Текст книги "История одного крестьянина. Том 2"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)
Помню еще одно: часов около восьми к нам явилась служанка и спросила, где мы будем ужинать – за большим или за маленьким столом. Я хотел было ответить, что за маленьким, думая, что маленький – это, наверно, для прислуги и, значит, ужин обойдется дешевле. К счастью, Маргарита поспешила сказать, что мы будем ужинать за большим столом, и, когда служанка вышла, пояснила мне, что за большим столом мы заплатим всего двадцать пять су – там ужинают возчики, торговцы, крестьяне, – словом, люди, которые не станут дорого платить, а за маленькими столиками едят богачи, в отдельной комнате, и стоит это три ливра. Дрожь пробрала меня при одной мысли о том, что мы могли потратить шесть франков за один присест. Не стану рассказывать вам про ужин – этак мы никогда не кончим. Достаточно будет сказать, что на другой день, часов около семи мы с Маргаритой рука об руку отправились к Симони, а жил он на углу улицы Мучников и старинной площади, где был зеленной рынок, – теперь там поставили памятник Гутенбергу. Симони знал весь Эльзас, да я и сам был наслышан об этом богатейшем купце во всей провинции. И потому представлял его себе разряженным в пух и прах – в красивой шляпе, с цепочками и брелоками. Каково же было мое удивление, когда, завернув за угол, я увидел невысокого человека лет тридцати пяти – сорока, в красной куртке, с косицей, завязанной простою лентой, который перекатывал какие-то бочки и устанавливал ящики у входа в лавку. А Маргарита при виде его сказала:
– Вот это и есть господин Симони.
Это переворачивало все мои представления о богатых купцах, и с тех пор я понял, что не по платью судят о человеке, и никогда уже больше на сей счет не ошибался.
Пока мы пробирались среди всех этих ящиков, бочек и мешков, выраставших горами то справа, то слева, по мере того как их сгружали с телег, господин Симони опытным глазом признал в нас покупателей и, препоручив все приказчикам, поспешил следом за нами в лавку, которая выходила на две улицы; двери ее были широко распахнуты; вдоль стены шел прилавок, в глубине виднелась жилая комната, совсем как у нас в Пфальцбурге, только все это было в три или четыре раза больше.
Боже праведный, какое же зрелище открывалось взору начинающего торговца, какое изобилие: горы мешков с разными разностями, ящики, громоздившиеся до самого потолка, сотни сахарных голов, корзины с изюмом и винными ягодами, выставленные для обозрения, и этот запах бесчисленного множества дорогих товаров! Мысль о том, что этот перец, эта ваниль, этот кофе прибыли со всех концов света, что эта снедь привезена на кораблях из дальних стран, вначале не поражает вас: человек, само собой, прежде всего думает о том, как бы заполучить хоть малую толику собранных здесь богатств; но спустя некоторое время, когда дело уже процветает и ты спокойно сидишь с газетой в руках у теплой печки, – вот тогда-то и начинаешь думать о том, сколько тысяч и сотен тысяч человек, белых и черных, всех рас и всех цветов кожи, потрудились ради твоего преуспеяния.
Не стану вас уверять, что эти мысли пришли мне в голову тогда же, в той большой лавке, – нет!.. В ту пору я увидел лишь, что это крупное, очень крупное дело, и как-то весь внутренне съежился.
Маргарита же, наоборот, держалась очень просто – поставила корзинку на край прилавка и в нескольких словах сообщила господину Симони о том, что мы хотели бы закупать у него товары и открыть бакалейную торговлю в Пфальцбурге, что денег у нас мало, зато есть желание их заработать. Он слушал нас с добродушным видом, заложив руки за спину; я же стоял перед ним весь красный, точно новобранец перед генералом.
– Так вы, значит, будете дочка Шовеля, депутата Шовеля? – спросил Симони.
– Да, гражданин. А это мой муж. И дело мы откроем под вывеской «Бастьен-Шовель».
Он рассмеялся и крикнул жене, милой, приятной женщине, такой же подвижной и живой, как моя Маргарита:
– Эй, Софи, эти молодые люди хотят открыть свое дело, займись ими, посмотри, что мы можем сделать для них, а я помогу убрать товар: нас ведь уже предупреждали, чтобы мы поторапливались, а то загромоздили весь проезд.
Множество приказчиков и работниц, засучив рукава, хлопотали вокруг товаров, точно рой трудолюбивых пчел.
Молодая женщина подошла к мужу, он сказал ей что-то вполголоса, она кивнула нам и, обращаясь к Маргарите, молвила:
– Пройдите сюда, пожалуйста.
Мы пошли в небольшую контору, помещавшуюся справа от магазина, очень простую и даже темноватую. Хозяйка предложила нам присесть и с улыбкой стала слушать Маргариту. Она просмотрела длинный список, который Маргарита заранее приготовила, и рядом с названием каждого товара проставила цену.
– И это все, что вы хотите? – спросила она.
– Да, – ответила Маргарита, – на большее у нас нет денег.
– Ассортимент, конечно, надо было бы иметь поразнообразнее: у вас ведь будут конкуренты и все прочее…
– Муж хочет покупать только за наличные.
Хозяйка посмотрела на меня секунды две и, должно быть, сразу увидела, что я простой труженик, крестьянин, солдат и не слишком смыслю в делах, потому что рассмеялась и добродушно заметила:
– Все они сначала такие, наши мужчины, а потом, как расхрабрятся, удержу нет. Ничего, думаю, как-нибудь поладим.
Она спросила, как послать нам товар – обычным путем или срочно, и вышла распорядиться. Маргарита сказала – обычным и, к моему великому удовольствию, велела мне заплатить вперед. Я тут же вывалил содержимое моего мешочка на прилавок. Хозяйка ни за что не хотела брать у нас деньги, но когда Маргарита сказала, что я не усну, если за все не будет заплачено, мигом пересчитала выложенные мной четыре кучки по сто ливров и выдала нам расписку: «Получено в счет поставки товаров». А затем эта славная женщина – мы потом стали с ней добрыми друзьями и она не раз, положив мне руку на плечо, со смехом говаривала: «Ах, мой милый господин Бастьен, какой же вы были вначале трусишка и каким вы стали храбрым с тех пор, – может, даже слишком храбрым!..» – так вот эта славная женщина проводила нас до дверей и весело с нами распростилась, пообещав до конца недели доставить все товары в Пфальцбург. Она окинула взглядом ящики, которые вносили в магазин, и, весело смеясь, принялась болтать о чем-то с мужем, а мы с Маргаритой направились к «Глубокому погребу».
В тот же вечер, часов около десяти, мы вернулись в Пфальцбург. Я вдруг уверовал в себя и уже не сомневался, что дело у нас будет прибыльное. Следующие два дня Маргарита объясняла мне, как вести торговые книги: сначала делают черновую запись всего, что за день отпущено покупателям в долг; потом это переписывают в гроссбух, где на каждого покупателя заведена своя страница; кроме того, существует книга учета, куда заносятся все поступления, все заказы, сколько и в какие сроки надо платить по векселям, – оплаченные же счета и векселя складывают пачками и хранят отдельно. Вот вам и вся бухгалтерия, если торгуешь в розницу, и была она у нас всегда в полном порядке – никогда никаких придирок или штрафов.
Но раз уж я заговорил об этом, надо рассказать вам и про то, что я пережил, когда прибыл наш товар. Увидев этот скромный груз, я так и обмер и воскликнул про себя:
«Как, и за это мы заплатили четыреста пятьдесят ливров?! Господи, это же крохи какие-то… Нас обокрали!»
И, глядя на то, как на прилавок выгружали товар – немножко перца, немножко кофе, – я все повторял про себя:
«Плакали наши денежки! Ни за что нам их не вернуть… ни за что!»
Но это было еще не все: следом за товарами появился счет, который чуть не вдвое превышал нашу сумму, ибо нам прислали немало такого, чего мы и не заказывали, как, например, имбирь, мускатный орех, мыло, свечи, так что мы еще оставались должны Симони больше трехсот ливров.
Тут я пришел в страшную ярость и все отослал бы обратно, если бы Маргарита без устали не твердила мне, что мы все прекрасно распродадим и что Симони вовсе не хотят нас разорить, а наоборот: они сделали это, желая оказать нам услугу.
В ближайшие три дня нам пришлось купить еще двое весов и заказать три ряда ящиков для нашей бакалеи, так что мы в придачу оказались должны еще и столяру, и слесарю, и всем вокруг. Если я не облысел за эти первые недели, так только потому, что волосы у меня были больно густые. И если бы не моя беспредельная вера в Маргариту, если бы не моя любовь к ней и не заверения дядюшки Жана, что в случае чего он поможет нам вылезти из беды, – если бы не это, я бежал бы из дома без оглядки, ибо у меня из ума не выходил ростовщик, а с ним – позор и разорение. Ночью я не мог глаз сомкнуть! Позже я узнал, что мой бедный отец тоже провел не одну бессонную ночь. Мать заметила, что он тревожится, смекнула, в чем дело, и с утра до вечера все твердила:
– Ну как там они – не разорились еще? Скрипят потихоньку? Если не сегодня, так завтра разорятся!.. Этот паршивец еще опозорит нас на старости лет… Так я и знала… Иначе и быть не могло!..
И все в таком роде.
Бедный мой отец с ума сходил. Он ничего мне про это не говорил, но по его осунувшемуся лицу и встревоженным глазам я видел, как он волнуется.
Но вот месяца через два я убедился, что и горожане, и окрестные жители, и солдаты, привыкшие покупать у нас газеты, бумагу, чернила, перья, стали заодно брать у нас и табак, и соль, и мыло – все, что им требовалось; убедился я, что и хозяйки узнали дорогу в нашу лавочку и по грошу да по ливру денежки стали возвращаться к нам; а когда мы заплатили по счету Симони и Маргарита показала мне, что мы за день зарабатываем от восьми до десяти ливров, тут я вздохнул с облегчением и не только позволил ей послать в Страсбург заказ на те товары, которые у нас вышли, но и закупить новые, каких у нас до сих пор не было, а покупатели их спрашивали.
Продолжали мы и нашу прежнюю торговлю – газетами, чернилами, бумагой, республиканскими брошюрами, и, хотя лавочка отнимала у нас немало времени, по вечерам, после ужина, подсчитав выручку и сложив стопками монеты, мы принимались обсуждать, что творится в стране. Кто-нибудь – Этьен, Маргарита или я – брал «Декаду», или «Народного трибуна», или «Республиканский листок» и читал вслух о том, что делается на свете.
Глава третья
Помнится, в ту пору только и речи было, что о Северной кампании, о битвах при Куртрэ, Понт-а-Шине, Флерюсе; Журдан и Пишегрю находились на передовой линии, у наших границ. А в стране Робеспьер забирал все больше власти. Он издал декрет о поклонении Верховному существу и о том, что народ должен верить в бессмертие души. Говорили, что скоро наконец наведут во всем порядок; вот покончат с главными преступниками, казни прекратятся, и настанет царство добродетели. Главное: походить во всем на древних римлян. Якобинцы вроде бы приближались к этому идеалу, но не совсем. Многие граждане, которых раньше звали Жозеф, Жан, Клод или Никола, переменили имя; в новом календаре были сплошные Бруты, Цинциннаты, Гракхи[125]125
Увлечение античностью (традициями Древней Греции и Древнего Рима), вызванное стремлением якобинцев поднять воодушевление масс подражанием образцам древнего мира, выражалось, в частности, в том, что во многих семьях новорожденным давали имена античных героев и что многие политические деятели меняли свои французские имена на античные. Особенно популярными стали в это время имена Брута (древнеримского сенатора-республиканца, организатора убийства Юлия Цезаря), Цинцинната (древнеримского полководца) и братьев Гая и Тиберия Гракхов (римских трибунов, инициаторов демократической аграрной реформы, задуманной в интересах мелких земельных собственников за счет земельной знати). Имя Гракха присвоил себе, в частности, Франсуа-Ноэль Бабеф – идеолог и организатор «Заговора равных».
[Закрыть], но для людей, не шибко образованных, это ровным счетом ничего не значило. На патриотических празднествах богини появлялись почти нагишом. Очень все это было непристойно и омерзительно.
Ну, где же тут здравый смысл – стремиться походить на тех, про кого большая часть народа даже не слыхала, нас же превращать в древних, полудиких язычников. Но никто не возмущался этими глупостями, ибо доносы сыпались градом, человека хватали, судили и через двое суток гильотинировали. Стоило Робеспьеру выступить в Конвенте – депутаты принимали решение опубликовать его речь, она печаталась, рассылалась по всем клубам и муниципалитетам и выставлялась для всеобщего обозрения, как в наши дни – послание епископа. Ну, совсем так, будто сам господь бог произнес эту речь.
И вот вдруг, в июне или в июле, человек этот замолчал: он перестал появляться в Наблюдательном комитете и Комитете общественного спасения. До сих пор я искрение считаю, что он думал, будто без него и не обойтись, что его станут на коленях умолять вернуться, и тогда он продиктует свои условия стране. Я всегда так считал еще и потому, что его друг Сен-Жюст, вернувшись с фронта и видя, что никаких изменений не произошло, все и без них идет своим чередом, заявил, что стране нужен диктатор и этим диктатором может быть только праведник Робеспьер. Заявил он это в Комитете общественного спасения, но остальные члены Комитета поняли, куда клонят эти «праведники» и не согласились с его предложением! Тогда неподкупный человек пришел в ярость и решил избавиться от тех, кто посмел противиться его воле. Все, что я потом читал о Робеспьере, лишний раз доказывает, что я правильно в нем разобрался: это был доносчик, который своими доносами держал всех в страхе. Теперь он решил донести на самих членов Комитета и расправиться с ними так же, как с Дантоном.
Как раз в эту пору, в конце июля, вожаки нашего клуба, получив распоряжение от якобинцев, отправились во главе с Элофом Колленом в Париж, на праздник термидора. Люди у нас встревожились: они решили, что готовится какой-то крупный переворот. Все уехавшие были приверженцами Робеспьера – особенно Элоф. И жители нашей округи боялись теперь даже разговаривать друг с другом.
Так продолжалось дней восемь или десять. И вот в одно прекрасное утро почта принесла весть, что Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст и все их друзья были схвачены и на другой же день гильотинированы. В городе началось нечто страшное: жены и дети наших патриотов решили, что их отцов, братьев и мужей постигла та же участь. Можете представить себе, каково было этим людям: они не смели ни плакать, ни впадать в отчаянье, ибо сам Сен-Жюст издал декрет о том, что люди, сочувствующие преступникам, объявляются на подозрении, а те, кто дает преступникам приют – пусть даже собственной своей матери, – заслуживают смертной казни. Теперь вообразите, как у всех щемило сердце!
И вот в такое-то время, когда все дрожали, 1 августа, вечером, – мы с Маргаритой как раз были вдвоем в нашей комнатке, выходившей на Рыночную площадь, и собирались ложиться спать, – кто-то дважды постучал в ставню. Я решил, что это кто-нибудь из горожан забыл купить, скажем, свечку или масла, и отворил ставню. Передо мной был Элоф Коллен!
– Это я, – сказал он. – Отопри.
Я выскочил из комнаты, чтобы отпереть входную дверь; на душе у меня было тревожно: впустить к себе приверженца Робеспьера, вернувшегося из Парижа, – это было в ту пору дело нешуточное, но ради старого друга Шовеля я рискнул бы головой.
Коллен вошел. Я запер дверь на щеколду и вернулся следом за ним. На столе стояла свеча, освещавшая комнату, – Элоф огляделся, прислушался. Как сейчас вижу его – в большой треуголке и серо-голубом суконном сюртуке; на спине болтается толстая коса от парика, щеки ввалились, крупный вздернутый нос помертвел.
– Вы одни? – спросил он, садясь.
Я, не отвечая, сел напротив него. Маргарита осталась стоять.
– Все погибло! – немного помолчав, сказал он. – Мошенники, воры, грабители взяли верх. Нет больше республики. Нам по чистой случайности удалось спастись.
Он швырнул треуголку на стол, а сам не спускал с нас глаз, стремясь проникнуть в наши мысли.
– Вот беда-то! – произнесла Маргарита. – Очень мы тревожились после вашего отъезда.
И Элоф, еще больше понизив голос, в великом молчании ночи рассказал нам о том, как все видные якобинцы, предводители провинциальных клубов, получили приглашение прибыть в Париж на праздник термидора, ибо готовилась всеобщая чистка. Но когда они туда прибыли, они обнаружили, что все прогнило: и Конвент и Комитеты, – исключение составляли лишь отдельные якобинцы, свято державшиеся своих благородных целей. Тут Робеспьер выступил со своим докладом, обличавшим Комитеты и Конвент, сам того не желая, – скорее по привычке или из страха, – постановил напечатать доклад, но мошенники, чувствуя, что над ними нависла опасность, изъяли доклад из печати и вернули его на рассмотрение Комитетов. Это было совсем уж гнусно, ибо Робеспьер как раз и обличал Комитет общественного спасения и Комитет общественной безопасности и хотел провести в них чистку. Не могли же члены этих Комитетов сами себя судить! Тогда Робеспьер в тот же вечер прочел свой доклад в Клубе якобинцев, и все патриоты поддержали его; подумывали даже о том, чтобы поднять против Конвента секции Парижа. Пейан[126]126
Пейан Клод-Франсуа – деятель французской революции (1766–1794), якобинец, член Парижской коммуны, после переворота 9 термидора был казнен.
[Закрыть], Флерио-Леско[127]127
Флерио-Леско Эдуар (1761–1794) – деятель французской революции, уроженец Брюсселя, участник бельгийского национально-освободительного движения. Член Парижской коммуны, якобинец. В период якобинской диктатуры был заместителем прокурора Революционного трибунала, позже – мэром Парижа. После переворота 9 термидора казнен.
[Закрыть] – мэр Парижа, Анрио[128]128
Анрио Франсуа (1761–1794) – деятель французской революции, якобинец. В 1793 году в качестве командующего национальной гвардией принимал активное участие в восстании 31 мая – 1 июня 1793 года, приведшем к свержению господства жирондистов и установлению якобинской диктатуры. После переворота 9 термидора был казнен.
[Закрыть] – командующий национальной гвардией, – словом, все истинные санкюлоты горели желанием в ту же ночь захватить Комитеты и уничтожить засевшую в них продажную клику.
Но Робеспьер, будучи слишком «добродетельным», возражал против восстания, ибо, сказал он, «Конвент может объявить вас вне закона». Лучше уж опрокинуть Гору и Комитеты, объединившись с правыми и с центром Конвента – с благонамеренными депутатами центра, которых раньше называли «болотными жабами». Однако эти бесхарактерные люди, не зная, кто из них числится в черных списках, – а все они чувствовали себя более или менее запятнанными, – в ту же ночь дали себя уговорить мошенникам, и в результате назавтра, в воскресенье 9-го термидора[129]129
9 термидора II года Республики (27 июля 1794 г.) произошел контрреволюционный переворот, приведший к свержению революционной диктатуры якобинцев и положивший начало господству «новых богачей» (разбогатевших на военных поставках, земельных и продовольственных спекуляциях) – режиму термидорианской реакции. Трудящиеся массы, недовольные политикой якобинцев в вопросе о ставках заработной платы (за несколько дней до переворота они были значительно снижены), запретом стачек и репрессиями против стачечников, расправой с «бешеными» не поддержали Робеспьера и робеспьеристов. 10 термидора они были казнены.
[Закрыть], когда Сен-Жюст в самом начале заседания выступил в Конвенте с речью, Тальен, один из величайших негодяев, каких знала Гора, прервал этого праведника. Тут вмешались и другие. Самому Робеспьеру не дали сказать ни слова: все члены Конвента, справа, слева, сверху, снизу, хором и поодиночке кричали, чтобы он замолчал, называли его Кромвелем, тираном, деспотом, триумвиром и, наконец, постановили предать его, Робеспьера, его брата Огюста[130]130
Огюст-Бон-Жозеф Робеспьер – младший брат вождя якобинцев, Максимилиана Робеспьера, член Конвента и его комиссар. Казнен вместе с другими видными деятелями якобинской диктатуры 10 термидора.
[Закрыть], Кутона, Сен-Жюста и Леба – суду; их всех тут же схватили и отвезли в парижские тюрьмы.
Вот что рассказал нам Коллен. Мы слушали его, понятно, с великим удивлением.
Он поведал нам далее, что, пока шло заседание, народ ждал на улице, а к вечеру, узнав, что произошло, все, как один, поднялись на защиту великих патриотов. Доблестная Коммуна велела бить в набат; члены муниципалитета освободили заключенных и привели их в мэрию. Однако предатели тем временем арестовали Анрио, который, будучи, по своему обыкновению, навеселе, скакал верхом по улицам, призывая народ к восстанию, и препроводили его в Комитет общественной безопасности.
Все это произошло между пятью и семью часами вечера. В семь часов должен был снова собраться Конвент. Это было известно. Тогда Коффиналь[131]131
Коффиналь-Дюбайль Жан-Батист (1754–1794) – деятель французской революции, врач и юрист, якобинец, участник восстания 9 августа 1792 года. С 17 августа 1792 года – председатель Революционного трибунала. После переворота 9 термидора был казнен.
[Закрыть] с сотней пушкарей-патриотов бросился в Тюильри освобождать Анрио, и пушкари навели орудия на двери Конвента, чтобы депутаты не могли войти. К несчастью, Анрио, сказал Коллен, вместо того чтобы спокойно сидеть в Тюильри, отправился в мэрию за распоряжениями; тут стали подходить депутаты, пушкари разбежались, и Конвент, не обращая внимания на набат и на крики, доносившиеся снаружи, невзирая на угрозу мятежа, объявил Анрио, обоих Робеспьеров, Кутона, Сен-Жюста, Леба, всех заговорщиков из Коммуны и главных якобинцев вне закона. Во все секции Парижа были тотчас направлены комиссары, чтобы зачитать этот декрет, а Баррас[132]132
Баррас Поль, виконт де (1755–1829) – французский политический деятель, выходец из дворянского рода, был членом Конвента и его комиссаром при итальянской армии. Один из руководителей контрреволюционного переворота 9 термидора. Член правительства Директории. Способствовал выдвижению Наполеона. После переворота 18 брюмера был отстранен от государственных дел.
[Закрыть] был назначен командующим войсками, которым поручалось усмирить мятежников.
– И во всем, – с возмущением сказал нам Коллен, – виноват Анрио. Этот несчастный уже с утра напился и, вместо того чтобы отдавать распоряжения, только орал и размахивал саблей.
Я подумал о Сантере, Лешеле, Россиньоле: все они, эти горланы, похожи друг на друга, и всех, кто следовал за ними, ждало либо поражение, либо гильотина.
Не помня себя от горя, долговязый Элоф рассказал нам далее, что санкюлоты, боясь, как бы их тоже не объявили вне закона, вместо того чтобы поддержать Робеспьера и честных деятелей Коммуны, толпами двинулись в Тюильри и с криками «Да здравствует Конвент!» – присоединились к Баррасу. Между часом и двумя часами утра, еще до того как рассвело, вся национальная гвардия, невзирая на сопротивление горсти патриотов, открывших перестрелку, чтобы ее задержать, прошла по обоим берегам Сены и заняла мэрию, где находились подлинные представители народа. Анрио выбросили из окна, Робеспьеру выстрелили прямо в лицо, Кутона вытащили на улицу и бросили в канаву, Леба сам покончил с собой, Сен-Жюста, Робеспьера-младшего и всех главных республиканцев, награждая пинками, ударами прикладов, свистками и плевками, поволокли обратно в тюрьмы, а самого Робеспьера положили на доску и понесли в Конвент, где на него не пожелали даже взглянуть: эти мошенники заявили, что-де самый вид его оскорбляет их взоры. В конце концов всех этих мучеников, вместе со многими другими якобинцами, муниципальными чиновниками и прочими лицами, объявленными вне закона, под крики и улюлюканье осыпавшей их комьями грязи толпы поволокли на гильотину, установленную на площади Республики. От побоев и унижений несчастные еле держались на ногах. Бедный Кутон, едва живой, упал на дно повозки и, как о милости, молил, чтобы его скорее прикончили. Максимилиана Робеспьера решили казнить последним: его поставили напротив эшафота, чтобы он видел, как гильотинируют его друзей. А когда настал его черед, палач-роялист сорвал с него повязку, показал разъяренной толпе его изуродованное лицо и затем обезглавил, как и остальных.
Элоф Коллен с содроганием рассказывал нам все это, а мне вспоминался Дантон, Камилл Демулен, Вестерман. Я видел, что продажная сволочь поступала с новыми жертвами точь-в-точь, как с теми. С отвращением слушал я рассказ Коллена. А когда он, весь бледный, умолк, я сказал:
– Послушай, гражданин Элоф, то, что ты рассказал, ничуть меня не удивляет. Меня скорее удивляет то, что на это потребовалось столько времени. В такую пору, когда против нас выступила вся Европа, да еще Вандея в придачу, к чему было приостанавливать действие конституции девяносто третьего года; к чему было создавать Комитет общественного спасения, Главный наблюдательный комитет и Революционный трибунал; к чему было применять террор против аристократов, себялюбцев, заговорщиков и предателей, сдававших наши крепости и показывавших врагам дорогу в нашу страну, если вот уже много месяцев на гильотине гибнут лучшие патриоты! Разве это не стыд и позор, что такие люди, как Дантон, Демулен, Эро де Сешель[133]133
Эро де Сешель Мари-Жан (1760–1794) – деятель французской революции, выходец из дворянства. Участвовал во взятии Бастилии, депутат Законодательного собрания, член Конвента и его Комитета общественного спасения, автор конституции 1793 года. Примыкал к правому крылу якобинцев – дантонистам – и был казнен вместе с ними.
[Закрыть], Лакруа[134]134
Лакруа Жан-Франсуа (1754–1794) – деятель Великой французской революции, был членом Законодательного собрания, а затем членом Конвента. Примыкал к правому крылу якобинцев, возглавлявшемуся Дантоном. Вместе с ним был послан в Бельгию в качестве комиссара Конвента. Позднее был осужден Революционным трибуналом (за хищения в Бельгии) и казнен вместе с другими дантонистами.
[Закрыть], Базир[135]135
Базир Клод (1764–1794) – деятель Великой французской революции. Был членом Законодательного собрания, а затем Конвента и его Комитета общественной безопасности. Примыкал к правому крылу якобинцев, возглавлявшемуся Дантоном. Арестованный по обвинению в спекулятивных делах и различных махинациях (по делу Ост-Индской компании), был казнен вместе с Дантоном и дантонистами.
[Закрыть], Филиппо[136]136
Филиппо Пьер (1754–1794) – деятель Великой французской революции. Член Законодательного собрания, позже Конвента, дантонист, был комиссаром в Вандее, 5 апреля 1794 года казнен по обвинению в заговоре против революционного правительства.
[Закрыть] Вестерман и многие другие, которые стояли во главе событий в великие дни революции, были отправлены на гильотину без суда и следствия и казнены трусами, дрожавшими за свою шкуру и укрывавшимися в дни битв, – людьми, засевшими в своих полицейских участках, точно пауки в паутине?! Разве это не позор для Франции и республики? Разве казнь Дантона пошла нам на пользу? Разве деспоты не ликовали в тот день? Да наши величайшие враги не могли бы причинить нам большего вреда! Все добропорядочные и здравомыслящие граждане содрогались от негодования.
Коллен смотрел на меня, опершись кулаком о стол, поджав губы.
– Ты что же, не веришь в добродетель Робеспьера, а? – спросил он наконец.
– В добродетель Робеспьера и Сен-Жюста?! – повторил я и пожал плечами. – Да разве можно верить в добродетель негодяев, умертвивших Дантона за то, что он был выше, сильнее, великодушнее всех их, вместе взятых, за то, что он хотел заменить гильотину свободой и милосердием, ведь при его жизни не могло быть и речи о диктатуре?! В чем же выражалась эта их необыкновенная добродетель? Что они такого сделали, что возвышало бы их над остальными? Или они подвергались большим опасностям, чем семьсот или восемьсот тысяч граждан, двинувшихся в деревянных башмаках к нашим границам? Или терпели голод и холод и ходили зимой босиком, как мы в Вандее? Нет, они говорили длинные речи, выносили приговоры, отдавали приказы, осуждали на смерть тех, кто был помехой их честолюбию, и, наконец, попытались провозгласить себя диктаторами. Ну, а я против диктаторов, я предпочитаю свободу гильотине. Слишком это удобно – убивать тех, кто думает иначе, чем ты, – последний разбойник может так поступить. А я сражался за свободу; за то, чтобы иметь право говорить и писать все, что думаю; за то, чтобы иметь свое достояние, свои поля, луга, дома, не облагаемые ни десятиной, ни прочими поборами, и никаких привилегий мне не надо, ибо все это было бы заработано честным трудом; я хочу распоряжаться своим добром по своей воле – проедать его или копить, если мне так нравится, не боясь того, что какие-то там высокодобродетельные, неподкупные личности, чопорные, точно старые девы, станут совать нос в мои дела и говорить мне: «Ты слишком хорошо одеваешься, ты слишком вкусно ешь, ты не похож на римлян, – надо тебе отрубить голову!» Гнусные деспоты – вот они кто! Олицетворение эгоизма и гордыни!.. Эти люди всю жизнь провели за письменным столом и вдруг решили, что можно изменить род людской с помощью обвинительных заключений и приговоров: если гильотина будет наготове, тогда, мол, они станут слушаться!.. Фу! Как подумаю, прямо тошно становится.
Я весь кипел от гнева. Коллен, не найдя, что мне ответить, вдруг встал, взял свою треуголку и поспешно вышел. Маргарита закрыла за ним дверь, накинула щеколду и вернулась. Я думал, что она станет упрекать меня; она же, войдя в комнату, сказала:
– Ты прав, Мишель, это были несчастные люди, которых обуяла гордыня. Я видела здесь Сен-Жюста: он так много мнил о себе, что еле отвечал, когда с ним заговаривали. Ах, насколько же лучше были бедняга Дантон и Камилл Демулен! Вот уж кто никак не походил на первых людей республики, – лица у обоих такие добрые, такие мужественные. А то были такие сухие, чопорные, и глядели на вас сверху вниз, с высоты своего величия: наверно, считали, что в их жилах течет кровь иная, чем у нас. Но все равно республике нанесен страшный удар: мошенники, ставшие теперь хозяевами положения, предадут нас.
– Ну что ты, что ты, Маргарита! – сказал я. – Неужто ты вообразила, что какие-то там пять или шесть человек составляют всю Францию. Народ – вот главное, – народ, который трудится, который сражается, защищается, который экономит и откладывает – для себя, не для других. И то, что он завоевал, будь спокойна, он не уступит деспотам и рабам, даже если они и столкуются между собой. Придется скосить нас всех до единого, чтобы отобрать у нас хотя бы одну травинку. А остальное наступит само собой: дети наши получат образование, они будут знать, чего стоила нам каждая пядь земли. Не думаю я, чтобы они оказались глупее и трусливее нас и дали обобрать себя.
Так закончился этот день. Наутро то, что рассказал нам Элоф Коллен, уже знал весь город. И лица у людей стали совсем другими: одни словно вылезли на свет божий из-под земли, другие словно ушли в землю. Не надо, однако, думать, что террор сразу окончился. Правда, из Нанси, из Меца, из Страсбурга вернулось много полумертвых от страха узников: эти люди только и ждали, что их вот-вот вызовут в Революционный трибунал, а оттуда повезут на гильотину! В одной нашей округе я знаю таких человек пятьдесят, и все они в один голос повторяли, что 9 термидора их спасло. Но люди эти, вместо того чтобы радоваться своему спасению, пылали местью и мечтали гильотинировать других. Вот тут-то и началось преследование якобинцев. Якобинцами стали называть не только сторонников Робеспьера, но и дантонистов, эбертистов и всех республиканцев вообще. Истинные патриоты поняли, откуда ветер дует, и объединились… Вот почему по сей день никто не обижается, если его называют якобинцем, хотя Робеспьера больше и нет. А ведь выпади им счастье иметь во главе Дантонов, Камиллов Демуленов или Вестерманов, никому бы не пришло в голову их казнить.
Итак, смерть Робеспьера сплотила всех патриотов, и презрение стало уделом Тальенов, Фуше[137]137
Фуше Жозеф (1759–1820) – французский политический деятель. До революции был священником. В 1792 году снял с себя сан. Член Конвента, примыкал к якобинцам, был комиссаром в Нанте. Летом 1794 года примкнул к антиробеспьеристскому большинству и участвовал в подготовке переворота 9 термидора. Министр полиции при Директории, он способствовал перевороту 18 брюмера. Стал министром полиции Наполеона, получил титул герцога Отрантского и большие поместья в Италии. В 1814 году, изменив Наполеону, перешел на сторону Бурбонов. Во время Ста дней снова примкнул к Наполеону и снова изменил ему. После второй реставрации Бурбонов изгнан из Франции. Один из самых беспринципных и аморальных деятелей той эпохи.
[Закрыть], Баррасов, Фреронов – всех тех, кого называли термидорианцами, ибо они свергли Робеспьера 9 термидора, и, как выяснилось, не в интересах республики, а в своих собственных. Прозвали их «партией мародеров», и вы сами дальше убедитесь в справедливости этого названия, ибо, повествуя вам о себе, я всегда буду рассказывать и о том, что происходило в стране. Человек живет не только ради себя, а ради всех честных людей, и тот, кто заботится лишь о своих нуждах, не достоин звания гражданина просвещенной страны.