Текст книги "История одного крестьянина. Том 2"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
Так мы просидели до утра. А утром отец надел свой парадный костюм и проводил меня в город. Нас останавливали у каждой двери, пока мы шли через деревню: кумушки и друзья – все рады были меня видеть и пожелать мне счастливого пути. В Пфальцбурге, несмотря на дурные слухи, которые распространялись про защитников Майнца, патриоты, встречавшиеся нам, говорили, что хоть мы и сдали город, произошло это не по нашей вине.
Я рассчитал, что мне надо выйти часов в десять, но Маргарита рассудила по-своему: она взяла мне место в почтовой карете, которая отправлялась в пять часов вечера, чтобы я побыстрее, без особой усталости, мог добраться до Нанси. Всю ночь она приводила в порядок мои вещи, да и не только ночь, а и весь следующий день – ставила заплаты, пришивала пуговицы, стирала и гладила, а я тем временем беседовал с патриотами, зашедшими посмотреть на меня, – с Элофом Колленом, Рафаэлем Манком, Жанти, да всех и не перечислишь. Пришлось им рассказать про то, как мы оборонялись, сколько выстрадали, сколько людей потеряли, про пожары, про голод, и все, выслушав меня, заявили, что это генералы нас предали, а армию не в чем упрекнуть.
Пуле тут же донес на меня в Наблюдательный комитет[66]66
Наблюдательные комитеты – органы якобинской диктатуры, существовали в составе каждого муниципального совета (в Париже в каждой из 48 секций и в Парижской коммуне). Главной обязанностью этих комитетов была борьба с происками контрреволюционных элементов, производство обысков и арестов в домах лиц, подозрительных в политическом отношении.
[Закрыть] как на дезертира, но на этот раз мерзавец вместо награды в пятьдесят ливров получил от общественного обвинителя Рафаэля хорошую взбучку, ибо увольнительная у меня была в полном порядке.
Словом, все шло своим чередом, и, когда настало пять часов, мы спозаранок поужинали, – очень грустно было снова расставаться, и все же мы были рады, что свиделись. Маргарита сунула мне в ранец пару новых башмаков и две рубахи из добротного полотна, принадлежавшие дядюшке Шовелю, а кроме того, нитки, иголки, пуговицы, лоскуты холста и сукна для заплат – ничего не забыла. А когда настала пора расставаться и издали с площади донесся звон колокольчика, возвещая о прибытии почтовой кареты, все отправились со мной к крыльцу «Красного быка». Там мы расцеловались, провожавшие пожелали мне доброго пути, пожали руки, наказали быть осторожнее, – словом, простились со мной.
Вот какова жизнь! Было половина шестого; большая почтовая карета катила к Миттельброну; кончились мостовые, начался мост, а за ним – бесконечная белая дорога. Как грустно расставаться, когда не знаешь, встретишься ли опять! По тогдашним временам на это был один шанс из десяти, и я знал это, хоть и храбрился.
Влезая в почтовую карету Батиста, я думал, что сразу засну и просплю до Нанси – мне было очень нужно выспаться после прогулки из Саарбрюккена в Пфальцбург и после того, как я всю ночь просидел с отцом и ни на минуту не сомкнул глаз. Но не тут-то было: помимо меня, в карете сидело пять или шесть ажиотеров, как тогда говорили, да еще какая-то старуха. Ажиотеры, или спекулянты-менялы, ехали в Нанси якобы покупать табак, а сами только и делали, что препирались – по какому курсу менять деньги, да сколько стоят ассигнаты, да сколько сожгут этих бумажек с изображением Людовика XVI, да что предложил Дантон, да что ему отвечал Базир. Так они толковали, не обращая на меня внимания: думали, что я ни бельмеса в этом не смыслю. Но я – то понимал, что под сенвенсенским табаком подразумевается пшеница, на которую они хотят наложить лапу, только эти их делишки не касались меня, и, вместо того, чтобы слушать их разговоры, я бы с удовольствием поспал. Старуха молчала. Она закуталась в огромную накидку с капюшоном, какие носят у нас зимой, смотрела куда-то в угол, и губы ее беззвучно шевелились: должно быть, читала молитву.
А те все продолжали орать. Да и во всех деревнях, через которые мы проезжали, стоял страшный гомон. А потом – то и дело появлялись национальные жандармы и проверяли наши документы – по всей стране задерживали подозрительных. Я видел целые семьи, сидевшие в амбарах под охраной национальных гвардейцев, с часовым у дверей; в другом месте муниципальные чиновники готовились снимать с них допрос. Словом, все бурлило – и это в такие-то времена! Ни беды, ни голод, ни опасности – ничто не могло сдержать людей. Наоборот: чем больше народ страдает, тем меньше сидится ему на месте. На каждой остановке карету нашу облепляло по тридцать – сорок оборванных женщин с малыми детьми на руках.
– Сжальтесь, граждане! – взывали они. – Ради республики, ради свободы – хлеба, дайте хлеба!
Из кабаков доносилось пение «Наша возьмет!». Время от времени мимо галопом проносились жандармские патрули, сопровождая карету, набитую аристократами.
Помню, в окрестностях Эминга, на большом, расчищенном от леса пространстве рабочие строили что-то вроде голубятни, и один из менял заметил, обращаясь к другим:
– Телеграф строят.
Все пригнулись к оконцам, ну и я, конечно, тоже принялся разглядывать строение, но что это такое – понять не мог. Тут менялы принялись рассказывать друг другу про то, что некий Шапп[67]67
Шапп – братья Эли (1762–1829) и Клод (1763–1805) – французские инженеры, создатели воздушного телеграфа, примененного в 1794 году. Конвент поручил Клоду Шаппу сооружение новых телеграфных линий. Впоследствии его приоритет в этом изобретении стал оспариваться другими, и он покончил с собой.
[Закрыть] изобрел телеграф, с помощью которого можно подавать сигналы с одного конца Франции на другой, и, таким образом, отпадет надобность в сотнях и тысячах курьеров. Один из менял, что был постарше, заметил, что если б это изобретение появилось годика два или три назад, тот, кто бы им воспользовался, стал бы самым богатым человеком на свете.
Трое или четверо менял сошли, к счастью, в Люневиле, и в карете остались лишь старик, старуха и я.
Поскольку никакой механики в ту пору не было, перед каждым спуском с горы Батист слезал с козел и подставлял тормозные колодки под колеса, а перед каждым подъемом снимал их, так что почтовой карете, чтобы добраться от Пфальцбурга до Нанси, требовалось четырнадцать часов.
Под конец я все же заснул, но, когда мы проезжали через какую-то деревню, я снова проснулся от огней и криков нищих. Было, наверно, часа два ночи. Старик-меняла, натянув на уши вязаный колпак, а треуголку положив на колени, храпел точно глухой. Тут я услышал тихие всхлипывания старухи. Она плакала и, чтобы не мешать соседям, время от времени нагибалась и сморкалась под накидкой. Долго я прислушивался к ее бормотанью.
– Боже мой, боже мой!.. – шептала она. – Смилуйся надо мной!
Мне было очень жаль ее, и я подумал:
«Что же могло случиться с этой несчастной, почему она так молится?»
Под конец я не выдержал и обратился к ней по-немецки, ибо бормотала-то она по-немецки:
– Послушайте, бабушка, что вы так плачете? У вас что-нибудь болит?
Она, видно, испугалась и ничего мне не ответила.
– Вы меня не бойтесь, – сказал я тогда. – Я вот тоже расстался со своими близкими – стариком отцом и невестой – и не знаю, увижу ли их еще… Расскажите мне спокойно, что с вами. Я всего лишь простой солдат, но, если в моих силах вам помочь, можете на меня рассчитывать.
Должно быть, мои слова и мой голос внушили ей доверие, и она принялась мне рассказывать, что едет в Париж в Главный наблюдательный комитет, хоть и не знает, что это такое, но сосед сказал, что там она может добиться помилования сыну, страсбургскому булочнику, которого вот уже две недели держат в тюрьме Пон-Кувер за то, что он отказался принимать ассигнаты. Рассказала она и про то, что в несчастье, случившемся с ее сыном, виноват бывший старший викарий Шнейдер, который теперь стал общественным обвинителем в уголовном трибунале, и вот этот викарий, который многие годы исповедовал людей, теперь сажает под замок всех, у кого есть хоть какое-то имущество.
Она продолжала горько плакать, а я подумал о том, что этот старший викарий, должно быть, вроде нашего Пуле: живет доносами и ложью, и великое возмущение охватило меня. А когда я узнал, что у бедной старухи нет в Париже ни одной знакомой души, – все, что она знает, это название «Наблюдательный комитет», написанное на клочке бумаги, я совсем разжалобился. Как же мать должна любить свое дитя, чтобы в семьдесят лет отправиться наудачу в дальний путь, не зная ни слова по-французски и полагаясь, так сказать, лишь на милость божию!
Медленно наступал день. Справа от нас, у самого горизонта, возникла колокольня св. Николая, и я вспомнил, как мы мчались здесь под грохот пушек. С той поры едва прошло два года, а сколько перемен! Предатель Буйе, Лафайет, Людовик XVI, королева, граф д’Артуа, фельяны, жирондисты – какие воспоминания будило все это! А потом – наше вступление в Нанси; длинная вереница пленных, которых мы вели на виселицу; узенькие улочки, залитые потоками крови; несчастные швейцарцы в Шатовье, которых приканчивали прямо во флигелях; повозки у Новой заставы, полные мертвецов; горожане, солдаты, простой люд, женщины, дети – все в одной куче; страшная глупость, которую совершил мой брат Никола во время этой массовой резни! Да, многое изменилось с тех пор – теперь народ взял верх, и предательства извне не страшили его и не заставляли отступать.
Все эти картины возникали перед моими глазами, точно давняя-предавняя история. Бедная же старуха, сидевшая рядом со мной, думала только о своем сыне и снова принялась молиться.
Часам к семи утра за оконцами нашей почтовой кареты показались первые дома Нанси, садики, беседки, виноградники, большие строения в шесть этажей – должно быть, бывшие монастыри, дворец бывших герцогов, площади, обсаженные старыми деревьями, за позолоченными решетками – большие сады. На широких улицах не один дом хранил еще следы пуль и ядер господина маркиза де Буйе. Я задумался, глядя на все это, и не заметил, как карета въехала в ворота постоялого двора, – в глубине, под широким навесом, высились горы мешков, тюков и бочонков.
Почтовая карета остановилась в этом дворе. Мы сошли. Я вскинул ранец на плечо и сказал старушке, чтоб она шла за мной, – она взяла свою корзинку и покорно поплелась сзади. Мы вошли в зал харчевни, где было полным-полно народу: извозчики, торговцы, горожане сновали туда и сюда, пили, ели, беседовали о делах. Почтовая карета стояла в Нанси больше часа. Я попросил принести хлеба, вина, сыру, лист бумаги, велел старушке сесть и не волноваться и, пока она пила и ела на краешке стола, написал письмо Шовелю: рассказал ему про осаду и капитуляцию Майнца, про то, как я съездил в Пфальцбург и как я счастлив оттого, что смог обнять Маргариту, отца и друзей. Закончил я письмо рассказом про бедную старушку, попросил Шовеля пригреть это несчастное одинокое существо, дать старой женщине добрый совет и по мере сил помочь ей.
Затем я сложил письмо, надписал адрес: «улица Булуа, 11» и посоветовал старушке, как только она приедет в Париж, не теряя ни минуты, отнести письмо. Я сказал, что она попадет к хорошему человеку, который говорит и по-французски и по-немецки и сделает все возможное, чтобы вызволить ее сына из тюрьмы Пон-Кувер. Она заплакала и принялась, как водится, благодарить меня.
Теперь на сердце у меня стало легче; я расплатился за вино и за все прочее и отправился в свой батальон, квартировавший в Новой казарме. Там же стоял второй батальон секции Ломбардцев и четвертый батальон секции Гравилье. В городе полно было кавалерии и пехоты: лангедокские стрелки, гусары Свободы, парижские федераты и батальоны волонтеров. Большинство квартировало у горожан, но, по правде сказать, жители не очень были нам рады. Депутаты, посланные в Мозельскую армию, донесли на наших генералов Конвенту: Обера-Дюбайе и генерала Дуаре арестовали. В газетах только и разговору было, что про возмутительную капитуляцию защитников Майнца. Всех наших начальников собирались снять, а нас самих послать в Вандею сражаться с крестьянами.
Вот что я узнал, когда прибыл в казарму. На всех лицах было написано отчаянье. Когда на тебя смотрят как на труса и предателя – что может быть хуже?.. Жан-Батист Сом, Марк Дивес и даже Жан Ра скрежетали от ярости зубами, и если бы Марибон-Монто и Субрани[68]68
Субрани Пьер-Амабль де (1752–1795) – деятель французской революции, член Конвента, левый якобинец. После подавления прериальского восстания (в мае 1795 г.) был приговорен к смертной казни и покончил жизнь самоубийством.
[Закрыть] были сейчас не в Меце, а среди нас, я уверен, их изрешетили бы пулями.
Словом, народ, видя вокруг себя предательства, начинает подозревать в кознях даже своих защитников.
Федераты, находившиеся с нами в одной казарме, только и говорили что об убийстве Марата и составляли петиции с требованием гильотинировать жирондистов. Это они, говорили федераты, подослали Шарлотту Корде, чтобы убить Дантона, Робеспьера и Друга народа – Марата. Моя сестра Лизбета и Мареско думали только о мщении. Офицеры и солдаты распалялись все больше, и в это самое время всеобщего брожения умов из Парижа прибыл наш храбрый Мерлен из Тионвиля и объявил, что сумел отстоять наших генералов, что их выпустили и что Конвент даже издал декрет, в котором объявлял благодарность Майнцской армии. Тут все сразу было забыто. Снова раздались крики: «Да здравствует нация!» – горожане стали лучше нас принимать и даже считали честью посадить нас к себе за стол.
Наступило 10 августа – одно из величайших торжеств республики. Это было самое прекрасное зрелище из всех, какие и помню: на алтаре отечества, воздвигнутом из ружей и военных трофеев, накрытых зеленью, возвышается богиня Разума[69]69
Богиня Разума – выбиралась во время атеистических празднеств, посвященных культу Разума, организованному левыми якобинцами (эбертистами и шометистами) в 1793 году. Робеспьер, как выразитель интересов более умеренной части якобинцев, отрицательно относился к пропаганде атеизма и политике дехристианизации.
[Закрыть], а вокруг стоят пушки. Звучат патриотические речи, оркестры всех полков и батальонов играют вместе «Марсельезу», идут процессии молодых горожан, вдоль прекрасных широких улиц и площадей города стоят столы с угощением для храбрых защитников Майнца. Проживи человек даже сто лет, картина эта будет у него перед глазами и на всю жизнь останется в сердце.
Все это было как бы живым доказательством ясности человеческого ума, любви людей к справедливости и стремления к братству. Что бы там ни говорили, монахам и попам не удалось еще придумать ничего более прекрасного, простого и естественного. Все понимали, что означает этот праздник. Изображения Вольтера и Жан – Жака Руссо тоже стояли на алтаре отечества, и уверяю вас, что эти святые ничуть не хуже тех, церковных, не говоря уже о таких, как святой Крепэн и святой Маглуар.
Но каждый волен думать, как хочет, и я нисколько не в обиде на тех, кто думает иначе, чем я, только я их от души жалею, и мне хотелось бы обратить их в свою веру, ибо она кажется мне более правильной. Они могут сказать то же самое обо мне, так что мы квиты, и это не должно мешать нам держаться вместе, как братья. Главное – никого не принуждать и никому не причинять зла.
Праздник продолжался три дня, и, когда в середине месяца мы выступили в Орлеан, мужчины и женщины целовали нас на прощание, ибо между нами уже установились узы братства, а дети бежали следом за батальоном – многие, что были посильнее, отобрали у нас ружья и несли их чуть не до самого Туля.
В декрете было сказано, что нас перебрасывают на почтовых в Вандею, но это означало лишь, что нам дают телеги. Только у офицеров были коляски – так называемые «ландо». Местные крестьяне, мобилизованные вместо с лошадьми для перевозки наших пожитков, везли их десять – двенадцать лье, после чего этих крестьян сменяли другие, а они спокойно возвращались восвояси. Мы же шли пешком за телегами.
Погода стояла прекрасная, и воспоминания об этом долгом путешествии воскрешают в моей памяти то, как мы повсюду задерживали англичан – выкормышей этого ничтожества Питта, делали обыски во всех деревнях и с каждым привалом наблюдали все большую нищету. Хлеба было так мало, что как только поспевала пшеница, ее тут же обмолачивали. Ждать было невтерпеж, и все это время, с четырех часов утра до полуночи, мы слышали удары цепов на току.
Чем дальше мы забирались в глубь Франции, тем хуже относились к нам люди: с каждым шагом, отдалявшим нас от Лотарингии, патриотические чувства оскудевали, и на каждой остановке стоило немалого труда получить провиант и добиться, чтобы тебя пустили на постой – даже под навес или в конюшню. Муниципалитеты спорили из-за всего и не желали давать нам ни хлеба, ни дров, ни мяса, ни соломы. Жалованья мы не получали, одеты были в лохмотья, башмаки у нас разваливались, и если бы Жорди, наш бывший командир, который стал теперь командиром бригады, не подбадривал нас, восклицая: «Да здравствует нация! Да здравствует республика!.. Мужайтесь, товарищи! Всему этому придет конец… Свобода зависит от вас!..» и так далее, – уверяю вас, вся колонна давно бы взбунтовалась, ибо когда все приносишь в жертву, эгоизм мерзавцев кажется особенно подлым. Ведь мы же за них шли драться, а они, дай им волю, разместили бы нас в свинарниках и кормили бы отрубями.
Потому-то мы так удивились и расчувствовались, когда в Орлеане мэр, его помощники и весь муниципалитет вышли нам навстречу и восторженно приняли нас. Мы уже решили было, что во Франции не осталось больше французов, и вдруг наткнулись на самых настоящих патриотов – республиканцев. Не успели мы построиться на площади перед мэрией, как нас окружила несметная толпа, и только Жорди произнес: «На караул! На плечо! Разойдись!» – каждого солдата подхватили под руки двое-трое горожан и повели к себе – не как чужого, а как брата, в то время как горожанки, красивые молодые женщины, награждали нас венками. Жорди, умевший красно говорить, сказал им на площади:
– Спасибо вам, орлеанцы! Вы первые отнеслись к нам как к сынам родины, к друзьям, к соотечественникам!
Он сказал еще много прочувствованных слов, у всех у нас слезы стояли в глазах, и нескончаемо гремело: «Да здравствуют орлеанцы!», «Да здравствует доблестный гарнизон Майнца!» Жорди, конечно, хватил через край, потому что после возвращения Мерлена из Парижа патриоты Нанси тоже хорошо стали к нам относиться, но в такие минуты трудно сдержать свой пыл, и ты выкрикиваешь все самое хорошее, самое яркое и самое приятное для слуха тех, кто тебя окружает.
Так или иначе, но орлеанцы и вправду тепло нас приняли, и в этом красивом и добром городе нас стали сводить в полубригады, как того требовал декрет от 21 февраля 1793 года, который у нас еще не успели провести в жизнь, ибо мы находились в походе.
И вот тогда из нашего батальона, второго батальона секции ломбардцев и второго батальона секции Гравилье, где находился Мареско, составили полубригаду Париж-Вогезы. Я уже давно был капралом, но решил расстаться с галунами и вступить вместе с Марком Дивесом и Жан – Батистом Сомом в роту капониров. Пока мы сидели в майнцских редутах, мы успели изучить все, что требуется знать орудийной прислуге, а наши нынешние пушки были сущей ерундой по сравнению с сорокавосьмимиллиметровыми каронадами, с которыми нам частенько приходилось иметь там дело. Зато теперь мы будем все вместе, и я с величайшей радостью думал о том, что каждый день буду видеть маленького Кассия, смогу целовать его, а он будет прыгать у меня на руках. Малыш всегда смеялся, как только я входил к ним в палатку. Его считали как бы сыном всего батальона, и все целовали его, точно он принадлежал им всем. Лизбета тоже радовалась, что я остался в батальоне.
Было это в августе.
Прежде чем выступить из Орлеана, мы узнали много такого, о чем стоит упомянуть: во-первых, нашего бывшего командира – генерала Кюстина приговорили к смерти за то, что он втайне поддерживал отношения с Вимпфеном и с жирондистами; что не позаботился о провианте для защитников Майнца и не пришел им на помощь; что он дал войскам коалиции захватить Валансьен, хотя по лучил приказ двинуться к городу. Затем мы узнали, что командиром Северной и Арденнской армий назначен наш бывший генерал-адъютант Ушар.
Известие это особенно поразило наших офицеров: они поняли, что Комитет общественного спасения не церемонится и с генералами и что надо как следует выполнять свои обязанности. Узнали мы и про то, что Тулон сдался англичанам вместе с арсеналом и флотом[70]70
Тулон (важнейший французский военный порт на Средиземном море) был взят соединенным англо-испанским флотом 28 августа 1793 года. Войска Конвента освободили Тулон от интервентов 19 декабря того же года.
[Закрыть]; что министр Камбон добился решения Конвента о том, чтобы завести специальную книгу, куда записывались бы долги республики; что Конвент, несмотря на все великие беды, спокойно обсуждает Гражданский кодекс[71]71
Гражданский кодекс – был обсужден и принят (в первом чтении) Конвентом после обсуждения, продолжавшегося с 22 августа по 28 октября 1793 года. В основу его были положены новые, провозглашенные революцией, буржуазно-демократические принципы. Но завершить работу по составлению нового кодекса Конвенту не удалось. Гражданский кодекс был разработан только в период консульства; при этом из якобинского проекта были устранены многие положения, противоречившие интересам крупной буржуазии как господствующего класса.
[Закрыть], ограждающий права и интересы французов, как личные, так и имущественные. Понятно, все считали, что кодекс этот будет назван «Кодексом Французской республики, единой и неделимой» и что Конвенту будет принадлежать слава создания этого столь полезного документа.
Несколько дней спустя прибыла вторая колонна, и мы под водительством Клебера выступили из Орлеана. Держась левого берега Луары, мы прошли Блуа и Тур. Большая эта река мирно и спокойно течет по ровной долине. По берегам ее, насколько хватает глаз, тянутся перелески, виноградники, фруктовые сады, но главное – луга и поля, пшеница, ячмень, овес, немного конопли и очень много плодовых деревьев – таков этот край. Из воды то тут, то там островками выступают отмели. Древние башни, высокие прекрасные соборы, украшенные скульптурой, старинные замки смотрят на нас издалека поверх живых изгородей и кустов.
Хотя колокола велено было снять, над широкой гладью реки с утра до вечера плыл колокольный звон, и часто, проделав не один десяток лье, мы, казалось, снова видели перед собой ту же церковь и ту же местность – до того однообразна тут равнина. По Луаре сновали лодки – в глубине сидит рыбак, надвинув на глаза соломенную шляпу, с жердью в руках, на конце которой пристроена сеть; ближе к городам стали появляться суда, груженные зерном и товарами.
Мы же шагали по пыльной дороге и смотрели вокруг, шагали в лохмотьях, с ружьем на плече, многие шли босые, а впереди ехал на лошади Клебер, синий мундир его был наглухо застегнут, несмотря на жару, большая треуголка с трехцветным плюмажем вся побелела от пыли. Он требовал дисциплины, зато никто так не заботился о солдатах в походе, как он, никто так не старался добыть им провиант и подлечить раненых. Когда мэры или муниципальные чиновники принимались торговаться или спорить, достаточно было появиться Клеберу, – а внешностью он напоминал веселого льва, – достаточно было ему заговорить, как его громоподобный голос, его возмущенный и презрительный вид тотчас заставляли их умолкнуть. Он лишь посмотрит на них через плечо, прищурив свои серые глаза, – и они уже на все согласны и раздают направо и налево билеты на постой. Пять или шесть молодых офицеров на конях всегда гарцевали вокруг него, готовые подхватить и передать любой его приказ. На отдыхе из его квартиры всю ночь неслись смех и пение, но во время службы он становился совсем другой и никогда не шутил.
Даже издали сразу видно было, что это генерал – и такой, который не станет слушать лишних слов, особенно когда противник близко и все спрашивают себя:
«Как-то начнется бой?»
Я рассказываю вам все это заранее, но подождите – настанет срок, и вы сами в этом убедитесь.
Итак, мы прибыли в Сомюр, где находилась главная штаб-квартира. И тут начались споры – кому нами командовать и что с нами делать. Там уже было пять или шесть народных представителей, в том числе Рюль[72]72
Рюль Филипп-Жак (ум. в 1795 г.) – деятель французской революции, якобинец, член Конвента, его Комитета общественного спасения, а затем Комитета общественной безопасности; был комиссаром в Реймсе, – подвергся преследованиям за участие в народном восстании в мае 1795 года. После подавления этого восстания покончил с собой.
[Закрыть], Фелиппо, Жиле, не считая Мерлена из Тионвиля, который шел с нашей колонной, и множества офицеров и генералов, которые прибыли из Парижа с санкюлотами.
Я вовсе не презираю санкюлотов, но Париж в ту пору уже поставил немало батальонов в Северную, Рейнскую, Мозельскую, Альпийскую и Пиренейскую армии, и те, что сейчас пришли нам на подмогу, были героями за пятьсот ливров – люди, согласившиеся выполнить свой долг только за плату. Эти горе-вояки принесли нам больше вреда, чем пользы, ибо никто, на их взгляд, не был достаточно хорошим республиканцем. Они принижали всех и вся, а сами при первом же пушечном выстреле орали:
– Измена!
Если первые батальоны федератов, волонтеры-рабочие, отцы семейств, – словом, если все простые труженики держались спокойно и твердо под огнем, то эти отвратительные горланы, крикуны и лодыри только и делали, что дрожали за свою шкуру. Будь у ломбардцев и гравильерцев лишний порох, они бы перестреляли их – так позорили эти прощелыги свой город.
Сомюр – город-крепость. Бывшие гусары Свободы, которые назывались теперь девятым гусарским полком, вместе с другими кавалеристами квартировали в казармах. А мы получили билеты на постой. Ходили слухи, что у нас собираются отобрать наших командиров, и недовольство росло. Никто не знал, присоединят ли нас к армии на Брестском побережье или к армии, стоявшей возле Ла-Рошели, и будет ли у нас генералом Канкло[73]73
Канкло Жан-Батист, граф де (1740–1817) – французский генерал, выходец из аристократии, В 1792 году во главе западной армии отстоял Нант, осажденный шестидесятитысячной армией вандейцев, но затем был разбит ими при Торфу и смещен. Позднее был восстановлен на своем посту. При Директории был послом в Неаполе, а затем в Мадриде. При Наполеоне был сенатором, после реставрации Бурбонов – членом палаты пэров.
[Закрыть], тот самый, который пять месяцев назад отбросил вандейцев от Нанта, или Россиньоль, парижский часовщик, которого сделали генералом. Оба они были генералами армии, а наши, как, например, Обер-Дюбайе или Клебер, были дивизионными генералами и могли командовать только лишь колонной. Но поговаривали и о том, что нашим командиром будет Сантер, парижский пивовар, такой же дивизионный генерал, как и наши, и это возмущало нас до крайности.
Наконец через несколько дней решено было, что защитники Майнца пополнят армию на Брестском побережье, которой командовал Канкло.
Клебер остался у нас в качестве дивизионного генерала, и мы получили приказ выступить в Нант. Радость в армии царила чрезвычайная, ибо Канкло, но крайней мере, был хоть настоящий генерал, а не часовщик или пивовар. Только генерал этот был в прошлом графом де Канкло. Я не хочу сказать, что он нас предал, – нет! – но он сохранил все традиции старых генералов Людовика XVI, привычные представления, от которых такие люди не могут отказаться, и вскоре нам пришлось на себе испытать, чего стоит их излюбленная тактика дробить силы вместо того, чтобы бросить всей массой на врага. Но не будем торопиться – горя и глупости всегда хватает.
Можно себе представить, что весь этот эгоизм и тщеславие, с которыми мы сталкивались на каждом шагу с тех пор, как вышли из Майнца; все эти дурные вести, которые мы получали о предательствах, изменах, резне; продвижение противника по нашей земле, угрожавшего нам со всех сторон, – все это заставляло нас призадуматься, а многих и совсем обескураживало. Но по дороге из Сомюра в Нант до нас дошли вести, которые всех приободрили: мы узнали, что наша храбрая Гора не дрогнула – депутаты выдержали натиск, словно скала, которая твердо стоит, сколько бы ни ярились и ни грохотали волны!
Когда мы проходили через Анже, нам прочитали знаменитый декрет Конвента, объявлявший о всеобщем рекрутском наборе и призывавший всех французов вступать в ополчение, чтобы раздавить врага. Придется мне привести его здесь, ибо вам тогда понятнее будет наш энтузиазм, – ведь ни одна страна в мире не может похвастать ничем более сильным, более прекрасным и более величественным в своей истории. Тут-то и сказывается разница: одно дело, когда людьми движет желание установить вечную справедливость, и совсем другое, когда всем движет гордыня одного человека. Только республика могла так возвысить голос и потребовать от народа подобных жертв. И вот на площади Анже, перед старинным темным собором, среди огромного скопления народа, собравшегося со всей округи, наш командир Флавиньи зачитал нам этот декрет, и снова, как в тот день, когда отечество было объявлено в опасности, раздались крики: «Да здравствует республика! Победим или умрем!.. На врага! Ведите нас на врага!..» В воздухе мелькали сабли, ружья, колыхались знамена; крестьяне, с удивлением глядевшие на все это, обступили нас со всех сторон; на площадь прибыли национальные гвардейцы, гудел набат. Весь народ поднялся и пошел на защиту республики.
Итак, вот он, декрет.
«Пока враг не будет изгнан с территории республики, все французы пребывают в распоряжении армии. Молодые люди пойдут в бой; женатые будут ковать оружие и подвозить провиант; женщины будут изготовлять палатки, шить обмундирование и работать в госпиталях; дети – щипать корпию; старики – сидеть на площади и своими речами ободрять солдат, возбуждая ненависть к королям и преданность республике. Все общественные здания превращаются в казармы, все общественные заведения – в оружейные мастерские; земляные полы в погребах надлежит выскоблить, дабы получить возможно больше селитры.
Боевое оружие вручается только тем, кто идет на врага. Для службы внутри страны надлежит применять только охотничьи ружья и холодное оружие. Верховые лошади реквизируются для нужд кавалерии; упряжные лошади, за исключением тех, которые необходимы в земледелии, будут использоваться для перевозки артиллерии и провианта. Комитету общественного спасения поручается принять все меры, чтобы немедленно приступить к изготовлению оружия всех видов, какое потребуется французскому народу. В связи с этим Комитет имеет право создавать любые учреждения, мануфактуры, мастерские и фабрики, какие он сочтет нужным для выполнения этих работ, а также набирать по всей республике мастеров и рабочих, которые могли бы обеспечить успех всего дела. В этих целях в распоряжение военного министра предоставляется 30 миллионов франков из запасного фонда в 498 миллионов ассигнатов, хранящихся в резервной кассе под тремя замками.
Центральное руководство этими чрезвычайными мерами будет исходить из Парижа. Представителям народа, направленным для проведения в жизнь настоящего закона на местах, будут даны в их округах соответствующие полномочия, которые они должны осуществлять по согласованию с Комитетом общественного спасения. Они наделяются неограниченной властью, какая дается представителям народа при армии. Ни один человек, мобилизованный для выполнения определенных обязанностей, не имеет права заменить себя другим. Не подлежат мобилизации только государственные чиновники. Объявляется поголовное ополчение всех граждан. Первыми должны явиться в главный город своего дистрикта все неженатые граждане, а также бездетные вдовцы в возрасте от восемнадцати до двадцати пяти лет. Там они будут ежедневно обучаться владению оружием вплоть до отбытия на фронт.
Представители народа будут регулировать сроки призыва и отправки людей в действующую армию с тем, чтобы вооруженные граждане прибывали на сборные пункты в строгом соответствии с имеющимися там припасами, амуницией и всей материальной частью. Сборные пункты будут определяться в зависимости от обстоятельств и устанавливаться представителями народа, посланными для выполнения настоящего закона, совместно с генералами, а также по согласованию с Комитетом общественного спасения и Временным исполнительным советом. Батальон, сформированный в каждом дистрикте, будет выступать под знаменем, на котором будет написано: «Французский народ восстал против тиранов».
Вскоре после того, как нам прочитали этот декрет, мы двинулись из Анже в Нант, куда три наши колонны прибыли одна за другой 6, 7 и 8 сентября 1793 года. Город, расположенный на правом берегу Луары, окружен множеством лодок, судов и кораблей, покачивающихся на причале или снующих по воде. Зрелище это донельзя поразило меня, ибо, будучи жителем гор, я не видел ничего подобного ни в наших краях, ни даже на Рейне.
Тут я впервые узрел все величие и богатство большого торгового города, куда товары со всех частей света стекаются как бы сами собой, – стоит лишь поставить мачты и поднять паруса, когда дует попутный ветер.