Текст книги "История одного крестьянина. Том 2"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)
Глава десятая
Весь март и апрель 1797 года шли предвыборные собрания по местечкам и коммунам, и Шовель не пропустил ни одного из них. Но, помимо этих собраний, край волновали и другие немаловажные события: приготовления Моро к переходу через Рейн, замена Бернонвиля Гошем на посту главнокомандующего армией Самбры и Мааса, а также обращение Бонапарта к своим солдатам накануне новой кампании, вывешенное на дверях клубов и мэрий.
«КОМАНДУЮЩИЙ ИТАЛЬЯНСКОЙ АРМИЕЙ БОНАПАРТ —
К СОЛДАТАМ ИТАЛЬЯНСКОЙ АРМИИ
Главная штаб-квартира в Бассано, 20 плювиоза V года (10 марта 1797 г.).
Со взятием Мантуи закончилась кампания, за которую родина будет вам вечно благодарна. Вы вышли победителями из четырнадцати генеральных сражений и семидесяти схваток. Вы взяли в плен свыше ста тысяч солдат и офицеров противника, отобрали у него пятьсот полевых орудий и две тысячи крупнокалиберных, а также четыре понтонных моста. За счет контрибуций, взысканных вами с покоренных стран, мы содержали, кормили и оплачивали армию на протяжении всей кампании. Кроме того, вы послали министру финансов тридцать миллионов, что явилось существенным вкладом в государственную казну. Вы пополнили Парижский музей множеством ценных предметов и произведений искусства, созданных мастерами древней и новой Италии на протяжении тридцати веков.
Вы завоевали и подарили республике красивейшие земли Европы. Ломбардская[170]170
Ломбардская республика со столицей Миланом была создана в северной Италии в 1796 году в результате побед Франции над Австрией; находилась в вассальной зависимости от Французской республики.
[Закрыть] и Циспаданская[171]171
Циспаданская республика – одна из вассальных республик, созданных и Италии в результате побед Франции над Австрией в 1790–1797 годах.
[Закрыть] республики обязаны вам своей свободой. Французский флаг впервые реет на Адриатике, против древней Македонии, в каких-нибудь двадцати четырех часах марша от нее, Короли Сардинский и Неаполитанский, папа и герцог Пармский вышли из враждебной нам коалиции и всячески заискивают перед нами, добиваясь нашей дружбы. Вы изгнали англичан из Ливорно, Генуи и с Корсики. Но это еще не все. Вам предстоит выполнить великую миссию: на вас возлагает родина все свои надежды, и вы по-прежнему будете достойны ее доверия. Из всего множества врагов, объединявшихся, чтобы задушить нашу республику, как только она родилась, против нас стоит сейчас один только император. Это уже не монарх могущественной державы, ибо существует он на деньги лондонских купцов. И сам он, и его политика подчинены интересам этих злокозненных островитян, не знающих ужасов войны и с улыбкой взирающих на страдания, которые терпит народ на континенте».
И так далее и тому подобное. Под конец он заявлял, что эта кампания прикончит австрийских монархов, которые последние триста лет с каждой войной теряли часть своего могущества, восстановили против себя народ, отняв у него все права, и теперь вынуждены будут плясать под дудку англичан.
После этого всем стало ясно, что война снова заполыхает от Голландии до Италии, и чем дальше продвинутся наши войска, тем больше придется им выдержать сражений. Однако положение наше было не такое уж скверное: вместо того чтобы сражаться с врагом на нашей земле, как в 92-м и 93-м годах, мы через Тироль собирались вторгнуться в его владения. Эрцгерцог Карл, лучший из австрийских полководцев, уже готовился к встрече с Бонапартом. Через город проходили отряды новобранцев – они шли на пополнение армий Дельмаса и Бернадотта, направивших несколько своих дивизии в Итальянскую армию.
Благодаря передвижению войск торговля вдоль всей границы шла очень бойко. У нас еле хватало товаров, чтобы обслужить всю эту массу, – а люди все шли и шли, и не было конца этому потоку. Шовеля же интересовали только общественные дела. Он ходил на все предвыборные собрания, и роялисты, смотревшие на него, как на своего опаснейшего врага, подкарауливали его на дорогах. Маргарита жила в вечном страхе – я это видел, хоть она и ничего мне не говорила; я это чувствовал по ее тону, когда часов в восемь или девять вечера, заслышав звяканье колокольчика и шаги отца, она восклицала:
– Ну вот и он!.. Наконец-то!..
И спешила к нему навстречу с малышом на руках. Он целовал Жан-Пьера, а потом заходил к нам выпить стаканчик вина и съесть кусок хлеба. В волнении он шагал вокруг стола, рассказывая нам о боях, которые ему пришлось выдержать, а это были самые настоящие бои, ибо эмигранты, во множестве вернувшиеся в страну, объединились со сторонниками конституции III года, величайшими лицемерами, какие когда-либо стояли во главе Франции.
Вспоминаю я это и по сей день восторгаюсь нашим мужественным стариком, который все принес в жертву свободе и отказался от всех земных благ, лишь бы помочь народу устоять и удержать его от пути, ведущего к гибели.
Но в ту пору я думал прежде всего о себе: еще недавно я ведь не имел ни гроша за душой и вдруг стал владельцем доходного дела; предприятие мое расширялось, и мне не хотелось ударить лицом в грязь, да и обязательства перед семьей росли, ибо мы ждали второго ребенка. А тут еще поди состязайся с другими торговцами, которым наплевать было на все правительства – лишь бы дела у них шли хорошо. И вот я частенько ловил себя на таких мыслях:
«Мой тесть просто рехнулся!.. Задумал повернуть все по-своему. Да разве мы не выполнили свой долг? И не настрадались за эти шесть лет? Кто может в чем-либо нас упрекнуть? Пусть теперь другие жертвуют собой – каждому свой черед. Нельзя на одних и тех же все взваливать. Неразумно это!..»
И так далее и тому подобное.
Я злился на Шовеля за то, что он бросает нашу лавку в рыночные дни и отправляется на предвыборные собрания; что из-за его речей мы теряем наших лучших клиентов; что он совсем не интересуется нашей бакалейной торговлей, точно ее и не существует. Уверен: дома его удерживала только продажа галет и патриотических брошюр, – иначе он уже давно бы колесил по Эльзасу и Лотарингии с коробом за плечами.
Так или иначе, но старания этого честного человека, как и тысяч других якобинцев, не увенчались успехом. Все ранее совершенные ошибки обычно и выходят боком во время революции. Как нам не хватало тогда тех, кого в свое время принесли в жертву Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон, считая их недостаточно праведными! Но теперь и они мертвы, и народ, уставший, изверившийся, невежественный, остался один на один со множеством мерзавцев и честолюбцев.
Выборы V года имели еще худшие последствия, чем выборы III года: поскольку народ был лишен права голоса, еще двести пятьдесят роялистов вошли в состав Советов и, объединившись с остальными их членами, поспешили выбрать Пишегрю председателем Совета пятисот и Барбе-Марбуа – председателем Совета старейшин. Это яснее ясного означало, что они решили наплевать на «Права человека» и считали, что пришла пора посадить на трон Людовика XVIII.
Директория мешала им, ибо она занимала место, предназначенное для отпрыска Людовика Святого. И вот новые депутаты решили повести дело так, чтобы у Директории опустились руки и она перестала во что-либо вмешиваться. Не теряя времени, они принялись за выполнение своего плана и меньше чем за четыре месяца, с 1 прериаля по 18 фрюктидора, вот что натворили: добившись смещения члена Директории Летурнера и посадив на его место Бартелеми[172]172
Бартелеми Франсуа, маркиз де (1747–1830) – французский политический деятель. Еще до революции вступил на дипломатическую службу. Был послом в Швейцарии. В 1795 году участвовал в переговорах о заключении Базельских мирных договоров. В 1797 году стал членом Директории. После переворота 18 фрюктидора был сослан, бежал из ссылки. Сенатор и граф наполеоновской империи, пэр и маркиз после реставрации Бурбонов.
[Закрыть] (роялиста!), они отменили закон, запрещавший родственникам эмигрантов занимать государственные посты, а также декреты Конвента, направленные против предателей, которые в свое время сдали англичанам Тулон; они вернули из ссылки неприсягнувших священников; поставили Директории в упрек подписание договоров с Италией без ведома обоих Советов, хотя повинен в этом был Бонапарт; поощряли убийства и грабежи на западе и на юге страны, отказываясь помочь правительству бороться с этим злом; пожелали восстановить католические церкви на том основании, что католицизм-де исповедует огромное большинство французов, что это религия наших отцов, единственное наше достояние, которое-де поможет нам забыть четыре года кровавой резни, – точно начали ее не эти добрые католики-вандейцы.
Два или три якобинца резко выступили против, а население Парижа так мрачно это встретило, что пришлось обоим Советам попридержать свою прыть. Тем не менее роялисты свалили на Директорию все беды, от которых страдала республика – и падение стоимости ассигнатов, и расхищение казны, – и неизменно отказывали ей во всем, чего бы она ни попросила. Они непрестанно кричали, что только национальная гвардия может спасти положение. Принимать же в национальную гвардию следовало лишь тех, кто платил ценз. Таким образом получалось, что у буржуа будет оружие, а у рабочих и крестьян – нет! Это был главный козырь их плана, ибо тогда Людовик XVIII, принцы, эмигранты и епископы могли бы преспокойно вернуться в страну и, нигде не встретив сопротивления, получить обратно свои земли, свои звания – все, что отняла у них революция.
Стремясь отвлечь внимание народа от своих гнусных замыслов, роялисты на все лады расписывали в своих газетах процесс Бабефа в Вандомском суде, – так действуют воры на ярмарке: один показывает вам разные разности, а другой очищает ваши карманы.
Но ничто – ни шум вокруг суда над Бабефом, ни Итальянская кампания, ни переход через Тальяменто, ни взятие Градишки, ни стычки близ Ньюмарка и Клаузена, ни битва под Тарвисом, ни вторжение в Истрию, Карниолию и Каринтию, ни восстание в Венеции в тылу у наших войск, ни мирные переговоры в Леобене, ни исчезновение с лица земли Венецианской республики, уступленной Бонапартом Австрии, ни переход Гоша через Рейн в Нейвиде, ни победа под Геддерсдорфом и отступление австрийцев к Нидде, ни переправа Моро через Рейн под огнем противника, ни взятие форта Кель, ни весть о мирных переговорах и повсеместное прекращение военных действий, – ничто не могло затуманить мозги патриотам. Они видели предательскую возню роялистов и в обоих Советах, видели, что те перетянули на свою сторону буржуа, – теперь ясно было, что нация сможет от них избавиться, лишь дав им решительный бой.
Они как бы открыли все шлюзы, и теперь грязь извне без помехи хлынула к нам: Эльзас и Лотарингию заполонили эмигранты. Большая часть жителей нашего города, как говорится, живо обратилась в новую веру и стала на сторону «порядка». В часовне Бон-Фонтэн служили молебны о возвращении несчастных изгнанников, – бывшие наши священники отправляли службу; старухи с утра до вечера толпились у Жозефа Птижана, бывшего церковного певчего, и, развесив уши, слушали его разглагольствования о том, как ему жилось в изгнании. Власти об этом знали, но никто и палец о палец не ударил, чтобы это прекратить. Словом, продали нас со всеми потрохами!
Иной раз вечером Шовель, сидя за изготовлением пакетов, грустно говорил:
– До чего же больно видеть, когда такой вот Бонапарт, который еще вчера был никем, угрожает народным представителям, а эти представители, которых мы выбирали защищать республику, собственными руками уничтожают ее! Да, низко же мы пали! А народ спокойно смотрит на этот срам, – это он-то, которому достаточно было бы дунуть, чтобы от этих мошенников и следа не осталось – и от тех, которые нападают на него, и от тех, которые вроде бы хотят его защитить.
– Наш народ, – добавил он как-то, – напоминает мне того негра, что смеялся и ликовал, глядя, как дерутся двое американцев. «Вот так двинул! – восклицал он. – Вот здорово! Ух, как лихо!» А кто-то вдруг и скажи ему: «Ты тут смеешься, а знаешь, почему дерутся эти двое? Драка эта решит, который из них наденет тебе веревку на шею и продаст тебя, твою жену и твоих детей, а там тебя заставят работать, строить тюрьмы, в которых ты будешь сидеть, воздвигать крепостные стены, возле которых тебя будут расстреливать, и если ты посмеешь хотя бы пикнуть, – до смерти забьют». У негра, конечно, сразу пропала охота смеяться, а вот французы – те не унимаются, смеются себе: народ наш любит драки, а об остальном не думает.
Всякий раз, как Шовель заводил об этом речь, я мысленно восклицал:
«Ну, а я – то тут что могу поделать?»
Двадцать – тридцать ливров дохода в день, вино и водка в погребе, мешки с рисом, кофе, перцем в лавке, – есть от чего закружиться голове. А ведь таких, как я, были тысячи! Мелкие буржуа любой ценой стремились разбогатеть! И должен прямо сказать: дорого мы за это заплатили.
И все же желание отстоять «Права человека и гражданина» возобладало во мне, и я вдруг понял, что Шовель прав: надо держать ухо востро.
В ту пору газеты много писали о некоем Франкони, акробате, изумлявшем парижан своими виртуозными упражнениями на лошади. Теперь, когда отошел в прошлое суд над Бабефом, отгремели походы Бонапарта, Гоша и Моро, – циркач был в центре внимания всех газет. И вот вдруг в термидоре, во время Пфальцбургской ярмарки, этот самый Франкони заезжает к нам со своей труппой по пути в Лотарингию и Шампань. Он обосновывается в городке, разбивает на площади большую парусиновую палатку, прогуливает лошадей, призывно играет на трубе и бьет в барабан, оповещая о представлении. И толпы людей ходят смотреть на него. Я бы и сам с радостью повел туда Маргариту, пусть бы даже это стоило мне два или три франка, но в праздничные дни наша лавка всегда полна народу и отлучиться нет никакой возможности.
Этим бы дело и кончилось, если бы наши односельчане, заходившие в лавку – то один, то другой, – не рассказали мне, что Никола – подумать только! – работает наездником в труппе Франкони. Я же, считая, что если Николá, на беду, вернется во Францию, то по закону он будет приговорен к смерти за переход на сторону врага с оружием в руках, отвечал им, что они ошиблись, что мы уже давно получили похоронную. Но они только головой качали. И вот как-то раз, часов в шесть вечера, когда у нас шел об этом спор, в лавку вдруг вошел высокий парень в голубой куртке, обшитой серебряными галунами, в роскошной шляпе с белыми перьями, сдвинутой на ухо, в высоких сапогах с золочеными шпорами и, щелкнув хлыстом, воскликнул:
– Ха-ха, Мишель! Это я!.. Раз ты сам не жалуешь ко мне, пришлось, как видишь, мне побеспокоиться.
Это был он, негодяй! Все, находившиеся в лавке, уставились на него, ну а мне, несмотря на все мои страхи и уверения, что он умер, пришлось его признать и расцеловать. Не отстал от меня и Этьен и бросился к нему в объятия. От несчастного отчаянно разило водкой. Папаша Шовель наблюдал за этой сценой из нашей читальни сквозь застекленную дверь. Маргарита, знавшая, что грозит изменнику по законам республики, с дрожью смотрела на него. Однако не могли же мы его выгнать, и, подтолкнув его к читальне, я сказал:
– Пойдем!
– Ага! – продолжая покачиваться, воскликнул он. – Ты, значит, понял, что я явился к тебе на ужин? А вино у тебя есть?.. А это есть?.. А то?.. Видишь ли, не стану от тебя скрывать, я привык себя баловать. Хе-хе-хе! А это еще что такое?.. Смотри-ка ты… Да она совсем недурна, эта крошка!
– Это моя жена, Никола!
– А, крошка Шовель!.. Маргарита Шовель… Коробейница… Знаю, знаю…
Маргарита вся так и вспыхнула. Покупатели в лавке засмеялись. Наконец Никола вошел в нашу читальню.
– Э, да тут и старик Шовель!.. Живете, значит, всем семейством!.. А короб – по боку!..
– Да, Николá, – сказал Шовель, беря понюшку табаку и прищуриваясь, – мы теперь стали бакалейщиками. Не всем же быть полковниками в труппе Франкони.
Можете себе представить, как мне было стыдно. Никола не очень-то понравилось, что его назвали полковником у Франкони. Он искоса посмотрел на Шовеля, но ничего не сказал. Я решил попытаться от него отделаться и шепнул ему на ухо:
– Ради бога, Никола, будь осторожен: все в городе узнали тебя. А ты ведь знаешь, закон об эмигрантах…
Но он не дал мне договорить и, развалившись на стуле возле письменного стола, вытянул ноги и, откинув голову, принялся разглагольствовать:
– Хм, эмигрант!.. Да, я эмигрант! Все честные люди убрались отсюда, остался один сброд. Так, говоришь, меня узнали, – тем лучше! Плевал я на весь этот сброд. У нас есть друзья – там, наверху. Они зовут нас, они раскрыли перед нами двери… Узнаете? Это вам не ассигнаты… Это ключ к вашей республике… Хе-хе-хе!
Он сунул руку в карман штанов и, вытащив оттуда десяток луидоров, подбросил их в воздух. Какое несчастье иметь такого братца, пьяницу, предателя, продажного дурака, который этим еще и хвастается!
Тут папаша Шовель, видя мое замешательство и понимая, как мне стыдно, сказал:
– Никола пришел очень вовремя. Пора и ужинать, давайте выпьем по рюмочке за нашу республику, а потом расстанемся добрыми друзьями. Правда, Никола?
Маргарита, все еще красная и сердитая, вошла в эту минуту с супницей; Этьен побежал за вином. Стол был накрыт – оставалось только поставить еще один прибор. Никола искоса, с высокомерным видом поглядывал на все это.
– Суп с капустой… – промолвил он, будто и не слышал слов папаши Шовеля. – Белое эльзасское вино… Нет, пойду-ка я лучше в «Город Базель».
Он встал и, повернувшись к моему тестю, вдруг добавил:
– А что до тебя, можешь не беспокоиться: ты у нас на примете! Ишь чего захотел, пить за твою республику! – Он оглядел старика с головы до пят и с пят до головы. – Чтобы я, Никола Бастьен, королевский солдат, стал пить за твою республику!.. Ничего, веревку для тебя мы уже приготовили!
Шовель продолжал сидеть и лишь с презрительной усмешкой поглядывал на него: он был стар и слаб, – этот верзила в одну минуту мог бы его прикончить. Меня охватил такой гнев, что на минуту я лишился дара речи. Потом наконец выдавил из себя:
– Осторожней, Никола, осторожней!.. Это же мой отец…
– А ты бы лучше помолчал!.. – отрезал он, взглянув на меня через плечо. – Женился на дочке кальвиниста, цареубийцы, маленькой…
Но тут я схватил его под мышки, зажал, как в тисках, и, задевая за сахарные головы, свисавшие с потолка, поволок из лавки. Поскольку дверь была раскрыта, я вышвырнул его на улицу, шагов за десять от дома. По счастью, в 97-м году мостовые еще не были замощены, иначе ему бы не подняться. Он так орал, так ругался, что, казалось, небеса обрушатся. Позади меня Этьен с Маргаритой тоже оба что-то кричали. Изо всех окон, выходивших на нашу маленькую площадь, повысовывались люди. Никола поднялся на ноги – он был очень бледен – и, стиснув зубы, двинулся на меня. Я стоял, не шевелясь. Несмотря на всю свою ярость, он все же не дошел до меня и остановился: видно, понял, что я его сейчас же разорву. Тогда он крикнул мне:
– Ты был солдатом и умеешь драться. Приходи за арсенал.
– Ну что ж, вояка из Королевского немецкого, – сказал я. – У меня еще сохранилась сабля со времен тринадцатой полубригады. Ищи свидетелей. Через двадцать минут я приду. И пронзить меня тебе не удастся: я эти приемы знаю!
Этьен, обливаясь горючими слезами, принес мне треуголку; я отшвырнул ее в сторону и захлопнул дверь лавки. Маргарита, бледная как полотно, сказала:
– Не станешь же ты драться с братом!
– Тот, кто оскорбляет мою жену, мне не брат, – сказал я ей. – Через двадцать минут все будет кончено.
И, не обращая внимания на Шовеля, кричавшего, что с изменниками не скрещивают клинков, я снял с гвоздя саблю и пошел за Лораном и Пьером Гильдебрандами, чтобы позвать их в свидетели. Спускалась ночь. Я вышел на улицу и повернул в одну сторону, а Шовель – в другую, к мэрии. Четверть часа спустя, вместе со своими свидетелями, я уже шагал по Крепостной улице. Свидетели мои тоже на всякий случай прихватили с собой кавалерийские сабли. Но не успели мы свернуть на Арсенальную, как услышали вдалеке крики:
– Стой!.. Стой!.. Держи его!
Никола на большой рыжей лошади вихрем промчался мимо часового – тот даже не успел преградить ему путь штыком. Теперь уже крики: «Держи! Держи его!» – раздавались со стороны Немецких ворот. Мы побежали туда. В ту же сторону, следом за негодяем, поскакали национальные жандармы, прибывшие из Саарбурга. Тогда мы повернули назад и разошлись по домам. Шовель, дожидавшийся меня у двери, сказал:
– Я пошел в мэрию, чтобы сообщить властям об этом пакостнике, которого надо было немедля арестовать, но оказалось, что там о нем уже знали: он, как тупое животное, всюду показывал свое золото, и за ним следили от Бламона до Саарбурга. Теперь он стащил у Франкони одну из лучших лошадей и удрал: увидел жандармов на площади и понял, что дело худо. Франкони взял его к себе в городе Туле. Он явный шпион, роялистский доносчик.
То, что рассказал Шовель, глубоко возмутило меня. Но пора было ужинать. Маргарита искренне радовалась тому, что все так кончилось. А папаша Шовель, уплетая за обе щеки, приговаривал:
– Вот ведь счастье, что у Мишеля такая силища!.. Лихо он сгреб этого бандита! Я и глазом не успел моргнуть, как он промелькнул среди щеток и сахарных голов, точно подхваченное ветром перышко!
Очень мы все смеялись.
Однако дело на этом не кончилось, ибо на другое утро, часов около десяти, в самый разгар торговли, в лавку к нам ворвалась моя матушка, всклокоченная и разъяренная до крайности. Она поставила корзинку на прилавок и, не обращая внимания на покупателей, даже не взглянув на малыша, которого держала на руках Маргарита, принялась, выпучив глаза, меня поносить. Как только она меня не обзывала – и Иудой, и Каином, и Шиндерганнесом, и повесят-то меня, и выметут нас всех как навоз, – словом, чего только не наговорила! Перегнувшись через прилавок, она тыкала мне в нос кулаком, а я молча смотрел на нее. Тут вмешались посторонние:
– Да уймитесь же вы! Уймитесь!.. Нельзя так безобразничать… Этот человек слова вам не сказал… Постыдились бы… Плохая вы мать!
Но она, распалившись, принялась их дубасить. А то, понятное дело, в долгу не остались. Я кинулся было ей на подмогу, но это только вызвало у нее новый прилив ярости.
Отойди от меня, иуда, отойди! – кричала она. – Не нужен ты мне. Пусть меня избивают, пусть! Пойди донеси на меня, как на своего брата Никола!
Голос ее был слышен даже на площади; возле нашей лавки стал собираться народ, а потом подоспела и стража. Увидев за окном их большие треуголки и ружья, мать моя лишилась дара речи. Я вышел на улицу и, подойдя к начальнику караула, стал уговаривать его не забирать бедную старуху: она ведь сама не ведает, что творит, но он и слышать ничего не хотел, и Шовель едва успел вывести ее через заднюю дверь на улицу Капуцинов. Однако начальник караула не унимался: ему непременно надо было кого-нибудь задержать. Пришлось добрых четверть часа его уламывать да еще выставить всем его людям по стакану вина.
Какое несчастье иметь родителей, у которых нет ни ума, ни здравого смысла! Сколько ни тверди, что каждый отвечает только за себя, легче самому пойти в тюрьму, чем видеть, как туда ведут твою мать, хоть она, быть может, сто раз это заслужила. Да, очень это тяжело. По счастью, ни жена моя, ни тесть, ни кто-либо другой из семьи никогда больше не вспоминали об этом случае. И без того хватало с меня неприятностей. А коли изменить ничего нельзя, так лучше и не думать об этом.
Мать моя пришла к нам тогда в первый и в последний раз. Благодарение богу, мне не придется больше к этому возвращаться.
Рассказ мой со всею ясностью показывает, какие расчеты строили роялисты, но их ждал не очень-то приятный сюрприз: наступал и наш черед посмеяться.
Из всех постановлений Совета пятисот и Совета старейшин, принятых после новых выборов, Шовель одобрял лишь то, где выносилось порицание Директории, решавшей вопросы войны и мира, не советуясь с народными представителями. Когда же Бонапарт, разгневанный этим порицанием, направленным прежде всего против него, написал в Париж, что, заключив пять мирных договоров и нанеся последний решающий удар коалиции, он полагает, что имеет право если не на гражданские почести, то хотя бы на спокойную жизнь; что его репутация связана с добрым именем Франции и он не позволит всяким английским наймитам чернить ее; и вообще он предупреждает, что время, когда трусливые адвокатишки и презренные болтуны отправляли на гильотину солдат, – прошло и что Итальянская армия во главе со своим генералом может очень скоро очутиться у заставы Клиши, – папаша Шовель, прочитав это в «Сантинеле», обвел текст красным карандашом и разослал газету более чем двадцати патриотам, приписав внизу:
«Ну-с, что вы на это скажете?»
Все старые друзья собрались у нас, в нашей маленькой читальне, и долго спорили вот о чем:
«Что лучше: отправиться в Кайенну, если Совет пятисот во главе с Пишегрю восстановит короля, дворян и епископов, или быть спасенным от этого несчастья Бонапартом и его восемьюдесятью тысячами солдат, привыкших к железной дисциплине?»
А решить, что лучше, было трудно.
Тогда Шовель сказал, что, по его мнению, есть только один способ спасти республику: если буржуа, заседающие в обоих Советах, прочитав это письмо Бонапарта, решат отстоять справедливость, выступят против роялистов и обратятся к народу с призывом поддержать свободу. В таком случае народ, увидев в их лице вождей, пойдет за ними, Директории придется держать ответ, а генералам – сбавить тон. Но если буржуа будут по-прежнему присваивать себе все блага революции, народу ничего другого не останется, как выбирать между Людовиком XVIII и генералом-победителем, и тысяча против одного, что генерал окажется хозяином положения и народ примет его сторону.
Все, кто был тогда у нас, не слишком высоко ставили Директорию, считая, что там сидят воры и грабители, люди без ума и без совести, которые думают лишь о том, как бы нахватать побольше миллионов, и не решаются приструнить собственных генералов. И все же Директория была в тысячу раз лучше обоих Советов, зараженных роялизмом. Поэтому, если начнутся волнения, патриоты должны стоять за Директорию.
Городские ворота были давно уже заперты, когда участники нашего небольшого собрания стали расходиться. У меня сразу полегчало на душе, потому что, пока шли споры, я все ждал, что вот-вот раздастся стук в ставню и среди ночной тишины прозвучит голос полицейского офицера Меньоля:
«Именем закона откройте!»
По счастью, ничего такого не произошло, и мы мирно разошлись около часу ночи. Было это в июле 1797 года. Через несколько дней, проснувшись утром, мы прочитали в газетах, что генерал Гош во главе армии Самбры и Мааса, насчитывающей двадцать семь тысяч человек, движется на Париж, что в ночь с 9-го на 10-е он прошел через Мезьер и, невзирая на возражения генерала Ферино, форсированным маршем пересек департамент Марны. В связи с этим роялисты из обоих Советов подняли в газетах страшный крик, они требовали от Директории объяснений, грозили карами армиям и генералам, осмелившимся подойти слишком близко к столице.
И вот Совет пятисот, в связи с докладом Пишегрю, постановил отмерить по прямой расстояние в шесть мириаметров, предусмотренное статьей 69 конституции. Исполнительной директории вменялось в обязанность проследить за тем, чтобы в течение десяти дней после принятия этого декрета на каждой дороге, на определенном расстоянии от Парижа, был установлен столб с надписью: «Граница расположения войск, предусмотренная конституцией». На каждом из этих столбов должен висеть текст статьи 69 конституции, а также статей 612, 620, 621, 622 и 639 Уголовного кодекса от 3 брюмера IV года. Командующий вооруженными силами, представитель гражданских или военных властей, – иными словами: представитель любой узаконенной конституцией власти, давший войскам приказ преступить эту границу, будет объявлен виновным в покушении на общественную свободу, взят под стражу и наказан в соответствии со статьей 621 Кодекса о преступлениях и наказаниях.
Похоже, что весь этот шум, равно как и декрет, на какое-то время испугали Директорию. Гош получил приказ отойти. Он выполнил его. Но всем стало ясно, что достаточно какому-нибудь из генералов сделать пять или шесть форсированных переходов – и правительство окажется в его руках. Переворота не произошло только из-за покладистости Гоша и слабости членов Директории, не решившихся довести намеченное до конца. Но тут, в связи с 14 июля, командование Итальянской армии обрушилось на роялистов. Особенно отличилась в ту пору дивизия Ожеро. Ожеро, победитель при Кастильоне, уроженец Антуанского предместья, смело объявил, что он за Директорию и против обоих Советов, – и Директория тотчас назначила его командующим семнадцатым военным округом, куда входил и Париж. В конце июля он прибыл на место нового назначения. Теперь все только и говорили об Ожеро, об его роскошных мундирах, расшитых золотом, о бриллиантовом султане на его треуголке. Да, неплохо мы повоевали в Италии!
Пишегрю, командовавший охраной Совета пятисот, был бедняком по сравнению с Ожеро, которого многие ставили выше Бонапарта.
Не думаю, чтобы Пишегрю возлагал особенно большие надежды на столбы, которые по декрету решено было поставить на дорогах. Он, наверно, предпочел бы иметь под рукой живых солдат и командовать ими, чем полагаться на статьи 621 и 639.
Карно, член Директории, всегда стоявший на стороне закона, упорно, вместе с Бартелеми, поддерживал Советы, тогда как три других директора выступали против них. Патриоты, собиравшиеся у нас по вечерам, не раз жалели этого честного человека: очутившись среди мошенников, он вынужден был теперь выступать заодно с теми, кого презирал, ибо те, другие, заслуживали еще большего презрения! Надо было ему подать в отставку.
В июле и в августе никаких перемен не произошло. Урожай в 1797 году был неплохой. В Эльзасе наступало время сбора винограда, и, судя по всему, вино обещало быть хорошим. Казалось, мирная жизнь потихоньку налаживалась. Как раз в эту пору я, помнится, прочитал речь Бернадотта, которого Бонапарт направил в Париж для вручения Совету пятисот последних знамен, захваченных в Италии. Вот что он там сказал:
«Верховные блюстители закона, следящие за тем, чтобы родина чтила и уважала конституцию, вызывайте и впредь своей деятельностью восхищение всей Европы, уничтожайте раскол и раскольников. Завершите великое дело мира. Человечество требует этого, оно не хочет больше, чтобы лилась кровь».
Так говорил этот гасконец. Вручив Директории бумаги, доказывавшие, что роялисты замышляют ее погибель, он далее заявил, что наши армии жаждут лишь на деле проявить свою преданность обоим Советам.
Однако дней через пять или шесть через Пфальцбург вдруг промчались курьеры, громко крича: «Да здравствует республика!» – и разбрасывая на своем пути прокламации. Все подбирали их и бежали домой читать. В лавку к нам ворвался Элоф, крича точно полоумный:
– Кончено с ними, кончено!.. Республика победила! Да здравствует республика, единая и неделимая!
В руках у него была прокламация, и своим зычным голосом он принялся ее читать, а мы, сгрудившись вокруг, слушали и ничего не понимали. Мы уже не приходили от всего в восторг, как в I или во II году, – мы столько всего перевидали, что уже ничто не могло нас взволновать, а вот удивиться – удивились. Даже Маргарита, держа на руках малыша, с улыбкой смотрела на меня. Шовель сосредоточенно нюхал табак и всем своим видом как бы говорил: