Текст книги "Новые парижские тайны"
Автор книги: Жорж Сименон
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
В романе я пытаюсь создать то же ощущение открытия. Я хочу, чтобы читатель знакомился, будь то с окружением или С героями, шаг за шагом, как это происходит в жизни, поскольку это дает ощущение подлинности, как, например, при знакомстве с соседом.
А. П. – А как в вас рождаются ваши герои?
Ж. С. – Герои или роман? Это совершенно разные вещи.
А. П. – Начнем с романа, чтобы затем перейти к героям.
Ж. С. – Напротив, это герои приводят за собой роман. Когда я чувствую, что должен писать роман, что у меня «необходимость» написать роман, я начинаю с расчистки своего кабинета, то есть дней на десять гоню от себя любые заботы.
Разумеется, если только не приходят на подпись договоры от кинопродюсера или от иностранных издателей…
Десять дней полнейшей свободы. Потом за день или за два до установленного срока я начинаю уходить на прогулки, чаще всего в какие-нибудь уединенные места.
Как, кажется, я вам уже говорил, я пытаюсь войти в транс. «Войти в транс» – это, скорее всего, означает создать ни себе некую пустоту, чтобы затем ее могло заполнить все, что угодно.
С этого момента малейшее впечатление получает во мне максимальный отзвук. Любое – ветка, которую колышет ветер, заросли крапивы вдоль дороги, утка в луже – вызывает воспоминания. Важно, чтобы это происходило непроизвольно. Ни в коем случае нельзя понуждать память.
Иногда на это требуется час, иногда день. А бывает, что и три дня.
В определенный момент приходит воспоминание или образ, состоящий из многих воспоминаний. А иногда вместе с потребностью войти в какое-то воспоминание, в образ в памяти возникает давний сон.
Обычно все пейзажи, которые нам доводилось видеть, населены людьми.
Так что герои отчасти рождаются из воспоминаний. В большинстве случаев мой герой складывается из десяти или двенадцати людей, которых я знал и которых я как бы смешиваю вместе.
Постепенно это завладевает мной, и когда я уже чувствую своих героев, когда уже дал им социальное положение, семью, дом и т. д., я иду к себе в кабинет. Правда, социальное положение еще не вполне готово, так как первым делом я открываю телефонную книгу и выписываю на листок две-три сотни фамилий, подходящих для моих героев. Примерно час я хожу вокруг письменного стола, читаю эти фамилии, проверяю, пробую на слух, покуда не сочту одну из них бесспорной, подходящей мне.
А. П. – И в процессе работы фамилия никогда не меняется?
Ж. С. – Очень редко. Я записываю эту фамилию на желтом конверте. Желтый конверт большого формата – это мое единственное пристрастие. Потом записываю возраст героя, номер телефона, адрес. Номер телефона может оказаться очень важен. Я хочу знать о своем герое все, даже то, что мне не понадобится. Например, возраст его отца, жив он или нет, возраст матери, детей, жены, друзей. Нередко рисую небольшой план его дома, потому что я должен знать, в какую сторону открывается у него дверь.
Необходимо, чтобы его дом реально существовал у меня в голове, стал бы моим домом. Когда все это у меня есть, я выбираю фамилии трех-четырех второстепенных персонажей, которые будут действовать в первой главе. И затем встает вопрос: «Что же должно случиться с этим человеком, живущим там-то и там-то, в такой-то обстановке, имеющим такую-то профессию и такую-то семью, чтобы он смог дойти до предела своих возможностей?»
Два-три часа, а иногда и целый день требуется мне, чтобы придумать, какой удар должна нанести судьба этому человеку, чтобы ему понадобилось напрячь все свои силы.
Это первая глава.
Потом я уже следую за героем. Следую так же, как и другие персонажи, окружающие его. По мере того как роман продвигается, я день за днем наблюдаю его жизнь и по пути записываю фамилии людей, которых он встречает…
А. П. – Есть ли у вас потребность знать, что ваши герои произвели впечатление где-то в мире и для некоторых людей существуют чуть ли не реально?
Ж. С. – Нет, такой потребности я не испытываю, но, конечно, когда узнаю такое, мне это страшно приятно. И вовсе не из интеллектуальных соображений. А просто потому что в такой-то деревне некий господин Дюпон узнал про образ жизни и чувствования созданного мной живого существа. И я понимаю, что я не ошибся. Если мои персонажи окажутся подлинными, они обязательно обретут жизнь и останутся в душах некоторых людей, соучаствующих в их существовании. Например, в некоторых семьях постоянно вспоминают какую-то мою книгу, потому что она соотносится с определенным периодом их жизни.
Переживая какую-то драму, эти люди узнают в действующих лицах другой, написанной мною драмы себя, а это значит, что эти действующие лица оказались подлинными.
Надуманные герои способны в течение нескольких дней развлекать читателя, способны даже растрогать тысячи три человек, но очень скоро и неизбежно умирают.
Правдивое же произведение с правдивыми героями, напротив, долгие годы будет волновать читателей, с летами оно становится, как вино, все более зрелым.
А. П. – Вы думаете о том, что скажет о вас история, будущее, потомки?
Ж. С. – Нет.
А. П. – Если бы вам пришлось выбирать предшественника, от которого идет ваше творчество, между Бальзаком, Достоевским и Гоголем, кого бы вы назвали?
Ж. С. – Гоголя. Конечно, Гоголя.
А. П. – А что именно у Гоголя?
Ж. С. – Вне всякого сомнения, «Мертвые души», а главное, дух творчества Гоголя, его метод изображать жизнь. А вторым я назвал бы Чехова.
А. П. – А у Чехова что?
Ж. С. – Почти все его пьесы, потому что Чехов тоже любил людей. Это чувствуется на каждой его странице. Он страдал, видя, как страдают они, и хотел бы изменить их судьбы.
Как-то я сказал, что рассматриваю Мегрэ как «штопальщика судеб». В каком-то смысле это моя страсть.
Вот я вижу людей, которые словно не на своем месте. Мне хотелось бы как-то подтолкнуть их, чтобы сделать хоть чуточку счастливей. И такое же чувство возникает при чтении Чехова.
А. П. – Вы читаете мало. Кто из писателей вам ближе и, в частности, какая книга?
Ж. С. – До двадцативосьмилетнего возраста, то есть до первого Мегрэ, я читал безумно много, иногда по три книги в день.
Поначалу, совсем еще юный, лет в двенадцать-тринадцать, я читал русских писателей по той простой причине, что моя мать держала в Льеже семейный пансион, где жили преимущественно русские студенты, изучающие курс в университете. Я жил бок о бок с русскими, поляками, короче, славянами, и мне было интересно, что они читают. Они-то меня и навели на Достоевского, Гоголя, Пушкина, которых я открыл прежде Бальзака и Стендаля.
Потом пришел французский период, целиком прошлый век, и он захватил меня. Из авторов XIX века я предпочитал Стендаля Бальзаку. Меня смущало у Бальзака то, что он всегда ставит на первый план материальные отношения. Почти все его герои честолюбивы, а честолюбие ради честолюбия мне совершенно несвойственно. Меня НИСКОЛЬКО не трогал его герой Растиньяк: я не находил в нем ничего, что совпадало бы с моими инстинктами. Но это вовсе не означает, что Растиньяк не является необыкновенной личностью.
Потом я открыл англичан – Диккенса, Стивенсона, которого безумно полюбил, и, наконец, Конрада. У Стивенсона меня восхищало его умение писать для самого широкого читателя, не делая себе скидок.
И такой же восторг я испытывал от Конрада, правда, немножко сожалея, что он не идет на некоторые уступки, чтобы привлечь более широкий круг читателей. Мне кажется, он добился бы этого, если бы чуть упростил стиль. Ведь у него универсальный подход; каждый может найти у Конрада пищу для себя, но многих отталкивает некоторая тяжеловесность формы или, если быть точнее, строгое следование правилам.
Затем пришли американцы, и среди них Фолкнер, которого я сейчас считаю величайшим романистом нашего времени.
А. П. – А нет у вас такого чувства, что вы могли бы писать на каком-нибудь другом языке?
Ж. С. – Нет! Во-первых, потому, что я не принадлежу к людям, которым языки даются легко, а во-вторых, я никогда бы не смог познать все возможности чужого языка настолько хорошо, чтобы писать на нем.
А. П. – Но предположим, что вы в совершенстве владеете каким-то иностранным языком, который дает вам возможность выразить себя лучше, нежели французский…
Ж. С. – Но почему лучше? Буквально только что я говорил вам, что современный роман универсален. Главное – то, что он содержит, несет в себе. А написан ли он на французском, английском, немецком или итальянском, это уже неважно.
А. П. – Главная тенденция ваших романов – изображение личности. Но Бальзак тоже создавал очень индивидуализированных героев, только он изображал их внутри общества, и мы обязаны ему очень точными наблюдениями о его времени. Вы тоже могли бы стать художником общества. Почему вы этого не захотели?
Ж. С. – Я, наоборот, старался не быть привязанным к какому бы то ни было времени. Я поневоле принадлежу к своему времени, поскольку физически не могу существовать в другой эпохе. Но вы можете заметить, что мои романы не привязаны к какому-то определенному периоду.
Мне бы также хотелось не быть привязанным к определенной стране, быть универсальным. Но это мечта, предел, которого невозможно достичь.
А. П. – В какой мере вас как романиста интересуют исторические процессы, история философии и даже политика в самом широком понимании?
Ж. С. – Все это интересует меня не как романиста, а как дилетанта, так сказать, ради собственного удовольствия.
А. П. – Какой вы нашли ответ на вечные вопросы, откуда МЫ, куда идем, кто мы?
Ж. С. – Никакого. Да я и не искал подобных ответов. Меня интересует человек такой, какой он есть, а не такой, каким он мог бы быть или каким он мечтает быть. То есть реально существующий человек, пытающийся приспособиться к реально существующим условиям. Иначе говоря, его обыденная подлинность.
А. П. – У вас нет ощущения принадлежности к определенному литературному направлению?
Ж. С. – Я пришел бы в ужас, принадлежи я к какому-нибудь литературному направлению.
А. П. – Какое, по-вашему, основное различие между современным писателем и писателем XIX века?
Ж. С. – Погодите. Поскольку я не был лично знаком ни с одним писателем XIX века, мне трудно ответить.
Прежде всего, не было ли тогда у писателя определенного чувства превосходства? Не рассматривало ли его общество как своего рода сверхчеловека, гения и не окружало ли его большим почтением, чем сейчас? По мне, сегодня взгляд на шпателя более верный. Мне не по душе отношение к писателю или художнику как к сверхчеловеку. Его работа отлична от работы других, но это вовсе не значит, что она лучше.
Если врачи правы, любой художник – это прежде всего больной, во всяком случае, человек неуравновешенный, а я склонен им верить. Тревога толкает его придумывать неприятности, постигающие других людей, наделять этих людей жизнью. Он словно алкоголик, чуть ли не тронутый. С какой стати усматривать в этом некое превосходство? Скорее уж хочется попросить за это прощения.
А. П. – Вы интересуетесь поэзией?
Ж. С. – Да, интересуюсь, но поэтов читаю мало. Перед началом этой беседы мы с вами говорили о поэте, которым я восхищаюсь, – о Жаке Превере[106]106
Превер Жак (1900–1977) – французский поэт, киносценарист. Наиболее известные сборники его стихов – «Слова», «Истории», «Спектакль» и др.
[Закрыть].
Кроме него и моего друга Кокто[107]107
Кокто Жан (1889–1963) – французский писатель, поэт и драматург, театральный деятель, художник, киносценарист. Творчество Кокто связано с различными авангардистскими течениями в литературе и искусстве.
[Закрыть], я почти не знаю современных поэтов. Думаю, что после коллежа мне не случалось открыть книгу современного поэта, кроме тех, кого я только что упомянул.
А. П. – Какой ваш самый поэтический роман?
Ж. С. – Опять трудно ответить. По своей сути, думаю, «Белая лошадь». Кстати, Жид очень любил его и вечерами часто читал своим друзьям. Он считал, что его надо читать вслух именно из-за поэтичности.
Ну, а сам я не знаю. Может, потому, что у меня несколько иное представление о поэзии, чем у других? Для меня поэзия заключается не столько в уравновешенности фразы и звучности слов, сколько в вибрировании, но не звуков, не слов, а самой темы.
Видимо, это не слишком ясно, но мы углубляемся в область, в которой мне все трудней и трудней изъясняться.
А. П. – Вы размышляли – как романист – о смерти и о счастье?
Ж. С. – Во-первых, я считаю, что счастья не существует. Есть лишь более или менее стабильное равновесие. В иные моменты мы находимся в стабильном равновесии, в иные нет.
Обыкновенно мы называем счастьем нечто, что пережили год или десять лет назад, и редко то, что переживаем в настоящий момент, поскольку слишком ясно видим все несовершенство переживаемого, чтобы называть его счастьем.
Ну, а что касается смерти, то, Господи, конечно же, через этот неприятный момент придется пройти, но я особенно не задумываюсь над этим.
А. П. – То есть вы отказываетесь ставить перед собой эту проблему?
Ж. С. – Примерно так. Я считаю, что нет смысла заниматься вещами, против которых бессилен.
А. П. – Но эти неразрешимые проблемы тем не менее занимают всех ваших героев и беспокоят всех людей!
Ж. С. – Да, но опять же это происходит помимо меня. Мы вновь возвращаемся к слову, повторяющемуся у меня как лейтмотив: «бессознательное».
Я – романист, а не писатель вообще…[108]108
Интервью, взятое Э. Л. Шрайбер. Печатается по: «Иностранная литература», 1971, № 10.
[Закрыть] (интервью)
(Перевод Э. Шрайбер)
Вопрос. Вы не раз говорили, что многим обязаны Гоголю, Чехову и Достоевскому. Хотелось бы знать, каким образом они способствовали формированию вашего творчества?
Ответ. Прежде всего хочу предупредить, что я – романист, и только романист, а не писатель вообще. Иначе говоря, у меня не критический склад ума, и я не умею писать научные статьи, вести литературные или философские дискуссии. Видимо, у меня преобладает не интеллект, а интуиция. Поэтому в ответах на ваши вопросы будет отражено лишь мое личное мнение в данный момент. Не ждите от меня научной аргументации. Боюсь, что мои ответы покажутся вам довольно туманными или банальными.
Впервые я прочел Гоголя, когда мне было лет тринадцать. Он произвел на меня потрясающее впечатление. В ту пору я еще не знал Фолкнера. Об американском писателе я упоминаю потому, что люблю сравнивать их – оба они воссоздали целый мир и сделали всеобщим достоянием маленький, совсем маленький личный космос.
Казалось бы, что я, подросток, француз (вернее – бельгиец), не имеющий никакого представления о России, не смогу найти в произведениях Гоголя доступную для моего ума духовную пищу: ведь автор описывал совершенно чуждые мне края, нравы и обычаи. Однако он сразу же ввел меня в свой мир, и я словно переселялся из своей комнаты в Россию, приобщаясь в то же время ко всему миру.
Гоголь как бы взял человека таким, каким мы его видим, разъял его на составные части, затем воссоздал на свой лад, и этот заново сотворенный писателем человек делается нам ближе, чем тот, которого мы встречаем повседневно.
Поразило меня (и поражает до сих пор) у Гоголя чрезвычайно редкое для писателя свойство – органическое сочетание комического и трагического, то, что так удавалось Шекспиру.
Вот что я думаю о Гоголе и почему считаю его одним из величайших писателей XIX века..
Вопрос. Ваши герои – тоже простые, ничем не примечательные люди, жизнь которых внезапно и трагически меняется в силу, казалось бы, чисто внешних, порой незначительных обстоятельств. Можно ли считать, что судьба «маленького человека» в современном обществе особенно привлекла наше внимание после чтения Гоголя?
Ответ. Именно этим я обязан Гоголю. Всю жизнь я не искал ни героев, ни подвигов, ни трагических ситуаций, но, взяв самых обыкновенных людей и сохраняя всю их достоверность, не выводя их за рамки привычного существования, стремился придать в то же время героическое звучание их жизни.
Вопрос. А как вы относитесь к Гоголю-сатирику?
Ответ. Как я уже сказал, трагическое и комическое слито у Гоголя воедино. Он не просто отбрасывает все мнимые ценности, но своим хлестким юмором (я не сказал бы, сатирой) доводит их до такой степени нелепости, что они разбиваются вдребезги.
Вопрос. Каким образом вы познакомились с произведениями Гоголя?
Ответ. В детстве, когда человек наиболее впечатлителен, я провел много лет в Льеже в обществе русских студентов. Моя мать держала пансион, и ежегодно к нам приезжали молодые люди. Почти все они были бедны, даже очень бедны. Почти все в той или иной мере участвовали в революционном движении. Они относились ко мне дружелюбно, и я частенько слушал их беседы. Студентов удивляло, что такой желторотый юнец интересуется литературными и политическими спорами. А когда они узнали, что я умею читать (мне шел десятый год), стали давать мне книги русских писателей. Они рассказывали мне о Пушкине и Тургеневе, но больше всего о Гоголе, Достоевском, Чехове и Горьком. Благодаря этой молодежи я соприкоснулся с тем, что называют «русской душой», вернее, складом ума, потому что, когда с утра до вечера находишься в обществе пяти-шести русских, неизбежно приобщаешься к их образу мыслей и жизни.
Много лет спустя я с радостью убедился, насколько полезен был для меня такой контакт.
Вопрос. Кого вы считаете своим «главным» писателем?
Ответ. Чехова. Я не просто восхищаюсь им, а питаю к нему поистине братскую любовь. В его произведениях я нахожу почти все мои замыслы в более совершенном исполнении.
Прежде всего о том, как Чехов видит человека и чему он научил меня. Хотя иногда очень трудно точно определить меру чужого влияния или отграничить его от того, что свойственно тебе самому.
Я считаю, что в литературе Чехов был первый, кто взял человека не как нечто замкнутое в себе, а в его среде, в биении жизни. В произведениях Чехова не только узнаешь персонажей, но и состояния их души – в зависимости от времени года, от отношений друг с другом или с природой, – что придает им как бы третье измерение.
Персонаж Чехова раскрыт всесторонне; автор не пытается объяснить его, но дает почувствовать всю его сложность. При этом в отличие от персонажей большинства романистов герой Чехова сам еще не до конца познал себя и стремится найти себя, как многие из нас ищут свое место в жизни.
Я уже давно убедился, что понимание и познание – эквиваленты любви. То есть если знаешь человека, понимаешь его, то в конце концов начинаешь его любить. Это страх порождает ненависть. Вообще человек склонен ненавидеть то, чего он боится. Проходит страх – исчезает ненависть. Как-то, говоря о Гоголе и Чехове, вы употребили слово, которое мне лично не очень нравится, – «жалость». Я предпочитаю слово «любовь». Гоголь, так же как Чехов, так любит людей, что никогда не осуждает их до конца. Вот почему их творчество гуманно и полезно. Я думаю, что можно достичь гораздо большего для братства людей, стараясь научить их понимать друг друга, чем если преподносить им абстрактные истины.
Вопрос. Какова, по-вашему, роль театра Чехова? Ответ. Меня очень радует необычная судьба чеховского наследия. В 10-х и даже в 20-х годах его имя было почти неизвестно в западных странах. Мне кажется, что вначале даже в России у него не было широкой аудитории. А нынче – если взять только один сегодняшний вечер – его пьесы идут по меньшей мере в сорока театрах мира[109]109
Не считая театров Советского Союза. – Прим. перев.
[Закрыть], и, если обратиться к статистике, я уверен, что Чехов окажется одним из самых популярных драматургов. По-моему, его влияние на сегодняшний театр, так же как и на театр вчерашний (как, например, на Пиранделло[110]110
Пиранделло Луиджи (1867–1936) – итальянский драматург, реформатор итальянского театра.
[Закрыть]), не подлежит сомнению. За последние годы я не видел чеховских пьес на сцене, но между 1922 и 1935 годами их ставили Питоевы[111]111
Питоевы – французские актеры, театральные деятели: Жорж Питоев (1884–1939), актер и режиссер, один из реформаторов сцены, ставивший пьесы русских писателей – Чехова, Толстого, Горького, – и Людмила Питоева (1895–1951), актриса.
[Закрыть], которые тогда считались одной из лучших русских трупп в Париже. Позднее я видел кинофильмы и телевизионные постановки, которые мне не понравились. Единственное исключение – кинокартина «Дама с собачкой»[112]112
Имеется в виду советский фильм режиссера И. Хейфица. – Прим. перев.
[Закрыть]. Я был председателем жюри кинофестиваля в Каннах, когда этот фильм представили на конкурс. Он привел меня в восторг. Впервые мне довелось увидеть, как на экран перенесены тончайшие нюансы замысла автора.
В кино очень трудно передать атмосферу произведения, ауру, присущую персонажам. Киноаппарат фиксирует лишь контуры, светотени и чаще всего не может передать таинственную жизнь, приданную автором персонажам. Однако в «Даме с собачкой» кинематографисты блестяще справились с ной задачей, и создается впечатление, что перед вами подлинное произведение Чехова.
Вопрос. Что вы думаете о чеховской манере письма?
Ответ. Здесь мы подошли к вопросу, который я назвал бы вопросом литературной техники. Меня восхищает у Чехова полное отсутствие искусственного блеска, нарочито подстроенного эффекта. Он пишет «under key», как говорят англичане, или – если можно так выразиться – в полутонах. Автор вместо того, чтобы дать резкое освещение, всегда остается как бы в глубине, спокойный и мягкий. Именно благодаря этому стилю всеохватывающей простоты (насколько можно судить по переводу) он придает произведению истинную жизнь. Наверно, некоторые читатели иногда думают: «Так написать мог бы и я!» Но как трудно достичь подобной простоты!
Вопрос. В какой мере вы испытывали влияние Льва Толстого?
Ответ. Начну с последних слов о Чехове. Насколько Чехову присущи мягкость, «полутона», настолько Толстой могуч и ослепителен, как наш Виктор Гюго. Меня восхищает монументализм «Войны и мира», а «Анну Каренину» я считаю совершенным романом. Если бы в школе читали курс по истории романа, следовало бы взять за образец «Анну Каренину», во Франции – «Мадам Бовари».
Но мне лично больше нравятся две небольшие повести Толстого – «Смерть Ивана Ильича» и «Хозяин и работник». В них Толстой не стремится блеснуть могуществом своего таланта: видимо, он сам был захвачен описываемыми им событиями, и потому в этих вещах больше ощущается взволнованность автора, чем изумительная техника. Что же касается «Воскресения» – оно почти не произвело на меня впечатления.
А статей Толстого я не читал. Признаюсь, если писатель хочет что-либо доказать, то есть исходит из какой-либо идеи, а не из личности героев, он никогда не волнует меня, ибо я считаю, что художественное произведение должно создаваться почти независимо от его творца. Нельзя заранее решить: «Я буду писать о ревности». Описываешь любовную сцену и вдруг замечаешь, что невольно перешел к ревности.
Большинство произведений Толстого мне не нравится, ибо они написаны в подтверждение заранее избранной автором философии.
Вопрос. Как вы расцениваете значение Достоевского для мировой литературы?
Ответ. Достоевский – один из редких феноменов в мировой истории. Его творчество – явление не меньшего размаха, чем театр Шекспира.
Достоевский был в такой степени одержим всеми человеческими страстями, что он был одновременно чудовищем и гением, гением и безумцем. Это – сгусток человечности, которая вдруг прорвалась в двух десятках романов-шедевров. Достаточно прочесть несколько строчек из любого его произведения, и вам ясно, что автор – феномен. Вот почему каждый человек, независимо от национальности и вкусов, может найти у него нечто близкое себе.
Вам, разумеется, известно, что за истекшее столетие были написаны целые фолианты о том, как следует толковать ту или иную роль в пьесах Шекспира. То же можно сказать и о Достоевском. В его произведениях есть многое, над чем можно задуматься. Каждый читатель находит в его романах пищу для ума и души. Как говорят французы: «Найдется, чем утолить и голод и жажду».
Вопрос: В основе многих ваших, как вы их называете, «трудных» романов лежит внутренний конфликт героев, связанный с их чувством вины перед окружающими и моральной ответственностью перед самим собою. В этих романах, по-моему, особенно ясно ощущается влияние Достоевского. Верно ли, что самый значительный из них «Грязь на снегу», где ставится проблема падения и возрождения человека?
Ответ. Мне кажется, что, если проанализировать произведения любого современного романиста, всегда найдется что-нибудь «от Достоевского», который, как и Шекспир, коснулся почти всех состояний души человека.
Фрейд писал кому-то, что идея психоанализа возникла у него после чтения Достоевского. Без него психоанализ, может быть, и не существовал бы.
Я считаю, что главное у Достоевского – новая трактовка понятия вины. Это понятие весьма сложное, далеко не столь ясное и четкое, как оно изложено в Уголовном кодексе. Оно лежит в основе личной драмы, существующей в душе каждого человека. Многие из тех, кого называют святыми, не стали бы святыми, не пройди они через страшные испытания. Простите меня за банальность и бессвязность, но я предупредил, что мои ответы основываются не на логике, а на личном восприятии.
По возрасту я был слишком молод, чтобы стать солдатом в первую мировую войну, и слишком стар для участия во второй. Следовательно, я не знаю фронтовой жизни. Но я пережил две оккупации и считаю, что оккупация может быть не менее страшной, чем война. На фронте молодой человек действует под влиянием общего патриотического порыва. А в тылу герои живут вперемешку с подлецами. Потому-то и получилось, что те, кого считали храбрецами, оказывались трусами, и наоборот.
Я хотел описать махинации и гнусности оккупации в романе «Грязь на снегу», их воздействие на юношу, полного жажды жизни, идеалиста и циника одновременно, как это бывает в шестнадцать лет.
Вопрос. Когда вы впервые прочли Горького?
Ответ. В детстве. Я любил забираться с книгой Горького куда-нибудь во двор, где мама стирала белье. Особенно нравились мне места, где действие происходит на берегах Волги. Я ощущал запах степных трав, видел плывущие мимо суда, слышал пение птиц. Я упивался этой жизнью до того, что забывал, где я. И еще одна книга произвела на меня сильное впечатление – роман «Мать».
Вопрос. Чем вы можете объяснить, что в ваших произведениях обычно дается образ эгоистичной в своей любви и деспотичной матери?
Ответ. Я мог бы вам ответить, что мать – обычно самый консервативный член семьи. Это ее предназначение, ибо она должна оберегать свое потомство и хранить традиции. Отец ведет менее замкнутую жизнь. Во всяком случае, так было сорок лет назад, когда я начинал писать. Мать являлась монолитной, жесткой опорой семейного очага. Поэтому дети чаще возмущались строгостью материнского воспитания, чем отцовского, которое было мягче.
Вероятно, это поразит вас, но я исхожу из данных полицейской статистики. Всегда говорят о нежной, любящей матери… Так оно и бывает в большинстве случаев. Однако матери чаще, чем отцы, бросают своих детей и чаще истязают их. Для матери ребенок до двух-трех лет – это существо, которое целиком принадлежит ей. Но как только в нем определяется индивидуальность и дитя превращается в маленького человека, мать начинает как бы ревновать его. Ей трудно примириться с тем, что это рожденное ею существо ускользает от ее влияния. Я тоже писал о матерях нежных и снисходительных, даже жертвующих собой. Но и других не меньше – дела этого рода я с интересом читал в полицейских рапортах.
Вопрос. Видели ли вы Горького на сцене?
Ответ. Я видел несколько его пьес в исполнении талантливой русской семьи актеров Питоевых. Они ставили Горького в Париже. Как только театр оказывался на мели – а иногда наступало такое безденежье, что нечем было даже заплатить за электричество! – Питоевы знали, что стоит им показать парижанам «На дне», как полный сбор обеспечен.
Вопрос. Согласны ли вы, что образы «клошаров» в ваших романах напоминают бродяг, обитателей горьковского «дна»? Например, доктор Келлер в романе «Мегрэ и бродяга».
Ответ. В любом крупном городе любой страны существуют люди, не сумевшие приспособиться к современным условиям жизни. По тем или иным причинам они порывают с организованным обществом. В Париже вы увидите их на набережных Сены. У Горького они живут в подвалах или в бараках. В Нью-Йорке – в Бауэри или под присмотром Армии Спасения. В Лондоне – в доках. Это – феноменальное явление. Эти отброшенные обществом люди обладают часто исключительным благородством. Они живут без идеала потому, что слишком стремились к нему и не нашли его.
Вопрос. Читали ли вы кого-нибудь из современных русских писателей, например Алексея Толстого?
Ответ. Да, я читал его, но мало, так как с 28 лет я перестал читать романы и позволяю себе знакомиться только с мемуарами и письмами – от Юнга[113]113
Юнг Карл Густав (1875–1961) – швейцарский психолог и психиатр, философ-идеалист.
[Закрыть], Черчилля и Хемингуэя до Наполеона и Талейрана[114]114
Талейран Шарль Морис де (1754–1838) – французский дипломат, отличавшийся большим честолюбием и цинизмом; служил разным политическим режимам и легко изменял им, как и своим собственным убеждениям.
[Закрыть]. Читаю я не систематически. По существу, я почти не знаю новой русской литературы, так же как и французской («нового романа») и американской.
В литературе США я остановился на эпохе Фолкнера, Хемингуэя, Стейнбека[115]115
Стейнбек Джон Эрнст (1902–1970) – американский писатель-романист. Наиболее известен его роман «Гроздья гнева» (1939).
[Закрыть] и Дос Пассоса[116]116
Дос Пассос Джон (1896–1970) – американский писатель-романист. В своей трилогии «США» (1930–1936) впервые использует технику литературного монтажа, различные жанры внутри романа (газетная хроника, документы, дневники, новеллы и др.), стремясь дать как бы синхронный срез времени.
[Закрыть].
Вопрос. Были ли вы знакомы с Ильей Эренбургом?
Ответ. Я близко знал Илью Эренбурга в 1933–1935 годах. Одно время мы встречались каждое воскресенье у общего друга – Эжена Мерля[117]117
Мерль Эжен – директор газет «Пари-суар», «Белый дрозд», «Фру-фру». В 20-е гг. стал, по определению И. Эренбурга, «неотъемлемой частью политического, финансового, литературного Парижа, хотя не был ни депутатом, ни банкиром, ни писателем» (собр. соч., т. 8, с. 537). Благодаря Мерлю, у которого собиралось пестрое общество, молодой Сименон приобщился к разноликой культурной жизни тех лет.
[Закрыть]. Эренбург упоминает о нем в своих мемуарах. Мерль жил под Парижем, и, так как у Ильи не было своей машины, я обычно подвозил его домой.
Эренбург был очень приятным, несколько странным человеком. Он больше слушал, чем говорил. Сидит где-нибудь в углу, словно его тут и нет, и кажется, что он ничего не слышит. Однако он помнил все, о чем мы говорили… Мне очень хотелось встретиться с ним либо здесь, либо в России. Его мемуары произвели на меня огромное впечатление.
Илья был старше меня на одиннадцать лет. Он знал многих моих приятелей за одиннадцать лет до меня, главным образом художников, с которыми я подружился только в 1922 году: Вламинка[118]118
Вламинк Морис де (1876–1958) – французский художник, портретист и пейзажист, один из ярких представителей фовизма (см. коммент. 125).
[Закрыть], Дерена[119]119
Дерен Андре (1880–1954) – французский художник и скульптор, близкий к фовистам.
[Закрыть], Модильяни[120]120
Модильяни Амедео (1884–1920) – итальянский художник; с 1906 г. обосновался в Париже. Особенно известны его ню, портреты, отличающиеся своеобразным психологизмом.
[Закрыть] и других. Он был близок с ними еще в довоенные годы, а этот период представляет для меня загадку, к которой я снова возвращаюсь благодаря мемуарам Эренбурга.
Не знаю, случайность ли это или преднамеренный выбор, но но приезде в Париж у меня оказалось больше друзей среди художников, чем среди писателей. Даже теперь я почти не поддерживаю связи с писательской братией. У меня такое ощущение, что мне нечего им сказать и что мне будет с ними скучно, чего никогда не бывает в обществе художников.
1922 год, когда я приехал в Париж, был еще великой плюхой Монпарнаса, туда съезжались художники из всех стран мира. На террасах кафе «Ротонда»[121]121
«Ротонда» – открытое в 1911 г. кафе на бульваре Монпарнас. В 20-е гг. его часто посещали некоторые русские политические эмигранты.
[Закрыть], «Дом», «Куном»[122]122
«Дом», «Куполь» – известные парижские рестораны на бульваре Монпарнас. В период между войнами здесь часто встречались поэты-сюрреалисты и писатели других направлений французской литературы, в послевоенные годы завсегдатаями этих ресторанов были Ж.-П. Сартр, С. де Бовуар и др. Здесь же происходит действие ряда романов Ж. Сименона.
[Закрыть], говорили на всех языках и целыми днями обсуждали новое искусство. Я стал безвестным товарищем художников, которые были чаще всего старше меня, таких, как Вламинк, уверен, Пикассо, чьим другом я остался до сих пор. Среди них художников многие очень бедствовали, потому что их вещи еще не продавались.
Вопрос. Можно ли в какой-то мере считать Сутина[123]123
Сутин Хаим (1894–1943) – французский художник. Родился и до 1913 г. жил в Литве. Некоторые моменты его жизни были использованы Сименоном в романе «Маленький святой» (1965).
[Закрыть] прообразом художника в романе «Маленький святой»?
Ответ. Сутин был самым бедным. Он жил в похожей на сарай мастерской, где-то на заднем дворе. Начав новое полотно, он нередко оставался взаперти по три-четыре дня. Мы всегда недоумевали – ест он что-нибудь в это время или нет?
Для того чтобы написать свою самую знаменитую картину «Освежеванный бык», Сутин купил за бесценок полтуши попавшего под поезд быка. Он работал над ним не отрываясь целую неделю. Можете представить себе, сколько там развелось мух и червей и какой стоял ужасный запах! Но художник ничего не замечал и продолжал писать – это был настоящий фанатик. Для него ничего не существовало, кроме его полотна. А когда Сутин продавал что-нибудь, он клал деньги на блюдо – как в моем романе «Маленький святой». И каждый, кто нуждался в деньгах, приходил и брал себе, сколько ему было нужно. Деньги для него не имели никакого значения. Сутин был художник-идеалист, вроде Ван Гога.