355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эркман-Шатриан » История одного крестьянина. Том 2 » Текст книги (страница 30)
История одного крестьянина. Том 2
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:14

Текст книги "История одного крестьянина. Том 2"


Автор книги: Эркман-Шатриан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

Глава семнадцатая

Закончив столь удачно переустройство страны, истребив горстку восставших бретонцев и расстреляв их предводителей, Бонапарт мог быть спокоен за свой тыл. Командование Дунайской и Рейнской армиями он поручил Моро.

Сам же он в величайшей тайне стягивал войска к Дижону. В ту пору австрийцы, хозяйничавшие в Италии, осаждали Геную – близ самых наших границ, и вот первый консул, собрав под Дижоном достаточное количество войск, внезапно встал во главе их и перешел через Альпы – совсем как Суворов за год до того, только с гораздо меньшими потерями, ибо Сен-Готард был хорошо защищен и его пришлось брать приступом, а проход Сен – Бернар был свободен. Бонапарт отрезал австрийцам путь к отступлению, но битву при Маренго[226]226
  Битва при Маренго – 23 июня 1800 года, одна из самых блестящих побед французских войск над австрийскими войсками. Фактически победителем в ней был генерал Дезэ, погибший в бою, но вся слава досталась Наполеону, как главнокомандующему.


[Закрыть]
проиграл, – правда, она была почти тотчас выиграна Дезэ и Келлерманом.

Тем временем Моро 5, 6, 7 и 8 мая нанес противнику поражение при Энжене, Штоккахе и Мезкирхене и взял в плен десять тысяч человек. Он захватил Мемминген и 9-го разгромил австрийцев при Биберахе, но Дунай перешел только 22-го, ибо первый консул дал ему приказ не спешить, чтобы самому успеть спуститься в Италию и обрушиться на австрийцев с тыла. Моро выполнил этот приказ. Затем он разгромил Крея при Хохштадте, Нересгейме и Нордлингене, в то время как Лекурб, командовавший правым крылом, вступил в Форарльберг и завладел Фельдкирхеном и всем высокогорьем вплоть до Вальтлина. И снова все эти победы заслонила весть о переговорах в Александрии, – как успехи Гоша в 97-м году заслонила весть о переговорах в Леобене. И Бонапарт, единственный великий человек во Франции, единственный выдающийся генерал, снова с триумфом вернулся на родину. Все, что до сих пор делалось для того, чтобы возвеличить одного человека и польстить его гордости, – преклонение, восторги и восхищение, потоки пошлых слов и обилие пошлых поступков, – все это не идет ни в какое сравнение с тем, что мы увидели и что прочитали тогда в газетах.

Однако первому консулу и этого было уже мало. При виде того, как люди сгибаются перед ним до земли и всеми силами стараются сами себя унизить, он решил, что настало время возродить бывших камергеров, бывших церемониймейстеров, придворных дам для своей супруги, свиту в расшитых золотом мундирах и лакеев в красных, голубых, зеленых ливреях с галунами, – словом, весь этот маскарад показался ему теперь вполне уместным. Для этого к его услугам были эмигранты. Народ, который трудится в поте лица, не всегда хорошо пахнет, а от эмигрантов, толпившихся у него в коридорах и передних, пахло всегда хорошо: недаром они привезли из своих странствий одеколон Жан-Жозефа Фарина! И вот он вычеркнул из списков тысячи тех, кто не переставал сражаться против своей родины. Вычеркнул он и неприсягнувших священников, и теперь уже, не стесняясь, заявил в Государственном совете:

– Имея таких префектов, жандармов и священников, я могу сделать все, что захочу.

И правда: он все мог!

Но это меня уже не интересует: себялюбец, изничтоживший все великие идеи свободы, равенства, человечности; выкачивавший кровь из моей родины для того, чтобы возвеличить себя и свою семью, построивший свое благополучие на костях двух с половиной миллионов французов; пожелавший восстановить в нашей стране костюмы и варварские знаки отличия, существовавшие тысячу лет тому назад; отбросивший страну вспять и дважды навлекший на нас нашествие казаков, англичан и немцев, – такой человек, жизнь его и слава не вызывают у меня восторга, я с тяжелым чувством отворачиваюсь от него, и если впредь мне доведется еще говорить о нем, то это будет вопреки моей воле.

Шовель холодно следил за происходящим, – он сжимал губы, горбился и смотрел в землю, точно видел перед собой дурной сон. Иногда у него вырывалось:

– Ах, какое же это несчастье, когда человек слишком долго живет!.. Почему я не умер в Ландау, под грохот пушек и пение «Марсельезы»!

В эту пору ему доставляло большое удовольствие возиться с детьми. У нас их было уже трое: Жан-Пьер, Аннета и Мишель. И он очень любил расспрашивать Жан-Пьера о правах человека.

– Жан-Пьер, что такое человек?

– Существо свободное и разумное, созданное для добродетели.

– Правильно, иди-ка я тебя поцелую.

Он наклонялся к мальчику и тотчас с задумчивым видом снова принимался вышагивать по комнате.

Жена моя очень страдала, видя, как сокрушается ее отец. А когда человек терзается вопросом: «Есть ли бог?» – горше муки не придумаешь.

Мы же много об этом размышляли. Целых пятнадцать лет все честные люди задавались вопросом: «Есть ли бог?» – тем более что духовенство и даже папа, то есть все те, кого, как говорится, послал нам Христос, чтобы охранять и защищать справедливость от варварства, – все преклонили колена перед Бонапартом. Цезарь восстановил в правах их культ, – они падали ниц перед Цезарем!

Словом, люди, жившие в мое время, своими глазами увидели, что такое Цезарь и что представляет собой религия, которую проповедуют священники, заботящиеся лишь о благах земных и беззастенчиво жертвующие ради этого всем, не пытаясь сохранить даже видимость веры.

Но верховное существо всегда с нами, – оно как солнце, которое светит нам. Верховное существо всегда следит за своими детьми и даже с улыбкой говорит им:

«Не бойтесь… Да не вселит все это в вас страха… Я – вечен и закон мой – свобода, равенство и братство. И даже когда кости ваши превратятся в прах, я снова вдохну в вас жизнь. Живите без опасений: те, кто внушает вам страх, скоро искупят свои преступления. Я слежу за ними, я вынесу им приговор, и их могуществу придет конец».

Все жаждали мира, – австрийцы, возможно, еще больше, чем мы, ибо наши аванпосты доходили до Линца и перед Моро открывался прямой путь на Вену, куда он мог вступить и продиктовать условия мира врагу. Но вступление Моро в Вену затмило бы славу нашей победы при Маренго, а первый консул 28 июля как раз подписал перемирие. Но он поспешил: у императора Франца II был тайный договор с Англией о денежной помощи, и, несмотря на всю опасность своего положения, император не пожелал утвердить проект мирного договора с нами и даже отрекся от всего, что говорил его посланный в Париже, на том-де основании, что тот превысил свои полномочия.

Нашим генералам был тотчас дан приказ двинуть войска, и война возобновилась бы, если бы австрияки не попросили продлить перемирие еще на полтора месяца. Мы согласились при условии, что они отдадут нам Ингольштадт, Ульм и Филипсбург. Одновременно Франция и Австрия направили в Люневиль своих представителей – Кобенцеля[227]227
  Кобенцель Людвиг, граф фон (1753–1809) – австрийский государственный деятель и дипломат, посол в Копенгагене, Берлине, Петербурге. В 1795 году способствовал созданию второй коалиции против республиканской Франции. В 1801 году назначен канцлером и министром иностранных дел, в 1805 году вышел в отставку.


[Закрыть]
и Жозефа Бонапарта, которым поручено было попытаться договориться и выработать окончательный текст договора. Было там еще и несколько англичан, но они не имели права вмешиваться в переговоры.

Торговля в нашем крае снова оживилась, ибо люди такого рода любят жить хорошо: они держат хороших поваров, лошадей, слуг и вообще не отказывают себе ни в чем – ни в удовольствиях, ни в развлечениях.

Переговоры продолжались весь сентябрь, весь октябрь и большую половину ноября. Что там происходило, – никто не знал; мы посылали туда лучшую форель из наших рек, лучшую дичь, лучшее эльзасское вино – до тех пор, пока австрийцы не переформировали свою армию. Тогда англичане уехали, остались только Кобенцель, Жозеф Бонапарт и их окружение, а мы узнали, что снова началась война: Макдональд ведет бои в Граубюндене, Брюн – в Италии, Ожеро – на Майне, Моро – в Баварии.

Холода стояли невыносимые, все замело снегом, – это напоминало мне Вандею и наш переход из Савенэ в 93-м году. На дворе был ноябрь. Две недели спустя эрцгерцог Иоанн и Моро сошлись в Гогенлиндене, у истоков Изара, в Тирольских Альпах, где выл ветер, завихряя снег. Там был и Сом. Через несколько дней я получил от него письмо, которое потом потерял. Он так описал в нем этот край и эту битву, что нам казалось, будто мы все сами видели.

Моро окружил неприятеля в громадном буковом и еловом лесу и, двинувшись сразу с двух сторон, уничтожил его. Это была последняя крупная победа республики, одержанная республиканцами; здесь, пожалуй, ярче всего проявился военный гений во всем своем страшном величии. Бонапарт места себе не находил от зависти. Он не переставал твердить, что Моро понятия не имел, чем дело кончится, что он вовсе не давал Ришпансу приказ обойти неприятеля и что все произошло чисто случайно. Но если случай помогает выигрывать сражения, то его собственный гений ровно ничего не стоит, ибо только в этом он и проявился.

Думается, что не за эти открытия стал Бонапарт членом Академии: его идея вернуть нас ко временам Карла Великого и всемирной империи была просто абсурдна, как и введение дворянских титулов и майоратов[228]228
  Майораты – неделимые поместья дворянства, переходившие по наследству к одному только старшему сыну.


[Закрыть]
, – вся эта устаревшая мишура, которая не имеет ничего общего с равенством и которую он хотел выдать за некое новшество, а льстецы пытались изобразить как откровение свыше, – все рухнуло, лишь только его сабли и штыки перестали эту ветошь подпирать[229]229
  Это не точно: новая, наполеоновская аристократия сохранилась как составная часть французской знати и после крушения Первой империи.


[Закрыть]
.

Так или иначе, победу над австрийцами Бонапарт приписал себе и, конечно, воспользовался ее плодами.

А Моро, нанеся австрийцам этот страшный удар, перешел Инн, Зальцу, Энс, подбирая по пути пушки, зарядные ящики, знамена и тысячами – отставших солдат. За двенадцать дней он проделал восемьдесят лье и подошел к воротам Вены, но тут эрцгерцог Карл, заменивший на посту главнокомандующего своего злополучного брата Иоанна, попросил о перемирии. Моро не говорил без конца о страданиях рода человеческого, но он болел за солдат; он не ставил свою гордость – иные глупцы называют это славой – превыше всего; он не думал о том, чтобы непременно наступить на горло какому-нибудь принцу или императору и заставить его молить о пощаде. Кампания была завершена: война в Италии, в Альпах, в Германии кончилась. И вот вместо того, чтобы вступить в Вену, Моро согласился на перемирие, которое и было подписано 25 декабря в Штейере при условии, что Австрия будет вести мирные переговоры отдельно от Англии, а тирольские и баварские крепости будут сданы французам. Этот мир, которого мы так долго ждали, – мы получили его наконец от Моро!.. Ни битвы в Италии, ни переход через Альпы у Сен-Бернара, ни победа при Маренго, расписанная на все лады Бонапартом, не могли нам его обеспечить. Моро показал, что решающие бои происходят на земле противника, где он ощущает свое поражение, как удар молнии, попавшей в дом, а не за тридевять земель, за горами и реками, где противник всегда сумеет оправиться, перегруппироваться и получить подкрепление.

Гогенлинден может служить примером великих битв, какие велись с тех пор, – я имею в виду не частности, а сражение в целом, его генеральный план, его замысел, – ведь это главное. Моро начал великую войну, которую другие пожелали потом распространить до Москвы. Но во всем, даже в самом хорошем, надо знать меру, и гений должен прежде всего слушаться здравого смысла, если же он от этого отступит – быть беде.

После Гогенлиндена Кобенцелю и Жозефу Бонапарту, которые продолжали сидеть в Люневиле, уже почти нечего было делать. Первый консул сообщил им, что за Францией остается левый берег Рейна, а за Австрией – Адиж, что она навсегда отказывается от всяких притязаний на Тоскану и возместит князьям потери, понесенные на левом берегу Рейна, за счет угодий германского духовенства.

Слабейший всегда вынужден склонять голову. Именно так и поступил Кобенцель, тем более что император Павел I перешел на сторону Бонапарта, вернувшего ему остров Мальту, и теперь этот опасный маньяк мог в любую минуту обрушиться на Австрию.

Тут мне захотелось рассказать вам одну страшную историю, которая касается меня, моей семьи, моих друзей куда больше, чем все давно отгремевшие войны и старые договоры, от которых даже воспоминания не осталось; того, о чем я вам расскажу, не позволяли себе, наверно, даже дикари древности, когда еще и не мечтали ни о праве, ни о справедливости, ни о судьях, ни о судах.

После 18 брюмера и провозглашения конституции VIII года, отдававшей первому консулу командование над всеми вооруженными силами и все права над народом, Шовель, видя, что республика погибла, опустил руки. Жили мы тихо, замкнуто и никогда не говорили о политике. Наша скромная торговля шла неплохо, все были заняты делом и на печальные размышления не оставалось времени. Дядюшка Жан объявил, что он – за новую конституцию: раз она закрепила за народом владение государственной землей, больше от нее ничего и не нужно. Ясное дело: сначала надо навести порядок после этой страшной революции, а потом уж заботиться о правах человека. Словом, дядюшка Жан постарел! Как-то вечером, у нас в читальне, Шовель в его присутствии отпустил несколько колких замечаний по адресу тех, кто всем доволен, – и старик перестал у нас бывать.

– В общем-то я не сержусь на твоего тестя, – говорил он мне, повстречавшись со мной где-нибудь на дороге в деревню или среди поля, – но с ним просто невозможно разговаривать: он сразу начинает злиться и без зазрения совести обижает людей.

Я же подумал:

«Не в этом дело. Просто он сказал вам правду в глаза, а это не нравится тем, кому нечего возразить».

Мой отец по воскресеньям всегда обедал с нами. Он, бедняга, соглашался со всем – лишь бы его дети были счастливы. Шовель любил его и высоко ставил, но никогда не заговаривал с ним о политике. Этьен вот уже несколько месяцев работал у Симони в Страсбурге. Итак, жили мы уединенно, занятые своим делом. Даже наши старые друзья из Клуба равенства не заходили больше вечерком потолковать возле печки: каждый сидел в своем углу, причем наиболее смелые, как, скажем, Элоф Коллен, осторожничали больше всех.

Не успели мы получить письмо от Сома, как пришла весть про знаменитую адскую машину, от которой 24 декабря 1800 года, в восемь часов вечера, на улице Сен-Никез чуть не взлетел на воздух Бонапарт. Первый консул ехал из Тюильри в Оперу. На пути ему встретилась тележка, груженная бочкой, и не успел кучер свернуть в сторону, как бочка, в которой оказался порох, взорвалась. От взрыва пострадало пятьдесят два человека – среди них были убитые и раненые.

Все тринадцать газет хором возопили, что это дело рук якобинцев, а потому теперь уже никто и вовсе не раскрывал рта.

Однажды вечером, 17 января, да, именно 17-го, – как все печальное живо в памяти! С тех пор прошло шестьдесят восемь лет, а я будто сейчас все вижу!.. – зима стояла снежная. Покончив с дневными трудами, мы сидели в нашей читальне и занимались каждый своим делом. Маргарита отнесла Аннету и Мишеля спать, а Жан-Пьер, как всегда, дремал на стуле, ибо ему непременно хотелось послушать, о чем говорят взрослые, но всякий раз он засыпал, положив на стол пухлую, румяную щечку. На улице завывал ветер, и из-за воя его еле слышен был звон колокольчика, пробуждавший нас от дум и заставлявший то одного, то другого пойти в лавку, чтобы отпустить очередному покупателю на два су растительного масла, полштофа водки или свечку за шесть лиаров. Папаша Шовель склеивал листы бумаги, а мы с Маргаритой делали пакеты, – время двигалось еле заметно. Пробило десять. Маргарита, боясь, как бы мальчик не упал со стула, взяла его на руки и унесла, – он продолжал сладко спать, положив головку к ней на плечо.


Не успела она подняться наверх, как входная дверь распахнулась и в лавку ввалилось несколько человек. Мы видели их сквозь застекленную дверь: все это были незнакомцы, в коротких плащах и треуголках, какие носили в те времена, и физиономии у них были премерзкие. Мы обмерли. Тут один из них – как видно, начальник (с усами и при сабле) – вошел к нам в читальню и, указав на Шовеля, изрек:

– Вот он… Я его узнал… Арестовать!

Шовель побледнел, однако твердым голосом спросил:

– Арестовать меня? За что же? А есть у вас ордер на арест? Вы знаете, что по семьдесят шестой и восемьдесят первой статьям конституции…

– Хм! – передернул тот плечами. – Хватит с нас засилия адвокатов, время их прошло! Берите его и в путь!

Тут я пришел в себя от удивления и кинулся было к сабле, висевшей на стене, но их главный заметил это.

– А ты, мой мальчик, успокойся, не то и тебе худо будет. Канэ, заберите-ка саблю! А теперь – ключи, живо, ключи! Да поторапливайтесь!

Двое из этих разбойников набросились на меня; я попытался было высвободиться, но тут третий схватил меня сзади за горло. В эту минуту с улицы донесся крик Шовеля:

– Мишель, не противься, они убьют тебя!

Это были последние слова нашего славного Шовеля, которые мне довелось услышать. Тем временем мне скрутили назад руки, упершись коленом в спину, обыскали и потом швырнули в старое кресло.

– Отпустите его: ключи у меня, – сказал полицейский офицер. – Но если ты только шевельнешься, пеняй на себя!..

Я был совсем разбит, в ушах у меня стоял гул; я видел, как они принялись открывать ящики конторки, потом шкафа, выбрасывали оттуда бумаги, некоторые откладывали. Их главный что-то писал, сидя за нашим столом; двое других вскрывали письма, читали их и передавали ему. Двери в читальню и в лавку стояли настежь, – тепло уходило, становилось холодно. А молодчики все трудились. Они расхаживали по лавке, переворачивая все вверх дном. У меня опять пошла горлом кровь – возобновилось кровохарканье. Ярость, боль, горе, отчаянье душили меня. В голове не было мыслей – я точно отупел. Офицер отдавал приказы и распоряжался, как у себя дома:

– Осмотрите этот ларь… Откройте этот ящик… Закройте дверь. Огонь в печке потух – да, досадно! Ну ладно, не будем отвлекаться… Вот теперь вроде бы все.

Негодяи нашли в шкафу бутылку водки и рюмки и, не прерывая работы, потягивали из нее, угощаясь также и табачком из табакерки Шовеля, оставшейся на столе… Что поделаешь? Бандиты – они и есть бандиты! Такие, наверно, и орудовали у Шиндерганнеса, не зная ни веры, ни закона, без сердца и без чести.

Ушли они так же внезапно, как и появились, оставив меня в моем кресле. Было уже, наверно, около часу ночи. Я попытался встать, ноги у меня подкашивались, но я все же поднялся. Добравшись до дверей читальни, я увидел, что пол в лавке весь белый от снега: дверь-то на улицу так и не затворили. Тут я споткнулся обо что-то, – нагибаюсь, смотрю: Маргарита. Я решил, что она мертвая, силы сразу вернулись ко мне. Со стоном я поднял ее и отнес на нашу постель. Оказалось, что она услышала крик отца. Она часто говорила мне потом: «Я слышала, как он крикнул: «Прощайте!.. Прощайте, дети мои!» – а потом раздался грохот отъезжающей кареты. И я потеряла сознание».

Но рассказала она мне это много времени спустя, ибо жена моя долго была как помешанная, и никто не знал, будет ли она жить. Доктор, за которым я кинулся в ту ночь, придя к нам и увидев ее, покачал головой и сказал:

– Ах, какое несчастье, бедный мой Бастьен, какое несчастье! Вот ведь изверги!

А ведь он был мэром нашего города. Но тут совесть возобладала в нем! Да, это были настоящие изверги!

Вот и все, что я хотел вам рассказать. С тех пор я никогда больше не слышал о Шовеле. Это был конец.

Дети кричали и плакали всю ночь напролет. А наутро появились соседи и сердобольные женщины: они шли к нам, как идут в дом, где покойник, – чтобы утешить оставшихся в живых. Однако об участи Шовеля никто не спрашивал: все боялись. И не удивительно, ибо когда в бонапартовском Государственном совете заговорили о трибунале и правосудии, даже о создании особого трибунала для разбора дела о покушении, Бонапарт заявил:

– Трибунал будет слишком долго копаться, да и власть у него ограниченная, а за столь зверское преступление следует карать не мешкая. Расправа должна быть молниеносной и кровопролитной. За каждого пострадавшего – расстрел. Надо расстрелять человек пятнадцать или двадцать, человек двести выслать и, воспользовавшись этим случаем, очистить республику.

Этот взрыв – дело рук шайки негодяев-сентябристов, которые повинны во всех преступлениях революции. Когда сентябристы увидят, что штаб их разгромлен и счастье отвернулось от их вожаков, порядок мигом восстановится, труженики вернутся к своим делам, а десять тысяч французов, принадлежащих к этой партии, раскаются и выйдут из ее рядов. Я был бы недостоин великой задачи, которую я взял на себя, и не мог бы выполнить своей миссии, если бы не проявил твердости в таком деле. Франция и вся Европа подняли бы на смех правительство, которое позволило бы взорвать целый квартал Парижа и устроило бы над преступниками обычный суд. К этому делу надо подойти с государственной точки зрения, и я настолько убежден в необходимости преподать устрашающий урок, что готов сам заняться этими негодяями, допросить их, судить и подписать им приговор.

Итак, Бонапарт величал нас негодяями и бандитами, это нас-то, которые и понятия не имели об адской машине, и он это знал, ибо вскоре перед судом предстали подлинные виновники покушения – роялисты, подкупленные англичанами. Значит, Шовель был негодяем, а Бонапарт – честным человеком! Так же окрестил Бонапарт и Совет пятисот, и Директорию, и всех, от кого хотел избавиться: все это были негодяи, замышлявшие погибель республики. Один он хотел ее спасти. Такое же выдумал он позже про герцога Энгиенского: герцог-де в Германии хотел его убить!

Сто тридцать три патриота бесследно исчезли по решению Сената IX года, – первому за время существования консульства, – и пятеро были гильотинированы! Бонапарт говорил потом с усмешкой, что это решение сената спасло республику, ибо с той поры никто и шелохнуться не смел! Да, никто не шелохнулся, даже когда русские, немцы и англичане шли на Париж. Все, что превращает народ в нацию – любовь к родине, к свободе, к справедливости, – все умерло.

Но пора мне кончать мой долгий рассказ.

Я опускаю Амьенский мир[230]230
  Амьенский мир – мирный договор, заключенный между Англией и Францией в 1802 году. Он оказался очень непрочным: уже в 1803 году война между обеими странами, являвшимися в то время главными соперниками в борьбе за мировое господство, возобновилась.


[Закрыть]
, который, как и всякий мир, заключенный Бонапартом, был всего лишь временной передышкой, опускаю конкордат[231]231
  Конкордат – соглашение, заключенное 15 июля 1801 года Наполеоном с Пием VII (вступило в силу в апреле 1802 года). Папа обязался признать законной распродажу церковных земель во Франции, Наполеон обязался выплачивать католическому духовенству жалованье и пенсии. Все духовные лица должны были молиться за республику.


[Закрыть]
, в результате которого первый консул восстановил у нас власть епископов, монашеские ордена, налоги в пользу церкви – словом, все, что уничтожила революция. Зато он был коронован в Париже самим папой Пием VII. Тут уж он и впрямь вообразил себя Карлом Великим! Не стану я вам рассказывать ни про страшную борьбу, которую Франция вела против Англии, когда Бонапарт, желая изничтожить англичан, разорил вконец и нас, и наших союзников; ни про битвы, которые следовали друг за другом непрерывной чередой – из недели в неделю, из месяца в месяц; ни о «Te Deum»[232]232
  Тебя, бога [хвалим] (лат.).


[Закрыть]
, которым славили его после битв при Аустерлице, Иене, Ваграме и Москве[233]233
  Битва при Аустерлице – одна из самых блестящих побед Наполеона I, одержанная над союзными (русско-австрийскими) войсками (2 декабря 1805 г.). Следствием этой победы был выход Австрии из коалиции. Битва при Иене – разгром прусской армии войсками Наполеона I (14 октября 1806 г.). В тот же день другая прусская армия была наголову разбита маршалом Даву при Ауэрштадте. Следствием этих побед французских войск явилось занятие ими Берлина (27 октября). Битва при Ваграме – победа французских войск над австрийцами, одержанная Наполеоном I в 1809 году. Битва под Москвой – Бородинская битва (7 сентября 1812 г.), одно из самых кровопролитных сражений в Отечественной войне русского народа против наполеоновского вторжения. Обе стороны понесли крупные потери. Наполеону не удалось сломить стойкость русской армии. Но огромные потери русской армии вынудили ее главнокомандующего, фельдмаршала М. И. Кутузова, сдать Москву без боя.


[Закрыть]
. Наполеон Бонапарт был полновластным хозяином Франции. Каждый год он требовал у страны двести – триста тысяч человек. Он возродил старый обычай рекрутских наборов, восстановил подати, монополии, издавал манифесты – «К моим народам!». Он писал статьи в газеты, слал нам декреты из России о создании Французского театра, – словом, не переставал играть комедию, вечную комедию!..

Потоки новобранцев проходили через наш город. Посмотрели бы вы на них, послушали бы их после очередного боя, – все сплошь герои!.. А как они относились к нам, горожанам! Точно мы принадлежали к другой расе и они завоевали нас: последний из них считал, что он на голову выше какого-нибудь ремесленника, крестьянина или торговца, живущего своим трудом. Эти чудо-победители, эти бесстрашные рубаки столько исколесили по свету, столько сражались, мародерствовали, грабили в Италии, Испании, Германии, Польше, что понятие родины перестало для них существовать. Они уже не знали, из какой они провинции, из какой деревни. На родную мать и отца, на братьев и сестер они смотрели со злобой – как на чужих, и думали только о повышении в чине, об императоре да о том, чтобы не упустить положенной рюмочки и понюшки табаку.

Я мог бы рассказать вам, как нам изо дня в день приходилось сражаться, порой даже пускать в ход кулаки и тузить этих защитников отечества. В нашей лавке – несмотря на все мое терпение и наказы жены – то и дело вспыхивали ссоры; приходилось снимать со стены саблю и отправляться на прогулку в Фикс, чтобы показать этим наглецам, что солдаты 92-го года не намерены спускать воякам 1808 года. У меня и по сей день сохранились два маленьких рубца, за которые, правда, я отплатил с лихвой! Если же, бывало, попробуешь пожаловаться начальству, тебе рассмеются в лицо и, подмигнув, скажут:

– Опять этот Папоротник или Тюльпан, отличился. Ладно, я скажу ему: больше не станет!

Вот и все.

Те, кто помнят ту пору, подтвердят вам, что так оно и было, хотя и очень это постыдно для такого народа, как наш. Даже донские казаки – эти русские дикари, явившиеся в наши края следом за французскими солдатами, – не вели себя так с честными женщинами и не притесняли так мирных горожан. А наши – начали с грабежа, грабежом и кончили. Ведь вокруг только и говорили о том, как бы получше поесть, да попить, да потуже набить себе карман; теперь, через пять или шесть лет после похода в Италию, все, что было тогда посеяно, дало всходы, разрослось, – можете представить себе, какой получился урожай.

Меня всегда огорчало, как легко народ следует дурному примеру. Франция богата вином, хлебом, всевозможными продуктами; она славится своей торговлей, своими изделиями, своим флотом. Всего у нас вдоволь. Вот еще бы немного трудолюбия и бережливости, – и мы стали бы счастливейшим народом в мире. Так нет же: этого добра оказалось недостаточно, нам надо было грабить других, – теперь все только и говорили о хорошей добыче. В начале каждой кампании заранее подсчитывалось, что она принесет, через какие большие города пройдут наши армии, какая контрибуция будет наложена на противника.

А тем временем Бонапарт торговал странами: тому давал Тоскану, другому – королевство Неаполитанское, или Голландию, или Вестфалию; раздавал обещания и отказывался от них; округлял свои владения, прокладывал траншеи и удерживал их за собой; объявлял себя протектором одних стран, королем других, а потом передавал короны своим братьям и зятьям; заманивал к себе людей, обещая им помощь и дружескую поддержку, а потом, как, например, несчастного короля Испанского[234]234
  Испанский король Карл IV был обманным путем завлечен Наполеоном во Францию (вместе с членами своей семьи) в 1808 году. После его отречения от престола королем Испании стал брат Наполеона – Жозеф Бонапарт. Но испанский народ не примирился с французским господством и поднялся на героическую борьбу против чужеземных захватчиков.


[Закрыть]
, хватал за шиворот и бросал в тюрьму или же требовал войск у союзников, а потом объявлял стране войну и все войско забирал в плен! Он бесчинствовал, а приближенные его – от мала до велика – радовались и смеялись, восхищаясь его ловкостью, и сами не гнушались ничем – тащили картины, канделябры, дароносицы.

Непрерывной чередою тянулись фургоны, и люди говорили:

– Это обоз такого-то маршала. А это – такого-то генерала или такого-то дипломата. Боже упаси тронуть!

А следом шли солдаты, и карманы у них были набиты фредериками, соверенами и дукатами – золото текло рекой!.. Ах, до чего же печально вспоминать об этом! После стольких речей о добродетели и справедливости вот до чего мы докатились: стали бандитами.

Ну, а чем дело кончилось, вы знаете: вы знаете, что взбунтовавшиеся народы обрушились на нас все вместе – русские, немцы, англичане, шведы, итальянцы, испанцы, – и пришлось нам вернуть и картины, и провинции, и короны, да еще заплатить им миллиард, что значит тысячу миллионов. Эти народы ввели к нам свои войска, и они оставались в наших крепостях до тех пор, пока мы не выплатили все до последнего сантима. Они отобрали у нас все, что завоевала республика, – что она действительно завоевала: ведь Австрия и Пруссия несправедливо напали на нас, мы их разбили, и владения Австрии в Нидерландах, а также весь левый берег Рейна, согласно договорам, отошли к Франции. Итак, теперь у нас отобрали самые лучшие наши завоевания, которыми мы вправе гордиться. Вот чего нам стоил гений Бонапарта.

Но тут столько можно всего порассказать, что начнешь – не кончишь. А потому вернемся лучше к моей истории.

Нет нужды говорить вам, что мы с Маргаритой думали про первого консула после того, как забрали ее отца, или что мы говорили нашим детям, когда оставались вечером одни, как старались, чтобы они не забыли мужественного человека, который так их любил! Какие страдания выпали на нашу долю, – каждый может себе представить: жена моя – пока не пришел конец империи – пятнадцать лет никак не могла оправиться, ходила бледная и подавленная. Только узнав, что Бонапарт, вместе с сэром Гудзоном Лоу, находится на Святой Елене, скалистом острове посреди океана, где нет ни зелени, ни даже мха, – она немного утешилась, и на ее бледном лице вновь появились краски. Но до тех пор какое это было горе! И, к сожалению, не единственное, ибо хотя торговля наша процветала, судьба что ни день наносила нам все новые удары.

В 1802 году Бонапарт послал Жан-Бона Сент-Андре, бывшего члена Конвента и Комитета общественного спасения, в Майнц, где ему предстояло расправиться с великим множеством бандитов, грабивших селения по обоим берегам Рейна: их следовало задержать, предать суду и побыстрее отправить на тот свет. Жан-Бон Сент-Андре имел опыт в такого рода делах, и вскоре на дверях нашей мэрии появился список и приметы шестидесяти – шестидесяти пяти мерзавцев во главе с их вожаком Шиндерганнесом. Среди них оказался и Никола Бастьен! Мне это было безразлично: я всегда считал, что всяк отвечает только за себя. Я сто раз видел семьи, где были и люди честные и последние негодяи, и умницы и кретины, и трезвенники и пьяницы. Таких примеров куда больше, чем других.

Словом, я только порадовался случившемуся, да и жена моя – тоже.

Но для бедного моего отца это был страшный удар: он сразу слег и всякий раз, как я заходил навестить его, говорил мне:

– Ах, милый мой Мишель, да простит господь нашего Никола, но только на этот раз он меня доконал!

И плакал, точно малое дитя. Умер он внезапно, в 1803 году. Тогда моя мать, вместо того чтобы поселиться с нами и спокойно жить с внучатами, отправилась на богомолье по святым местам – то ли в Мариенталь, то ли еще куда-то – молиться за упокой души Никола. Несколько месяцев спустя одна старая эльзаска из ее секты явилась к нам и, перебирая четки, сообщила, что мать моя скончалась в монастыре святой Одилии на соломе, что кюре похоронил ее по христианскому обычаю – со свечами и святой водой. Я заплатил за свечи и святую воду, глубоко огорченный тем, что мать моя умерла при столь печальных обстоятельствах, ибо, послушайся она меня, прожила бы она еще лет десять.

Так семья наша потихоньку убывала, уходили в мир иной и друзья. От моего старого приятеля Сома после Гогенлиндена мы не получили ни одной весточки: должно быть, он умер, не вынеся тягот похода. Долго мы ждали от него вестей, но когда прошло пять или шесть лет, а писем все не было, мы поняли, что и тут жизнь оборвалась. Мареско и Лизбета, вкусивши почестей, забыли и думать про нас: они стали еще большими бонапартистами, чем сам Бонапарт, а мы по-прежнему были республиканцами! Время от времени газеты приносили нам вести о них: «Госпожа баронесса Мареско делала покупки в таком-то магазине!.. Она присутствовала на придворном балу вместе с господином бароном Мареско… Они отбыли в Испанию…» И так далее и тому подобное. Словом, они принадлежали теперь к высшему свету.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю