей милой, славной женушке, все это кажется мне сном! И все-таки письмо ее я мог бы привести слово в слово. Сколько раз я читал его и перечитывал на биваках, в Майнце, везде! Под конец бумага совсем истерлась; столько раз я складывал и раскладывал письмо, что оно распалось на кусочки, а я все его перечитывал и всегда находил в нем что-то новое, глубоко меня трогавшее.

Но слова любви предназначены только для тебя одного, будь ты стар или молод, и ты хранишь их, как самое заветное, а потому я могу вам только сказать, что Маргарита много писала о моем отце, который каждое воскресенье приходил к ним обедать, и о моем братишке Этьене, который собирался помогать ей в книжной лавке, ибо начались избирательные собрания и уже ясно было, что папашу Шовеля пошлют в Конвент, – весь край этого хотел: он стоял первым в списке по количеству голосов, значит, дело верное! Маргарита на этот раз не поедет с ним в Париж: нельзя забросить торговлю – ведь так важно, чтобы больше хороших книг расходилось но стране; их дело приносит много пользы, нельзя его закрыть. Этьен будет с ней: она его очень любит, мальчик он хороший, умненький, любознательный.

Кроме того, Маргарита описывала, как принимали наших комиссаров в Пфальцбурге: они произвели смотр войскам, а потом направились в Клуб друзей свободы и равенства. Весь город ликовал по поводу событий 10 августа: городские власти сначала послали Национальному собранию тысячу двести франков на военные расходы, а потом еще тысячу шестьдесят два франка на те же нужды. Комиссары при всем народе поблагодарили Шовеля за то, что он верно направляет не только клуб, но и весь край.

Вот о чем писала мне Маргарита. В конце письма была приписка от папаши Шовеля, который наказывал мне неуклонно выполнять свой долг: войне скоро наступит конец, говорил он, еще каких-нибудь полгода, нанесем им решительный удар и всех заставим отступить. Он забыл, как говорил нам в клубе, что война будет долгая, а мне писал так, чтобы меня подбодрить, – только нужды в этом не было: я знал, что если уж война началась, она до тех пор не кончится, пока одни не истребят других.

На другой день комиссары уехали от нас под надежной охраной в Бельфор, что в Эльзасе.

По всему краю сновали в ту пору вражеские патрули – сущие бандиты в красных плащах; они грабили деревни и отбирали все у честных людей. Случалось, эти прощелыги подъезжали даже к нам, под самые укрепления, – каракулевая шапка надвинута на глаза, нос вздернут, длинные усищи свисают ниже подбородка, – пальнут из пистолета по крепостной стене и, с диким гиканьем, разинув рот до ушей, пустятся наутек; это были австрийские крестьяне-дикари из самых медвежьих углов, звали их пандуры, – существа грязные, вшивые, и лошаденки у них были такие же дикие и лохматые, как хозяева.

Эта свора караулила нас; посты их были расставлены вокруг всего города, но так, чтобы мы не могли достать до них пушкой. Время от времени с крепостных стен раздавался ружейный выстрел, потом наступала тишина. Это называлось блокадой.

Вражеские войска всегда проходили вдали от города: кавалерия, пехота, обозы с порохом и с ядрами – все проплывало где-то в тумане, направляясь в сторону Лотарингии.

Глядишь, бывало, на эту армию, тянущуюся нескончаемой чередой, и как подумаешь, что ведь это враг вторгается в твою страну, – так и тянет ринуться в гущу больших сражений.

Погода по-прежнему была унылая, пасмурная, частенько шел дождь, – нас утешала только мысль, что пруссаков и австрийцев он тоже поливает день и ночь. Раза два или три немцы присылали к нам парламентеров – приезжал офицер с трубачом. Наши выходили к ним навстречу, офицеру завязывали глаза и вели его к начальству. Зачем приезжали эти люди, чего они хотели? Никто, кроме военного совета, этого не знал.

Однажды в сентябре прошел слух, будто на аванпостах у Альбертсвейлерских ворот слышали, как один пандур издалека крикнул:

– Лонгви взят!.. Верден сдался!..[14]14
  Крепость Лонгви была занята австро-прусскими интервентами 23 августа 1792 года, крепость Верден капитулировала 2 сентября.


[Закрыть]

Весь гарнизон только об этом и говорил.

Кюстин с эскортом гусар отправился на линию Виссенбургской обороны; гусары скоро вернулись и рассказали, что восьмой и десятый егерские, первый драгунский, четвертый и девятнадцатый кавалерийские, первый и второй гренадерские полки, а также батальон из департамента Соны и Луары и несколько батальонов из департамента Нижнего Рейна форсированным маршем направились к Мецу. Сердце у нас так и сжалось: все подумали, что мы, видно, проиграли большое сражение, раз решили оголить линию обороны и выслать подкрепление. Но патриоты-горожане по-прежнему утверждали, что Эльзасу нечего опасаться, что там осталось достаточно войск, чтобы охранять проход через реку в Лаутербурге; что немцам не пройти иначе, как по Фишбахской и Данской долинам или через Бинвальдский лес, а стоит им туда сунуться, волонтеры национальной гвардии перебьют их всех до одного; если же они пойдут по дороге на Альтштадт, то хоть будь их пятьдесят тысяч, наши редуты остановят их.

Вот о чем толковали в пивных Ландау: горожане и солдаты были в ту пору как братья. Да, но если бы союзники двинулись на Париж, какой был бы прок от того, что мы сберегли этот уголок Эльзаса? Ох, сколько в эти две недели было огорчений и беспокойств!

Из всей нашей компании одни только старина Сом не унывал. Однажды, когда кто-то уж очень разволновался, он сказал:

– Да плюньте: прут, ну и пусть… И чем больше их будет, тем лучше: мы на них как навалимся – ни один живым не уйдет.

Словом, так или иначе, мы сохраняли бодрость духа и только думали о том, как бы побыстрее выступить и сразиться с ними. Но вот однажды утром мы не увидели больше длинной череды вражеских войск, которые уже три недели шли мимо нас, – к этому времени во Франции находилось сто восемьдесят тысяч солдат союзников. Сколько мы ни вглядывались с крепостных стен в даль, ничего не было видно, – даже пандуры и те ушли следом за последней колонной. В тот же день крестьяне, мужчины и женщины, с корзинками на голове или за плечами, в великом множестве появились у самых аванпостов города; пришел приказ впустить их через один из подземных ходов; они-то и рассказали нам, что принц Гогенлоэ-Киршберг останавливался на ночлег у мэра Нейштадта; что теперь армия принца обложила Тионвиль; что они палят из пушек по всему без разбору; что гарнизон время от времени делает вылазки; что австрияки и баварцы заставили наших крестьян подвезти их имущество и припасы к самому городу и что от них-то крестьяне и узнали обо всем. А вот что творится в других местах, об этом никто ничего не знал.

Надо было, значит, набраться терпения и ждать.

Опустили мы Импфлингенский мост и сидели сложа руки, изнывая от безделья, как вдруг, числа двадцать пятого сентября, прибыла почта сразу из Страсбурга в Нанси, и через какой-нибудь час уже все в городе читали письма и газеты. Так мы узнали про то, что произошло за эти три недели: про взятие Лонгви, сданного жителями без сопротивления, хоть там и находились волонтеры из Арденн и из Кот-д’Ор; про капитуляцию Вердена, тоже вынужденную, – город пришлось сдать, ибо женщины и девушки вышли с цветами навстречу прусскому королю; про смерть доблестного коменданта Борепера[15]15
  Борепер Никола-Жозеф (1740–1792) – французский генерал, участник войн революционной Франции против коалиции европейских монархий; застрелился при сдаче крепости Верден прусским войскам.


[Закрыть]
, который не пожелал подписать позорной капитуляции; про то, как Дюмурье защищал проходы в Аргонских горах; как Келлерман во главе Центральной армии выступил к нему на подмогу, чтобы сообща дать бой на подступах к Шалону; про восстание в Париже, где народ поднялся, узнав, что предатели сдают наши крепости, а герцог Брауншвейгский собирается уничтожить всех патриотов; про то, как в тюрьмах перебили дворян и неприсягнувших священников[16]16
  Имеются в виду сентябрьские события 1792 года в Париже.


[Закрыть]
; про битву при Вальми[17]17
  Битва при Вальми – 20 сентября 1792 года – явилась переломным событием в ходе войны между революционной Францией и наступавшими на Париж войсками австро-прусских интервентов и отрядами французских дворян-эмигрантов. Общее командование армией коалиции принадлежало герцогу Брауншвейгскому, не скрывавшему контрреволюционных целей этого похода. Патриотическая стойкость французских войск, главное командование которыми принадлежало генералу Келлерману (впоследствии он получил титул герцога Вальми), обрекла на неудачу все атаки интервентов, все их попытки сломить сопротивление французов многочасовой артиллерийской стрельбой. В результате этого сражения войска интервентов были остановлены в своем продвижении к Парижу и вынуждены начать отступление. Вскоре территория Франции была очищена от захватчиков.


[Закрыть]
; про поражение пруссаков и первое заседание Конвента, который 21 сентября единогласно провозгласил республику.

Сколько страшных и великих событий произошло за эти двадцать дней! А мы – мы совсем в них не участвовали, просидели сложа руки из-за какого-то несчастного принца, который даже и атаковать-то нас не желал. Очень мы были всем этим раздосадованы.

– Неужто нас так и оставят здесь киснуть до конца войны?! – восклицали мы. – Раз пруссаков разбили, отрежем им путь к отступлению!

А иные считали, что лучше напасть на их склады, расположенные по Рейну, – до них было часов десять – двенадцать марша: этак мы и с врагом быстрей поквитаемся, и республике будет прок.

Словом, думали об этом во всех полках, и стали уже поговаривать, что генералы наши – предатели, раз они не хотят воспользоваться таким удачным случаем; кое-где начали бунтовать, но 29 сентября, к вечеру, по счастью, вернулся Кюстин вместе со всем своим штабом. Дождь лил как из ведра, однако генерал приказал бить сбор, велел кавалеристам сесть на коней, пехоте – надеть ранцы и тотчас двинуться в путь: одним – по дороге на Гермерсгейм, другим – по дороге на Вайнгартен. Свершилось то, чего мы жаждали, и вроде бы мы должны были радоваться. Все понимали, что лучшего сюрприза не придумаешь, что шпионы, если они и были в Ландау, не успеют предупредить врага, чтобы он вывез свои склады, и мы доберемся до них одновременно с лазутчиками.

Все это было, конечно, так, но когда нам раздали патроны и батальон за батальоном стал выходить в ночь из-под древних ворот с опускными решетками; когда по двум мостам, перекрывая шум дождя и ветра, застучали сапоги, а там, за аванпостами, солдат ждала кромешная тьма и пришлось идти, не разбирая дороги, под дождем, который, точно из водосточной трубы, лил с треуголки; когда долгими часами мы слушали только шаги, – люди идут, идут, не останавливаясь, а позади – ржанье лошадей, впряженных в пушки, и на небе – ни звездочки, ни единый луч луны не пробивает темных, нависших облаков, – тогда захват складов не казался нам таким уж заманчивым!

В памяти у меня от этой дороги осталось только одно: как мы шли, не видя друг друга, – даже трубки и то нельзя было закурить из-за ветра и дождя; лишь время от времени вдоль колонны проезжали верховые, крича нам:

– А ну, поторапливайтесь… прибавить шагу!.. К рассвету надо быть на месте.

Кто-нибудь вдруг говорил:

– Уже полночь… Час… Два часа…

А дождь все лил, и шум его казался особенно гулким здесь, среди полей.

Когда мы вступали в деревню, собаки принимались было лаять, но, увидев такое множество народу, прятались, и мы шли, не встречая кругом ни души. Только раз, помнится, мы проходили мимо одного дома, где пекли хлеб; оконца в нем светились, и оттуда так вкусно потянуло свежеиспеченным хлебом, что мы только поворачивали на запах голову и говорили:

– До чего же тут вкусно пахнет!

Долго еще, после того как мы прошли ту деревню, вспоминал я про печь дядюшки Жана, представляя себе кухню в «Трех голубях»: тепло, красноватые отсветы огня отражаются на кастрюлях, потрескивая, жарятся лепешки на сале… И я подумал, что если бы я не любил так свободу, с какой радостью сидел бы я сейчас там, за печкой, засунув ноги в сабо, вместо того чтобы шагать по дороге, – спина и ноги мокрые, точно выкупался в реке. Сколько раз такие мысли приходили мне потом в голову, и я знаю: все мои товарищи думали так же. Ничего тут с собой не поделаешь: когда ночью идешь по дороге, в голову всегда лезут мысли про деревню и про славных людей, которых ты там знал.

Когда мы отшагали более семи лье от Ландау, забрезжил наконец бледный рассвет – вдали, над темной землей, появилась узкая белая полоска, упреждая, что время подходит к четырем утра. Дневной свет приободрил нас, и Жан-Батист, шагавший рядом со мной, точно молоденький, хоть он уже был совсем седой, да и за плечами нес здоровенный кожаный ранец, весело объявил:

– Ну, Мишель, подходим!.. Лишь бы эти мерзавцы, имперские прихвостни, не вывезли все со складов!

По мере того как занимался день, вдали, на равнине, стало что-то поблескивать – это Рейн вышел из берегов и затопил окрестности. Теперь мы и себя увидели: люди шли, расплескивая грязь; офицерские кони увязали в густой жиже, затопившей дорогу; позади, насколько хватал глаз, тянулись пушки и повозки с амуницией, оставляя глубокие колеи; ехали драгуны, закутавшись в белые плащи, низко нахлобучив шляпы, ехали забрызганные грязью гусары, стрелки, – ехали и в то же время словно не двигались с места, так велика была равнина. Глядя на все это, я невольно думал:

«Ведь нас тут тысяч пять, а то и шесть будет, а посмотришь – жалкая горсточка».

В семь часов мы подъехали к какой-то большой деревне и остановились перекусить; кавалерия и пехота разбила в поле биваки, только пушки да наши пожитки остались на дороге.

Не успели мы составить ружья, как нас с Жан-Батистом отправили в наряд. Здесь, в этой деревне, я впервые увидел, как солдаты отбирали у жителей дрова, хлеб, мясо и все прочее; увидел несчастных людей, вздымавших руки к небу, в то время как из стойл выводили их коров и быков и тут же, на улице, убивали, сдирали с них шкуру и по ротам делили туши. Каждое отделение, с капралом во главе, получало свою долю и уходило. А Кюстин, вокруг которого с криками и стенаниями толпилась добрая половина деревни, только говорил:

– Эх, друзья, ведь это война. Ваши герцоги, ваши короли, ваши императоры захотели этой войны – вот теперь и жалуйтесь им!

Когда мы с Жан-Батистом вернулись к бивакам, неся на плечах жердь, на которой болталась наша доля мяса, сотни костров уже пылали на лугу вдоль Шпейера, клубы дыма стлались по равнине, солдаты смеялись, поглядывая на кипящие котлы. Часа через полтора все было сварено и съедено. Мы отправились дальше как ни в чем не бывало; крестьяне смотрели нам вслед: мы разорили их лет на двадцать вперед.

Помнится, когда мы вышли из деревни, слева тянулась длинная цепь лесистых гор; на склоне одной из них высился старинный замок, и Марк Дивес, занимавшийся со своим отцом контрабандой в этих местах – между Форбахом и Майнцем, сказал, что это Нейштадт.

Шли мы не большой дорогой, а проселками, где было очень трудно продвигаться, особенно пушкам и обозам; приходилось руками подталкивать колеса; иной раз шестерки, а то и семерки лошадей с трудом вытаскивали пушки из ухабов.

Часам к одиннадцати, справа, ближе к Рейну, показалась длинная вереница солдат, в большинстве – кавалеристов, которые двигались в том же направлении, что и мы; сначала мы решили, что это неприятель, но вскоре узнали, что еще две колонны патриотов вышли нам на подмогу: одна шла через Ваннгартен, а другая – вдоль Рейна, через Гермерсгейм. Дальше обе эти дороги сходились.

Не успели мы заметить колонну, как многие мои товарищи обнаружили за излучиной Рейна колокольни какого-то города; они остановились и, показывая на него пальцем, закричали:

– Смотри-ка! Вот они – склады! Вот они… Теперь они наши!

И, несмотря на усталость после долгого перехода, в воздух полетели шапки, все ликовали. Я тогда был в роте гренадер, и как теперь вижу: сорвал с головы свою высокую шапку с красным султаном и ну ею размахивать. Радость наша была несказанна. Обоз подтянулся: сразу за пушками следовали зарядные ящики и повозки с пожитками; лошади и те, казалось, почуяли близость складов, – возможно, потому, что возницы хлестали их с большим рвением.

Второй колонной командовал Нейвингер, бывший офицер, полгода назад вновь вступивший в армию волонтером, а теперь произведенный республикой в бригадные генералы. Мы почти одновременно вышли на большую дорогу из Вормса в Шпейер, которая спускается прямо к Рейну. И тут в тысяче – тысяче двухстах шагах вправо мы увидели колокольни и даже дома Шпейера: весь город с его древними полуразрушенными крепостными стенами предстал перед нами как на ладони, а позади него – река, усеянная лодками и судами.

Как только мы увидели город, обе колонны сразу остановились и запели «Марсельезу». Нейвингер, Ушар, Кюстин – все были местные, они и должны были вести нас в бой. Нейвингер, уроженец Пфальцбурга, сразу направился к нашему командиру Менье, чтобы с ним поздороваться, а когда проезжал на лошади мимо нас, крикнул:

– Ребята из Саарбургского дистрикта, смотрите у меня, не оплошайте!

И засмеялся. Мы гаркнули ему в ответ:

– Да здравствует республика! Да здравствует свобода!

В этот момент мы получили приказ идти на Шпейер и вступить в бой.

Противника нигде не было видно, как вдруг правее города, за живыми изгородями и низенькими садовыми оградами, что подступали к самым крепостным стенам, мы заметили множество белых мундиров. Глаза у меня были тогда зоркие – ведь мне едва минуло двадцать лет, – и, несмотря на дальность, я сразу распознал, что австрияки устанавливают орудия за земляными насыпями, которые они только что соорудили. При въезде в город, между двумя старыми башнями, как раз где кончалась наша дорога, и я тоже обнаружил уйму народу: там были и мужчины и женщины – должно быть, горожане, которые пришли посмотреть, что происходит. Но они недолго там простояли: как мы стали подходить ближе, они кинулись к старинным воротам и исчезли в городе.

Времени было, наверное, часа два; погода прояснилась, мы продвигались в боевом строю прямо по полям; каждому батальону было придано по две небольшие восьмидюймовые пушки и по шестнадцати канониров, чтобы их обслуживать; шли мы ускоренным шагом, с ружьем на плече, еле вытаскивая ноги из грязи. С флангов нас прикрывала кавалерия, драгуны, стрелки и гусары, а вокруг разливался вышедший из берегов Рейн, – изгороди, деревья, небольшие холмики торчали из воды. Стояла тишина, лишь гулко звучал размеренный шаг эскадронов и батальонов. Шагаем мы себе, задравши нос и поглядывая на австрияков, как вдруг на косогоре показалась линия белых дымков, со страшным свистом пролетели над нами ядра, а секунды через две, точно удар грома, раздался взрыв. Никогда в жизни не слышал я ничего подобного.

Офицеры наши забегали перед фронтом, закричали:

– Стой!.. Стой!.. К бою готовьсь!..

Второй егерский и семнадцатый драгунский двинулись вправо, в обход холма, но Рейн там разлился, насколько хватал глаз, он казался огромным зеркалом, и, чтоб объехать его, надо было сделать большой крюк.

Австрийцы продолжали вести огонь. Меня же разбирало любопытство – я смотрел во все глаза: на дороге остановился Кюстин в окружении своего штаба, отдал приказания, и офицеры вихрем полетели во все концы, подскакали и к нам, слышим:

– Орудия вперед!

А стрелки и драгуны к тому времени уже далеко уехали и едва виднелись на краю воды.

Выстроили мы наши восьмидюймовые пушки и четыре гаубицы в одну линию позади небольшого пригорка, и из-за этого прикрытия начали пальбу – ядра и снаряды тотчас полетели в сторону холма; но у тех, других, тоже имелись гаубицы, и вот тут-то я впервые услышал, как свистят гаубичные гранаты – нежно так, будто птахи; никто из нас еще не понимал, что это за свист, – мы ведь знали только, как грохочут наши пушки, и, когда перед самым нашим носом земля взлетела вдруг вверх и образовалась воронка, мы решили, что там было заминировано.

Грохот стоял минут двадцать, потом по всему нашему фронту прокатился крик: «Вперед! Вперед!» В ту же минуту барабаны забили «на приступ!», и к небу вознеслась «Марсельеза». Все разом двинулись вперед, но мы могли бы и не двигаться, ибо враг, вместо того чтобы дожидаться нас, кинулся наутек, к городу. Мы видели, как они улепетывали, прячась за изгородями и каменными оградами, перерезавшими холм, а когда мы взобрались по откосу, то заметили семнадцатый драгунский, который поднимался с другой стороны, гоня перед собой пленных австрияков, – их оказалось четыреста человек.

Все остальные – тысячи три или четыре – укрылись в Шпейере и с высоты крепостных стен открыли по нашим огонь.

До сих пор все шло удачно: хоть противник и палил вовсю, убитых у нас было немного, но теперь предстояло настоящее сраженье.


Три батальона бретонцев и наш выстроились под стенами – такими же древними, как и виссенбургские. Прямо пред нами находились ворота, а перед воротами – подъемный мост, но он оказался таким тяжелым и так заржавел, что даже все караульные, ухватившись за цепи, не сумели его поднять. Мы стреляли по этим караульным, а те, что стояли на стенах, стреляли по нас, и многие из наших уже полегли; тут вдруг появился Нейвингер, да как рявкнет:

– Вперед, горцы! Вперед!..

И мы бегом кинулись на приступ. Мост был наполовину поднят и стоял почти отвесно, но тут он со страшным грохотом упал на опорные столбы, и вся наша гренадерская рота во главе с Менье ринулась под своды. На нашу беду, под сводами были еще одни ворота из огромных бревен, перекрещенных дубовыми брусьями, которые скреплены были болтами величиною с человеческую голову. С высоты башен, помещавшихся справа и слова, австрийцы обстреливали мост позади нас. Бретонцы, на которых приходился весь этот огонь, не в силах были на него ответить, напирали на нас сзади и, точно волки, выли: «Вперед!» Они стремились поскорее укрыться под своды и так теснили нас, что я подумал: тут нам и конец, тем более что в воротах были щели и австрийцы стреляли в упор. У многих моих товарищей на всю жизнь остались с тех пор следы дроби на лице.

Можете себе представить, какой стоит грохот под старыми сводами, когда идет ружейная пальба в каких-нибудь четырех шагах от тебя; под ногами – раненые, на которых никто не обращает внимания; дым, кромешная тьма, прорезаемая лишь вспышками пламени; проклятья и крики: «Пушки! Давайте сюда пушки!» А тут еще вдруг бретонцы отступили, побросав на мосту своих мертвых и раненых!

Что делать? Как отступать, когда со стен по мосту ведется такой огонь?

Я подумал: «Ну, пропали!» – как вдруг смотрю: возвращаются бретонцы, а над ними словно плывет Нейвингер на коне. Они же, освобождая для него место, кричат:

– Расступись!.. Расступись!..

Тут пальба стала еще пуще.

Но у бретонцев на этот раз были топоры. Надо было послушать, какой поднялся грохот, когда они стали рушить ворота. Теперь уже дым стоял такой, что соседа не было видно; гремели ружейные выстрелы, летели дубовые щепки, кричали раненые, глухо стонали тяжелые ворота. Я поднял чей-то окровавленный топор и тоже принялся рубить. Я размахивал им и кричал вместе со всеми:

– Умрем или победим!..

Пот заливал мне лицо. После каждого залпа, при вспышке пламени, я видел вокруг бледные от гнева лица моих товарищей. Старые ворота уже давно бы развалились, если бы не железная оковка, – они скрипели, но не рушились. По счастью, дверца посредине ворот поддалась, и пятеро или шестеро наших гренадер, пригнувшись, прошли в нее. Австрийцы отступили, и вся наша рота вошла в эту дверцу, а следом за нами – бретонцы.

Мы считали, что теперь нам осталось только отодвинуть засовы, распахнуть тяжелые ворота – и наша взяла, но бывает же незадача! В ста шагах от нас, по другую сторону рва, перекрытого мостом, находились вторые ворота, не менее крепкие, чем первые, – мы овладели только подступами к городу, главное же было впереди. Тут началось самое страшное: со стен по нас открыли беглый огонь, и мы уж наверняка полегли бы здесь все до единого, если бы не подоспел Кюстин с двумя гаубицами, которые он велел установить под сводами.

Через пять минут вторые ворота разлетелись в щепы, и наш батальон вступил на главную улицу Шпейера среди невероятной пальбы. Австрияки засели в домах; все окна застилал дым – видно было только, как из них высовываются и тотчас исчезают для перезарядки ружья. Менье приказал выкурить их оттуда: надо же было дать возможность нашим войскам вступить в город. И вот пока мы выполняли приказ: высаживали двери, дрались с имперскими ублюдками в коридорах, на лестницах, в комнатах, в закоулках, разили их прикладом и штыком, пока мы преследовали этих несчастных вплоть до чердаков, а они кричали: «Смилуйся, французик!» – колонна наших войск ускоренным маршем входила в город, впереди везли пушки, готовые разнести в щепы любое препятствие.

Через какие-нибудь четверть часа крепость была забита нашими войсками – тут были и кавалерия, и артиллерия, и пехота. Три с половиной тысячи австрийцев во главе со своим командующим Винкельманом сложили оружие, а еще четыре сотни погибли при попытке перебраться вплавь через Рейн. Захватили мы и склады, – за исключением казны противнику ничего больше не удалось переправить за Рейн.

Нужно ли вам рассказывать, каково было наше ликование после этой первой победы, с какой радостью я ощупывал себя и думал: «А ведь я из этой передряги выбрался целехонек! Цел и невредим!» А до чего же было приятно послать добрую весточку Шовелю, Маргарите, отцу! Да, приятно было сознавать, что ты выжил.

Помню, построились мы на большой площади в каре – батальоны, эскадроны, полки; на середину выехал Кюстин и обратился к нам с речью: поблагодарил нас, похвалил. Голос у него был громкий, но вокруг стоял такой шум, что ничего не было слышно. Правда, потом капитаны повторили его слова, отметили – каждый свою роту – за то, что мы не кинулись тащить все и грабить, как это бывает, когда город берут с бою. Только зря они нам это сказали: до сих пор ни у кого и в мыслях такого не было, а теперь многие смекнули, что на войне можно вести себя иначе, и стали жалеть, что не воспользовались случаем.

Словом, так мы овладели Шпейером. Это было наше первое сражение, и батальон наш потерял в нем сорок два человека. А теперь я расскажу о другом.

Комиссары-распорядители обложили налогом епископа и каноников; горожане – и попроще и побогаче – братались с нами, и наши стали уже поговаривать о том, чтобы идти на Вормс, где склады вроде были еще больше и богаче, чем в Шпейере, когда случилось то, чего никто не ожидал.

На другой день после нашего вступления в город, часов в шесть утра, шел я по улице, вдруг слышу: забили сбор. «Напали на нас!» – подумал я, бросился в казарму, а батальон наш уже ушел. Я взбежал по лестнице, схватил ружье, патронташ и вихрем слетел вниз. Бегу и вижу: из церквей, из лавок выскакивают гренадеры и волонтеры, нагруженные свертками, а из домов выскакивают жители с криком: «Грабят!» Словом, началось мародерство.

А на плацу продолжали бить сбор. Я прибавил шаг, вдруг вижу: на маленькой улочке, возле провиантского склада стоит повозка маркитантки – двухколесная, с серым парусиновым верхом, запряженная лошадкой с длинной гривой. На передке стоит высокая худая женщина и широкой кофте и красной юбке – светлые волосы стянуты узлом на затылке – и принимает от волонтера, прямо из окна, бочонки и ящики со всякого рода снедью. Она совала все это внутрь повозки и очень торопилась, как торопится человек, занятый дурным делом. Около склада находилась сторожевая будка, но в ней никого не было: часовой, видно, вместе со своими дружками трудился где-нибудь по соседству – в церкви или в какой-нибудь лавке.

Увидев, что грабят склады, которые мы всего два дня тому назад захватили с таким трудом, я от возмущения даже остановился. Потом направился к женщине – и что же я вижу? Лизбета! Моя сестра Лизбета, с которой мы не виделись с тех пор, как она уехала в Васселон в 1785 году.

– Ты что тут делаешь! – крикнул я.

Она обернулась – щеки пылают, глаза блестят от алчности.

– Смотри-ка! – говорит. – Никак, это Мишель! Ты что же, волонтер?

– Да. Но ты-то что делаешь, несчастная?

– Ах, это? – говорит она. – Так, пустяки.

В эту минуту волонтер вышел из склада и закрыл за собой дверь.

Я увидел, что он испугался меня.

– Мы это отвезем на главную квартиру, – поспешил сказать он. – Все-таки хоть что-то спасем от грабежа.

Он был южанин, смуглый, приземистый, с черными усами и бакенбардами. Услышав его слова, Лизбета как расхохочется.

– Это же мой брат!.. – говорит. – Мой брат!..

– А, так вы, значит, брат моей жены? – говорит он. – Давай руку, свояк!

Оба рассмеялись и во всю мочь погнали свою лошадку, поглядывая, не следует ли за ними кто.

Лизбета изо всех сил нахлестывала лошадь, а муженек ее шагал рядом.

– Генерал ведь реквизирует припасы!.. – бурчал он себе под нос. – Почему же мы не можем?

– Но!.. Но!..

Меня глубоко возмущал этот наглый грабеж, но, глядя на мужа Лизбеты, я понял, что, какие слова ему ни скажи, толку все равно не будет: слишком они хорошо спелись. Поэтому я промолчал. Они свернули в улочку, которая вела к набережной, а я продолжал свой путь к площади. Лизбета обернулась и крикнула мне:

– Приходи нас проведать в казарму третьего батальона парижских федератов!

Можете себе представить, какое было у меня настроение, особенно когда я добрался до площади и, увидел нашего генерала в окружении офицеров. Ну и гневался же он! Бретонский полк по его приказанию задержал капитана и двух сержантов-волонтеров, а с ними десяток солдат.

Они стояли посреди площади в разорванных мундирах. С капитана и сержантов были сорваны эполеты – их разжаловали. А в глубине площади, возле церкви, военный совет из представителей их же батальона обсуждал, как с ними быть; генерал же все кричал и возмущался.

Минут через десять совет вынес приговор. Арестованных под усиленным конвоем повели к укреплениям. Мы смотрели им вслед, и мороз подирал по коже: ведь их приговорили к смерти! Через несколько минут мы услышали залп.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю