Текст книги "История одного крестьянина. Том 2"
Автор книги: Эркман-Шатриан
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
По дороге, на каждом привале мы узнавали о настроениях крестьян и горожан. Многое из услышанного удивило нас. Само собой, нам очень хотелось знать, что происходит в стране. В Кютцеле из слов бургомистра, явившегося наблюдать за распределением провианта, я узнал; что Вандея охвачена восстанием; немного дальше я узнал, что Марата убила какая-то женщина[49]49
Марат был убит Шарлоттой де Корде д’Арман – дворянкой, действовавшей под влиянием контрреволюционных кругов
[Закрыть] но еще большее удивление вызвали у меня рассказы одного гомбургского горожанина, у которого мы остановились на ночлег, – человек этот со всей уверенностью утверждал, что жирондисты бежали. Слухи эти передавались из уст в уста: то, что узнавал один, становилось достоянием всех. Никто не мог поверить предательству Дюмурье, которое произошло три месяца тому назад.
Чем ближе мы подходили к Саарбрюккену, тем больше мучила меня мысль о том, что я буду так близко от Пфальцбурга и не увижу дорогих моему сердцу людей. Не мне одному эта мысль не давала покоя, но я был знаком с нашим командиром Жорди, который знал, что я тот, кого выбрал себе в зятья Шовель, народный депутат в Конвенте, и вот на четвертый день пути, во время привала, я осмелел и попросил разрешения отлучиться на сорок восемь часов. Жорди сидел на лошади выпрямившись, в сбитой на затылок треуголке с красным плюмажем, из-под которого виднелась толстая черная коса; он искоса поглядел на меня и стиснул зубы, – ему ведь тоже не меньше моего хотелось побывать дома; заметив это, я с дрожью подумал, что вот сейчас он скажет мне:
«Никак невозможно!..»
Но он улыбнулся и спросил:
– Что, захотелось поцеловать Маргариту?
– Да, господин командир, и отца тоже.
– Само собой, – сказал он и, посмотрев вокруг, не слышит ли нас кто, продолжал: – Ну, так слушай: как прибудем в Саарбрюккен, зайдешь ко мне, и я дам тебе письменное разрешение отлучиться на сорок восемь часов. Только никому ни слова! Уйдешь этой же ночью, потому что если кто-нибудь узнает – весь батальон удерет домой через лес. Ты меня слышал? А теперь возвращайся в строй и молчи!
Он мог и не предупреждать меня об этом: я отлично знал, что уцелевшие триста двадцать пять солдат нашего батальона вообще перестанут подчиняться, если узнают, что к одним относятся так, а к другим – иначе. Это было несправедливо, но, по правде сказать, я на это плевал.
Жорди сдержал слово. В харчевне «Большой олень» он дал мне разрешение отлучиться на сорок восемь часов; более ста пятидесяти человек приходили к нему за таким разрешением, но он сказал, что никого не пустит. Саарбрюккен был последним немецким городом на нашем пути; оставалось только перейти через мост – и я во Франции; в тот же вечер, в девять часов, я ушел, предупредив одного только Жан-Батиста Сома.
Итак, получив увольнительную, я двинулся в путь, – ружье и патронташ я оставил со своими пожитками. Хотя с утра мы сделали семь лье, я все-таки добрался за ночь до Фенегранжа. Ах, молодость! Каким человек может быть мужественным, когда ему двадцать лет, и он влюблен! Как стремителен шаг, какой радостной кажется жизнь, сколько всяких мыслей теснится в голове, как мы умиляемся, плачем и смеемся! Стоит вспомнить ту пору – и вот я снова шагаю по большой белой дороге вдоль реки Саар, сабля привязана к ранцу, видавшая виды треуголка съехала набок, ноги стянуты гетрами. Я мчусь – и вижу Маргариту, которая дожидается меня, старика отца, дядюшку Жана и всех остальных. У меня словно выросли крылья. Боже милостивый, ведь и в самом доле я был таким в 93-м году!
Ночь стояла удивительная – настоящая июльская ночь, когда светло, как днем; живые изгороди, виноградники, леса, поля – все благоухало. Лишь звук моих шагов нарушал тишину, царившую в этих равнинных краях, время от времени с дерева срывался перезревший плод да журчал, пробираясь меж камышей, Саар.
Часа в четыре утра, когда оставалось примерно лье до Фенетранжа, из-за холмов, покрытых виноградниками, показалось красное солнце, и издалека донесся звук натачиваемых кос; мне пришла в голову мысль искупаться. Я был весь белый от пыли. Вот уже два месяца, как ни один солдат в нашем батальоне не менял ни рубахи, ни штанов, поэтому можете представить себе, в каком мы были виде. Словом, спустился я к реке по тропинке, вившейся среди посевов овса. Швырнул свой ранец и шляпу в траву и снял башмаки. Да! Помыться мне не мешало! Избави меня бог описывать вам, до чего я был грязен. Я погрузился в поток и поплыл, широко взмахивая руками, в свежей, живительной воде, под сенью старых верб, сквозь которые еле пробивался дневной свет, – и сразу почувствовал, как ожил.
«Мишель, – воскликнул я про себя, – до чего же хорошая штука жизнь!»
Добрых полчаса я плескался под мостом, что ведет в Рильхинген. Несколько крестьян с косами или вилами на плече прошли мимо, но даже не взглянули в мою сторону. А я вытягивался, переворачивался, волосы у меня расплелись и болтались по загорелым плечам, – словом, я наслаждался в воде.
Когда я вылез и стал одеваться, солнце уже пригрело песок, ласточки кружили над хлебами, а вдали, у края равнины, вырисовывались наши горы, наши прекрасные Вогезы, которые казались отсюда совсем синими, – Донон, Шнееберг. До чего же это красиво!
Зубы у меня стучали – так я продрог, но я думал лишь о том, чтобы поскорее привести себя в порядок для встречи с Маргаритой, и я стал причесываться старой гребенкой, в которой остались три зубца. Но главная моя беда была в рубашках и прочей одежде: я не мог даже почистить ее из страха, что мундир и штаны расползутся у меня на глазах, – они и так были все в дырах! Одно слово – война!
Выбрал я последнюю более или менее чистую рубашку и лучшие свои башмаки, которые мне удалось кое-как скрепить с помощью бечевок. Что поделаешь? Когда у человека одни лохмотья, голову ломать не приходится – выбор ясен. Я уже не был красавчиком Мишелем, который но воскресеньям завязывал пышный трехцветный галстук и надевал цветастый жилет, а тщательно расчесанные волосы добрый папаша Бастьен заплетал ему в косу, но я надеялся, что Маргарита все равно признает меня и крепко поцелует, а это главное. Выстирал я еще одну рубашку, как следует выжал ее и почти высушил на кустах, потом уложил ранец, привязал к нему саблю, срезал в живой изгороди хорошую палку и двинулся в путь, освежившийся, довольный, исполненный отваги и веры в себя.
Но в деревнях, через которые я проходил, царила нищета, а когда из домов выходили люди, жалкие, исхудалые, согбенные, по одному их виду ясно было, как тяжело им приходится без кормильцев, которых отняла у них война. Завидев меня, бедные старики впивались в меня глазами; наверно, думали: «Никак, это наш Жан! Да ведь это же наш Жак!»
А когда я кричал им:
– Привет, да здравствует всеобщее братство! – они печально отвечали:
– Да благословит тебя бог!
В Фенетранже, куда я прибыл часов в семь утра, я впервые услышал, как поносят защитников Майнца; это меня, конечно, возмутило, и я было разозлился, а потом решил, что не стоит обращать внимания на всяких прощелыг. Я остановился в придорожной харчевне, вроде той, которую держал дядюшка Жан в Лачугах-у-Дубняка, и, пока я уплетал кусок холодного мяса, запивая его местным вином, появился цирюльник с салфеткой и тарелкой для бритья под мышкой. Владелец харчевни, пожилой мужчина, сел на стул посреди зала, и цирюльник принялся его брить, треща точно сорока: эти предатели, которые сидели в Майнце, заявил он, сговорились с пруссаками и сдали им крепость; всех их надо предать суду Комитета общественного спасения и гильотинировать в двадцать четыре часа.
Я искоса взглянул на пустобреха – он и внимания не обращал на меня; это был настоящий карлик – курносый, с выпученными глазами, в парике с косицей вроде крысиного хвоста, к тому же хилый – в чем только душа держится. Посмотрел я на него и решил не сердиться.
Старик хозяин поднялся и стал вытирать подбородок; я осушил стакан и бросил на стол второй луидор из тех, что дал мне дядюшка Жан. Хозяин глаза вытаращил: наверно, уже год, как он не видел луидоров, – он вертел мой луидор и так и этак, даже к свету поднес, а потом вытащил из шкафа небольшую корзиночку, полную медяков и ассигнатов, и отсчитал мне семьдесят восемь ливров десять су в ассигнатах, сказав, что с меня причитается тридцать су. Тут я понял, что ассигнаты наши ценятся в четверть своей стоимости: сотенная бумажка идет за двадцать пять. Это на многое открыло мне глаза, и я подумал о том, как же бедствует наша страна. Если крестьяне и буржуа не смогут приобрести земли дворян и монастырей в рассрочку, а на ассигнаты их, видно, тоже не купишь, значит, революция потерпела крах.
На пути моем после Фенетранжа я всюду замечал необычное волнение: весть о капитуляции Майнца разнеслась по округе, и, услышав ее, Эльзас и Лотарингия пришли в смятение. Люди были в отчаянье: немало отцов семейств отправились в качестве представителей дистрикта к немцам, чтобы рассказать о благах демократии, – с тех пор от них не было ни строчки, и никто не знал, что с ними сталось. Я слушал, как толковали об этом, и проходил мимо, даже не повернув головы: столько я видел боев, сражений, резни, что это уже не могло произвести на меня впечатления.
Спускаясь с Вехемского холма, я увидел перед домом мэра толпу, а посреди толпы – отряд национальных жандармов: значит, идет набор волонтеров! Только я перешел через мост, как один из жандармов, бригадир, подошел ко мне и спросил мою увольнительную; я подал ему бумажку, и он ознакомился с ней. Толпа издали наблюдала за нами. Лицо у жандарма было сосредоточенное. Прочитал он мою увольнительную, вернул ее мне и, перегнувшись с лошади, сказал:
– Не очень-то ты, приятель, жирен – одна кожа да кости. Видать, нелегко тебе пришлось! Но все равно не хвались, что ты сидел в обороне Майнца, а то, пожалуй, худо тебе будет.
И он спокойно вернулся на свое место, а я, сжимая в руке дубинку, стал быстро подниматься на косогор. Не скажу, чтобы я пылал гневом, но меня возмущали эти оболтусы, которые весь этот год жили у себя в деревнях, среди друзей и знакомых, хорошо ели, хорошо пили и скупали земли по дешевке, в то время как мы каждый день рисковали жизнью, страдали от холода, голода и всяких напастей, а все для чего? Чтобы оградить их от австрийцев и пруссаков. И они же теперь считают, что мы их предаем! От такой человеческой тупости меня прямо-таки тошнило. Потом мне не раз приходило в голову, что эти мошенники всех мастей – как простолюдины, так и дворяне и попы – своим мерзким враньем хотели вызвать бунт в Майнцской армии, натравить ее на народ, – именно этого они, видно, и хотели.
Я шел по косогору, но, несмотря на радость, какую я ощутил, увидев крепостные стены, равелины, колокольни и дома старинного города, к которому вела большая белая дорога, несмотря на надежду скоро вновь свидеться с Маргаритой, отцом и нашими друзьями и застать их всех в добром здравии, мысль о том, как глупо ведет себя народ, не оставляла меня, пока я не добрался до гласисов и караульных постов Пфальцбурга.
И только тут я почувствовал радость от того, что скоро увижу дорогих мне людей. Был полдень; в казарме пехотинцев забили сбор на обед. Только я взошел на подъемный мост, вижу, из-под навеса над акцизным управлением, что напротив караульной, появляется толстяк Пуле, который в свое время занимался сбором соляного налога, а затем стал инспектором октруа[50]50
Октруа – пошлины, взимавшиеся в средние века при ввозе в город продуктов питания. Во Франции были отменены в начало революции 1789 года.
[Закрыть]; в руке у него огромный бутерброд со сладким творогом, а на соломенной шляпе, повязанной крепом, – трехцветная кокарда с мой кулак.
Он сделал столько доносов – как во времена Людовика XVI, так и во времена республики – и столько раз получал за это награды по пятьдесят ливров каждая, наживаясь на несчастье людей, что отрастил себе брюхо, свисавшее чуть не до колен; рубашка из-за жары была у него распахнута на груди, а щеки и уши стали багрово-красные. Я приближался к нему, тощий, оборванный, он секунду посмотрел на меня и крикнул часовым:
– Эй, вы там! Взять на караул! Бить в барабаны! Перед вами Мишель Бастьен, один из прославленных защитников Майнца, которые сдали крепость пруссакам. Герой! Ха-ха-ха! На караул!
Он орал во всю глотку, издеваясь надо мной. Солдаты сидели, свесив ноги, на парапете моста и смотрели на меня. Я побелел от ярости и, когда проходил мимо гражданина Пуле, ударил его наотмашь по физиономии, так что он кубарем полетел под навес акцизного управления, а бутерброд с творогом – впереди него. При этом он отчаянно кричал:
– Убивают! Убивают патриота! На помощь!
Я, не торопясь, спокойно продолжал свой путь; старик сержант, стоявший на посту, громко расхохотался:
– Здорово ты его отделал, приятель, здорово!
– Солдаты удивленно смотрели на меня, а сержант спросил:
– Ты идешь из Майнца?
– Да, сержант.
– По виду твоему не скажешь, чтоб житуха у вас там была легкая.
– Совсем не легкая.
– Ей-богу, – заметил он со смешком, обращаясь к своим солдатам, – если генералы оказались предателями, то ребята на этом не разжирели.
В эту минуту издали донеслись крики Пуле, сумевшего наконец подняться на ноги:
– Задержите его, это – аристократ! Именем закона задержите!
– Мотай-ка лучше отсюда, друг, – сказал мне сержант. – Счастливого пути!
И я вступил в город. Пощечина, которую я закатил Пуле, облегчила мне душу; я думал сейчас лишь о том, какая радость ждет меня впереди: скоро я увижу Маргариту и друзей. Многие встречные оборачивались мне вслед и говорили:
– Эге, да, никак, это Мишель Бастьен… Здравствуй, Мишель!
Но я был так взволнован, что не мог вымолвить ни слова и лишь кивал в ответ головой.
На углу улицы Фуке я увидел лавку Шовеля, ее витрину с календарями, книгами и журналами, и у меня дыхание захватило от радости и вместе с тем от беспокойства. Все ли там по-прежнему? Все ли здоровы? Я уже стоял под навесом у входа. Ставни от жары были закрыты. Я прошел через лавку и, нагнувшись, поглядел сквозь маленькую застекленную дверцу в задней стене: Маргарита и мой брат сидели за столом и собирались обедать. Они тоже с удивлением смотрели на меня: я оброс, был в старой, обтрепанной шапке, в лохмотьях, – конечно, меня трудно было узнать. Тогда я открыл дверь и сказал:
– Вот и я!
Посмотрели бы вы, что тут началось: Маргарита кинулась в мои объятия, Этьен повис у меня на шее; оба плакали и наперебой говорили:
– Это же Мишель! А мы и не надеялись увидеть тебя так скоро!.. Боже мой, боже мой, какое счастье!
Оба они и плакали и смеялись! А Этьен сказал:
– Как отец-то будет рад!
Этьен взял у меня ранец, Маргарита сняла с меня треуголку, и мы снова принялись обниматься. Я смотрел на Маргариту и прижимал ее к сердцу, как самое любимое и дорогое на свете существо; я нашел, что она очень побледнела, глаза у нее блестели, смуглые щеки, обрамленные густыми прядями роскошных темных волос, выбивавшимися из-под утреннего чепца, ввалились.
– Ты что, болела, Маргарита? – спросил я ее.
– Нет, – сказала она, – вовсе нет, я вполне здорова. Просто я тревожилась, вестей мы никаких давно уже не получаем, все так худо… Но садись же.
Столик стоял у самого окна, на нем была тарелка с капустой, немного сала и графин со свежей водой.
– Этьен, возьми десять су из кассы, – сказала Маргарита, – сбегай к Тони за ветчиной, а я спущусь в погреб – нацежу вина. Мы, Мишель, пьем теперь воду: времена настали суровые, приходится экономить.
Она улыбалась, а я смотрел на нее глазами влюбленного, которому двадцать лет; я попытался удержать ее за руку, но она вырвалась и побежала за вином. Тогда я окинул взглядом небольшое помещение, сплошь уставленное книгами, и воскликнул про себя:
«Вот ты и вернулся!»
Слезы застилали мне глаза: я знал, что недолго тут пробуду! И когда Этьен вернулся с тарелочкой ветчины, а Маргарита поставила бутылку вина на стол, и, счастливые, мы сидели и смотрели друг на друга, я сообщил им, что получил отпуск всего на сорок восемь часов и мне уже завтра надо будет двигаться в обратный путь; радость их сразу померкла. Но Маргарита сказала:
– Долг превыше всего. Прежде всего – республика и права человека!
Она была очень похожа на Шовеля, когда произносила эти слова: тот же решительный вид, тот же звонкий, ясный голос. И я невольно подумал:
«Когда мы поженимся, она всегда будет верховодить, всегда будет говорить: «Поступай так, поступай этак, так велит долг!» А мне придется склоняться перед ее здравым смыслом и поступать, как она говорит. Ну и пусть – все равно мы будем счастливы».
Мысли эти не вносили смятения в мою душу, – видеть ее, слушать ее, чувствовать ее руку на моем плече было несказанным блаженством. Время от времени дверь в лавку открывалась, звонил колокольчик. Этьен выходил к покупателю – солдату, горожанину, крестьянину. Мы ели и беседовали о делах нации и о наших семейных делах – о дядюшке Жане, об отце, обо всех понемножку. Маргариту, как и Шовеля, прежде всего волновало то, что касалось республики, – видно, это было у них в крови. Когда она узнала, что за четыре месяца, пока я был в Майнце, мы не получили ни одного бюллетеня, ни одного письма извне; что я приехал прямиком из Саарбрюккена и понятия не имею о событиях, которые произошли после 6 апреля, ей захотелось рассказать мне обо всем, и в тот день я услышал куда больше новостей, чем за всю мою службу волонтером как в гарнизоне, так и во время кампании.
Однако я уже знал, что Дюмурье после поражения под Нервинденом решил последовать примеру Лафайета и попытался направить свою армию на Париж, чтобы разогнать Конвент и восстановить власть французских королей. Я слышал, что он вступил в сговор с австрийским генералом Кобургом[51]51
Кобург – Герцог Кобургский (1737–1817) – австрийский фельдмаршал, в 1793–1794 годах был главнокомандующим войсками монархической коалиции в борьбе против революционной Франции.
[Закрыть], которому он должен был сдать княжество Конде, а потом совершить переворот. Но в Конвенте было громогласно об этом рассказано, вся армия восстала против него, и предатель, видя, что козни его раскрыты, выдал представителей народа нашим врагам, а сам бежал к австриякам с частью своего штаба и с сыновьями бывшего принца Орлеанского. Знал я и то, что Филипп-Эгалите арестован и что жирондисты обвинили Дантона в сговоре с Дюмурье и сыновьями принца Орлеанского, а Дантон, кипя от возмущения, им сказал:
– Только трусов, способных жалеть Людовика Шестнадцатого, можно заподозрить в том, что они жаждут восстановить монархию и ведут переговоры с предателями!
Но кое-чего я не знал, и об этом рассказала мне тогда Маргарита – я не знал о грозных мерах, которые пришлось принять, чтобы положить конец предательству, о создании Комитета общественного спасения[52]52
Комитет общественного спасения – высший правительственный орган во Франции в период якобинской диктатуры (был создан еще до ее установления); состоял из нескольких членов Конвента и отчитывался перед ним в своих действиях. Ведал всей внутренней и внешней политикой революционной Франции.
[Закрыть] и Комитета общественной безопасности[53]53
Комитет общественной безопасности – один из важнейших органов якобинской диктатуры; состоял из членов Конвента, осуществлял общее руководство борьбой против контрреволюционных элементов и следил за деятельностью революционных трибуналов.
[Закрыть], которым все дистрикты, а также представители народа в армии должны были еженедельно давать отчет; о создании Чрезвычайного трибунала в составе пяти судей, десяти присяжных и одного общественного обвинителя, которому даны были полномочия преследовать, задерживать и судить всех заговорщиков; о создании таких трибуналов во многих городах; об объявлении вне закона всех контрреволюционеров; об обысках в частных домах с целью разоружения подозрительных лиц; о том, что на дверях домов должны быть вывешены фамилии всех, кто там проживает; о введении свидетельств о гражданской благонадежности[54]54
Свидетельства о гражданской благонадежности – выдавались в период якобинской диктатуры местными органами власти гражданам, на деле проявившим свою преданность родине и революции.
[Закрыть], которые надлежит всегда иметь при себе; о декрете, устанавливающем смертную казнь для тех, кто был выслан за пределы Франции и самовольно вернулся в страну, и так далее.
Рассказала мне Маргарита и о том, что против всех этих необходимых мер восстали жирондисты, которым не жаль было ни несчастных, стоявших с утра до вечера перед дверями булочных, ни бедных рабочих, получавших жалованье ассигнатами, которых торговцы не желали у них брать, ни тысяч тружеников, отправленных к границе по их вине, поскольку они, жирондисты, пошли против Горы и заставили объявить войну. Я узнал о том, как негодует народ на этих людей, которые пекутся только о короле, его семействе, дворянах да богачах; узнал о бесчисленных петициях с требованием изгнать жирондистов из Конвента; о том, как они обвинили Марата, как он выступил перед Чрезвычайным трибуналом и ко всеобщей радости патриотов был полностью оправдан.
Обо всем этом я ровно ничего не знал.
От Маргариты же я узнал и про наши беды на севере, где тридцать пять тысяч англичан и голландцев во главе с герцогом Йоркским пришли на помощь Кобургу, так что у врагов образовалась стотысячная армия, а наших было тысяч сорок, и пришлось им с боями отступить до самого Валансьена. От Маргариты я узнал и про то, как вандейская знать, попы и крестьяне объединились в защиту Людовика XVII[55]55
Людовик XVII (1785–1795) – так называли роялисты малолетнего сына короля Людовика XVI, никогда не царствовавшего и умершего от болезни в доме сапожника Симона, которому было поручено его воспитание.
[Закрыть], как они подняли мятеж под предводительством Кателино[56]56
Кателино Жак (1759–1793) – один из главных вождей вандейских мятежников, разносчик и церковный служка; участвовал во многих боях с республиканскими войсками. После взятия Сомюра был провозглашен главнокомандующим «католической и королевской армией». Смертельно ранен при штурме Нанта.
[Закрыть], Стоффле[57]57
Стоффле Никола (1751–1796) – один из вождей вандейского мятежа, бывший лесничий, в 1793 году был назначен главнокомандующим «королевской и католической армией». В начале 1796 года получил звание генерал-лейтенанта. Был взят в плен республиканскими войсками и расстрелян.
[Закрыть], Голодранца, Чурбана и разных других, совсем не из породы завоевателей, а простых возчиков, лесников, булочников, земледельцев и ремесленников, людей, как видно, недалеких, поскольку дрались они вопреки собственным интересам и как волки лютые: даже пленных расстреливали, а их женщины добивали раненых во имя господа бога, нашего спасителя.
Маргарита рассказала мне и о том, какая страшная вражда идет между жирондистами и монтаньярами, как они попрекают друг друга всеми этими бедами; как установили твердые цены на зерно[58]58
Твердые цены на зерно (иначе – максимум на зерно) – закон о твердых ценах на зерно, принятый Конвентом 4 мая 1793 года. Принятие этого декрета явилось началом политики установления максимальных цен на предметы первой необходимости и широкого потребления, а также на промышленное сырье, которую проводила якобинская диктатура для пресечения спекуляции и обеспечения армии и широких слоев населения.
[Закрыть] и как, несмотря на протесты себялюбцев-жирондистов, решено было принудительно собрать миллиард франков с богачей[59]59
Имеется в виду декрет Конвента о введении прогрессивно-подоходного налога («принудительного займа») на богачей в размере одного миллиарда франков, принятый 20 мая 1793 года.
[Закрыть]. Шовель писал в письме, которое показала мне Маргарита, что в тот день монтаньяры и жирондисты чуть не разорвали друг друга и, уж конечно, передрались бы, если бы не вмешались более спокойные представители Болота. Жирондисты хотели низложить все парижские власти и перевести Конвент в Бурж. А там враги наши разделались бы с монтаньярами. Эти самые жирондисты, которые в глубине души почти все были роялистами, но не смели в этом признаться, как не желали честно и открыто выступать против республики, так вот эти негодяи, которые хотели затормозить революцию и обратить ее себе на выгоду, сумели, по словам Маргариты (да и в письме Шовеля так было сказано), создать комиссию из двенадцати человек, куда вошли только они; и эта комиссия тотчас принялась крушить революционные комитеты, стала нападать на Коммуну и объявила о роспуске Чрезвычайного трибунала.
Жирондистам хотелось успокоить тысячи эгоистов, дрожавших за свою шкуру, – участь этих господ, показавших себя такими безжалостными во время голода, волновала их куда больше, чем судьба народа, храброго и преданного республике. Тогда Франция, зажатая в кольце врагов, лишилась бы всей своей силы; вслед за иностранными армиями вернулись бы эмигранты, монахи и епископы; они восстановили бы свои привилегии на крови народной – в тысячу раз прочнее, чем прежде, и уж на века. А англичане же при этом забрали бы Дюнкерк, австрияки – Валансьен и Конде, пруссаки – Майнц и Ландау, мелкие немецкие князьки – Эльзас и Лотарингию.
А у нас осталось бы маленькое королевство Франция с великим множеством важных господ и массой несчастных, которые должны были бы содержать их своим трудом, как и до 89-го года.
Это было уж слишком! Народ Парижа во главе с Дантоном поднялся и отправил в тюрьму предателей, во второй раз спасая нашу родину.
Все это произошло за два месяца до того, 31 мая 1793 года.
Один из жирондистов посмел тогда заявить, что, если хоть одного из них тронут, департаменты сровняют Париж с землей, так что и места-то, где он стоял на берегу Сены, нельзя будет найти[60]60
Такое угрожающее заявление сделал в своей речи в Конвенте в мае 1793 года один из вождей жирондистов, богатый бордоский купец Инар.
[Закрыть]. Но монтаньяры все равно арестовали их. Марат составил список самых опасных. И вот теперь одни из них сидели в тюрьме, другие – в том числе Петион, Гаде, Бюзо, Барбару – бежали. Они создавали армии в провинции, захватывали народные деньги, разгоняли муниципалитеты, учреждали трибуналы для суда над патриотами. Генералом у них был Вимпфен[61]61
Вимпфен Феликс, барон де (1744–1814) – французский генерал, выходец из аристократии, депутат Генеральных штатов. В 1793 году возглавил созданные жирондистами отряды федералистов в Нормандии. Был разбит войсками Конвента, смещен и эмигрировал.
[Закрыть] – дворянин, роялист! В ту пору много говорили о предателях, но, по-моему, никогда не бывало таких. Случалось, правда, что французские генералы выступали против нас вместе с врагом, но они не пытались настроить одну часть нации против другой под видом защиты ее прав, прикрываясь именем республиканцев.
– Вот до чего мы дожили, – сказала в заключение Маргарита. – Пятьдесят департаментов охвачены восстанием. Лион, второй город во Франции, поднялся против Конвента: роялисты захватили штурмом мэрию, арестовали, судили и гильотинировали главных патриотов. Восстали Марсель и Бордо. Валансьен не сегодня-завтра перейдет в руки врага. Жирондисты формируют отряды в Нормандии, чтобы двинуть их на Париж. Вандея и Бретань в огне. Англичане задерживают зерно, которое шлют нам из-за границы. Их премьер-министр Питт объявил о блокаде всех наших портов. Он дает деньги Пруссии, Австрии, Сардинии и Испании, а теперь взял на содержание еще баденцев, баварцев и гессенцев, – все они только и ждали падения Майнца, чтобы ринуться в нашу страну. Одни жители Франш-Конте, Шампани и Пикардии да эльзасцы, лотарингцы и парижане остались теперь верны революции, ибо, в довершение бед, тысячи крестьян подняли белый флаг в Севеннах: они двинулись через Овернь на помощь вандейцам и отрезают Париж от наших армий, которые стоят в Пиренеях и Альпах. А тут еще Корсика хочет сдаться англичанам… Словом, все против нас… все скопом хотят нас задушить.
– Так, значит, Маргарита, мы пропали?! – воскликнул я.
– Пропали? – повторила она и стиснула зубы, а маленькие ее ручки, лежавшие на столе, сжались в кулаки. – Да, мы бы пропали, если бы жирондисты остались в Конвенте и задерживали бы проведение мер, которые ведут к общественному спасению. Но время громких речей прошло. Дантон, Робеспьер, Бийо-Варенн, Колло д’Эрбуа, Карно, Приер, Линде[62]62
Линде Жан-Батист-Робер (1749–1825) – деятель французской революции, по профессии адвокат. Депутат Законодательного собрания и член Конвента. Якобинец. Руководил в Комитете общественного спасения делом продовольственного снабжения армии и страны. После подавления народного восстания в Париже в мае 1795 года был арестован. Привлекался к суду по делу о заговоре Бабефа, но был оправдан. После захвата власти Наполеоном отошел от политической деятельности. Во время реставрации Бурбонов был изгнан из Франции.
[Закрыть], Сен-Жюст, Кутон, Трейяр[63]63
Трейяр Жан-Батист (1742–1810) – французский политический деятель. Депутат Учредительного собрания и член Конвента. Член Совета пятисот и член Директории. При Наполеоне был членом Государственного совета.
[Закрыть], Жан Бон Сент-Андре[64]64
Жан-Бон Сент-Андре – деятель французской революции (1749–1813), член Конвента и его Комитета общественного спасения. Руководил реорганизацией флота. После подавления народного восстания в мае 1795 года был арестован; при Директории амнистирован; при Наполеоне занимал различные административные посты, получил титул барона.
[Закрыть], Гитон де Морво[65]65
Гитон де Морво Луи-Бернар (1737–1816) – видный французский ученый (химик) и политический деятель. Депутат Законодательного собрания, член Конвента и его Комитета общественного спасения. Принимал активное участие в организации обороны революционной Франции против войск коалиции.
[Закрыть], Камбон, все друзья моего отца – в Конверте; за восемь дней они составили конституцию, с которой жирондисты возились восемь месяцев и никак не могли довести дело до конца. Конституция получилась простая, ясная, суровая и справедливая, настоящая республиканская конституция – такая, какую ни за что не хотели принимать те, другие. Теперь начнутся большие дела, ибо прежде всего надо спасать Францию. Довольно мы дрожали, хватит, пусть теперь дрожат другие. Для начала сместили всех генералов-роялистов – всякие там Буйе не покажут больше пруссакам дороги во Францию, Рошамбо не предупредят австрияков о передвижении наших войск, Лафайеты не устроят сговора с королевским двором, губернаторы-дворяне не сдадут больше ни одного нашего города, Дюмурье не смогут повернуть против нас армию, чтобы снова посадить нам на шею королей! Управлять нами будут теперь люди из народа, одного с нами сословия, одной крови – отец пишет об этом в своем последнем письме. Комитет общественного спасения уже протянул руку, чтобы схватить Кюстина, из-за которого вы чуть не погибли от голода в Майнце, потому что он не пришел вам на помощь и не снабдил провиантом. Чрезвычайный трибунал уже готовит обвинительный акт по его делу. Вот увидишь, как все пойдет. Если нам предстоит погибнуть, немало врагов погибнет до нас, и если у нас во Франции и восстановят в правах монастыри и сеньоров, то это дорого им обойдется!
Слушая ее, я снова начинал верить и говорил себе:
«На этот раз, Мишель, надо победить или умереть! Ведь если те, другие, одержат верх, Шовеля, Маргариту и тебя – всех гильотинируют, ибо роялисты в Лионе без дальних околичностей всех посылают на гильотину, а вы слишком много наговорили и сделали, чтобы отступать. Ну что ж! Горе тому, кто встанет нам поперек дороги, – раз у них нет жалости, не будет ее и у нас».
Время от времени я поглядывал в сторону лавки и сквозь застекленную дверь видел людей самых разных сословий, которых обслуживал мой брат, – лица у них были мрачные; я видел, что одни и те же мысли занимают всех. Люди думали: «Настала наконец пора узнать, кто кого». И, глядя на лица этих рабочих, крестьян, солдат, думая о том, что эти бедняки в голодное время отдают последний лиар, чтобы узнать новости, я понял, что народу, который хочет быть свободным, целый мир не страшен, и пусть многие из нас погибнут, но победим в конечном счете все-таки мы.
Однако задали же нам враги работы – шутка ли, столько их предстояло уничтожить. Так на жатве – выйдешь в два часа утра, наладишь косу, подтянешь потуже пояс и косишь пшеницу до самого вечера! Как грустно, что люди – из корысти, по своеволию – совсем не жалеют друг друга, точно человек – это полевая трава.
Ну вот, кажется, я все вам рассказал, что узнал тогда от Маргариты про дела в нашей стране. Был у нас разговор и про дядюшку Жана, которого дистрикт направил в Париж на праздник 10 августа, и про то, как на первичных собраниях была принята новая конституция.
Тут и вечер подошел, и, поскольку мне очень хотелось в тот же день повидаться с отцом, часам к семи я направился в Лачуги-у-Дубняка.
Не стану описывать радость, какую я испытал, когда увидел снова старую улочку с кучами навоза, маленькую кузницу, где работал Бенерот, харчевню «Три голубя» и тетушку Катрину и, наконец, моего бедного старого отца, совсем седого и сгорбленного; помню, как прижал он меня к сердцу, как плакал и не хотел выпускать из объятий и как дрожали его губы, когда он меня целовал, – все это может представить себе всякий. Надо быть сухой деревяшкой, чтобы этого не понять.
Однако я не могу не рассказать вам – хоть и не очень это мне приятно, – как встретила меня матушка, ибо это трудно себе представить. Так вот: поцеловался я с отцом и направился к ней, раскрыв объятия, – а она сидела у очага. «Матушка!» – воскликнул я, но она встала, повернулась ко мне спиной и полезла по лесенке на чердак и, пока лезла, все смотрела на меня диким взглядом, а потом, так и не сказав ни слова и не ответив на приветствие, исчезла на чердаке и спустилась с него, только когда я ушел. Я очень расстроился, но добрый мой отец успокоил меня как мог, и мы всю ночь просидели рядом у очага – пекли себе на ужин картошку в золе, курили трубки, смотрели друг на друга и беседовали о нашем счастье и радости.
Добрый мой отец никогда не был так счастлив. Каждое воскресенье он обедал с Маргаритой и Этьеном и с величайшей нежностью говорил о них: никто в жизни так хорошо к нему не относился, никогда его так не уважали и не холили. Он не меньше меня понимал, какое это счастье, что я заслужил любовь Маргариты; что же до Этьена, то он был очень рад, что сын зарабатывает себе на жизнь не черным трудом, а благодаря образованию, хорошему поведению и знаниям в торговых делах, которые с каждым днем все расширялись. Доволен он был и тем, как устроились Матюрина и Клод на ферме Пикхольц у дядюшки Жана: он считал, что и обеспечены они лучше, чем он сам, да и место в жизни занимают более почетное. Чего же еще желать? Порадовался он и счастью Лизбеты, когда я рассказал ему про нее, про Мареско, про рождение маленького Кассия, – он готов был слушать меня без конца и умилялся, можно сказать, каждому слову.