355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Жубер » Красные сабо » Текст книги (страница 17)
Красные сабо
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:10

Текст книги "Красные сабо"


Автор книги: Жан Жубер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

А буржуа: врачи, адвокаты, инженеры, крупные коммерсанты – жили в основном в Монтаржи, и их мы тоже видели очень редко. Они вращались в своем особом мире, как правило, посылали своих детей в частные школы и в нерабочие часы старались держаться на расстоянии от людей попроще. Эти парвеню разыгрывали из себя аристократов, важничали и задирали нос в церкви, на конных состязаниях, а по воскресеньям выезжали на прогулку всей семьей, с детьми и собаками, на автомобилях и катили по дороге на Покур, по самым красивым лесным угодьям. Что касается графа де Грамон, то он наезжал из Парижа с кучей гостей только для того, чтобы поохотиться, ни с кем из местных жителей не общался и, вероятно, с одинаковым презрением относился и к буржуа, и к «прочей швали».

Буржуа стремились воспитать в своих сынках крепкую хватку, а в дочерях – способность обольщать. А нас призывали никуда не стремиться, сидеть себе на месте! Самым способным была уготована карьера школьного учителя – предел мечтаний! Мне кажется, моему отцу хотелось бы сделать из меня инженера, конечно, не выпускника прославленного высшего учебного заведения, о которых он, наверное, мало что знал и которые, несомненно, казались ему совершенно недоступными; нет, он видел меня скромным заводским инженером с дипломом местного технического училища. Честолюбивые устремления внушали ему страх. Еще в школе его убедили, что нет худшего порока. Возьмите, например, честолюбие Наполеона, не пользующееся одобрением учителей, – ведь то была катастрофа для Франции и для него самого! Он вполне заслужил остров Святой Елены!

Поэтому, когда мой отец величал кого-нибудь честолюбцем, этим все было сказано: честолюбец приравнивался к негодяю. Отец видел в этом свойстве характера что-то непорядочное, нечестное – ведь честолюбец способен пройти по трупам! Разубедить его было невозможно. Я как-то перелистал его школьную хрестоматию: полно назидательных историй о том, что каждый должен знать свое место.

Я много слышал о хозяевах и о буржуа, особенно от дяди, который объяснял мне, что такое классовая борьба, но в детстве я считал это делом взрослых и не очень-то вникал в такие вопросы. Мы, мальчишки, играли у прудов в карьере и были вполне счастливы. Никто не важничал, никто не рассказывал, что вот, мол, мой отец такой или этакий, по той простой причине, что тут нам всем особенно нечем было хвастаться. Заводские рабочие или железнодорожники – одно другого стоило.

Поступив в коллеж, я почувствовал, что не так-то все просто. Здесь происхождение сразу бросалось в глаза: социальное положение угадывалось по манере одеваться, говорить, держаться отчужденно, а иногда даже спесиво. А ведь ничего особенного эти мальчики из себя не представляли: дети мелких торговцев, чиновников, учителей. Избранные учились в Шато, в заведении монахов-францисканцев. Но некоторые из моих соучеников тоже что-то из себя корчили и смотрели на меня свысока. Вессон, сын бакалейщика, державшего магазин на главной улице, носил галстук, на который чуть ли не свисала презрительно оттопыренная нижняя губа, и если уж ему приходилось говорить со мной, то он изъяснялся коротко, сухо и глядя в сторону. Базолье, сын нотариуса, разыгрывал из себя аристократа, а посему весьма заботился об изысканной бледности своего лица. Этот и вовсе держался так, словно я не существую, казалось, он вот-вот пройдет «сквозь меня». Так и чудились на заднем плане гостиные эпохи Луи-Филиппа, где сидели грозные матушки с тугими шиньонами и поджатыми губами, занятые вышиванием или подсчитыванием денег. К счастью, не все ученики были из этого теста.

Я подружился с Терэ, долговязым худым подростком, страстно влюбленным в Шарля Трене. После занятий мы с ним прогуливались по берегу канала, я вел свой велосипед, он насвистывал «Море» или «Как радостно». Я провожал его до угла улицы, где он жил, мы еще немного болтали, но вот зажигались фонари, я вскакивал на велосипед и, счастливый, катил через все предместье домой.

Однажды он имел неосторожность пригласить меня в четверг к себе. Приглашение домой – в этом было для меня что-то новое и праздничное, ведь у нас в поселке мы встречались на улице или в поле. Отец Терэ был торговцем недвижимостью, имел репутацию ловкого, умелого дельца, ему принадлежал большой дом на берегу Луэна.

И вот я подхожу к дому, звоню у входа – один вид этой двери из прочного дуба, с коваными украшениями и витражным окном наверху наводит на меня робость. В наших домах ни у кого нет таких дверей, нет медных дощечек, привинченных к стене. Мне открывает женщина с застывшим лицом, она меряет меня взглядом с головы до ног, точно цыганенка.

– Что нужно? – спрашивает она.

Я вежливо и робко шепчу:

– Здравствуйте, мадам. Я друг Жака. Он пригласил меня к себе.

Она все так же недоверчиво смотрит на меня.

– Ты тоже учишься в коллеже?

– Да, мадам.

– Жак меня не предупредил. Как тебя зовут?

У меня сжимает горло, я называю свое имя.

– А-а!

Сколько же всего прозвучало в этом «А-а!»: легкое презрение, снисходительность, недоверие и капелька враждебности. Это восклицание до сих пор звучит у меня в ушах, я и теперь помню, как стоял тогда на улице рядом со своим велосипедом, прислоненным к стене, не зная, что говорить и куда девать руки. Солнце било в стекла, от реки шел запах нагретой воды и листвы. Я стоял и спрашивал себя, что я делаю в этом чужом квартале, и мне так хотелось бы оказаться далеко отсюда, на лугу или на моем островке, только я не знал, как теперь уйти.

Наконец в коридоре появился Терэ, с минутку пошептался с матерью и крикнул мне:

– Ну входи же!

Поскольку я еще колебался, его мать неохотно вымолвила:

– Ну так входите.

Но я хорошо понимал: она приглашает, потому что иначе неудобно. В комнате, очевидно служившей кабинетом, сидел толстяк с багровым лицом и бычьим лбом, едва заметно кивнув мне в ответ на мое приветствие, он проворчал:

– Жак, а ты уроки кончил?

– Почти кончил.

– Почти! Смотри не задерживайся.

Когда Терэ спросил меня, куда нам лучше пойти, в его комнату или в сад, я без колебаний выбрал сад. Тут, разумеется, огородом и не пахло: только газоны и кусты роз. В глубине сада у реки был устроен маленький причал и стояла лодка, в которую мы уселись, опустив руки в воду. Немного погодя он сходил в дом и принес фотографии Шарля Трене и книги, мы болтали о том о сем, но мне было не по себе и разговаривать не хотелось. Сквозь ветви деревьев я видел дом с террасой и колоннадой, лицо матери Терэ стояло у меня перед глазами, мне казалось, что она следит за нами сквозь жалюзи. И когда он предложил мне пойти в дом послушать пластинки, я сказал, что уже поздно и мне пора возвращаться.

Я катил домой по улицам Шалетта, мимо особнячков с их огородами, с их оградами, и мысленно перебирал все происшедшее; я испытывал грусть, унижение и еще смутное чувство вины. В конце концов, зачем я пошел к этим людям, ведь они принадлежали к другой среде и – я должен был об этом догадаться раньше – ревниво оберегали свой клан от чужаков. У нас дома часто говорили, что жить надо среди своих, разве не прав был Лафонтен в своей басне о глиняном и медном кувшинах? Я достиг возраста смятения чувств, но еще не достиг возраста мятежа.

Больше я не бывал у Терэ. Мы встречались с ним на полдороге к его дому, на лугу. Он выскальзывал через сад и шел берегом реки, по пути перелезая через изгороди, а я подходил с другой стороны, от портомойни. Тогда-то я и посвятил его в тайну моего островка, показал ему плот и старицу, по которой мы шлепали с ним вдвоем, как несколько лет назад я бегал там с деревенскими мальчишками. Теперь все они были отданы в учение на завод, и я все реже встречал их. У нас с Терэ было не особенно много общих тем для разговора, не сказывалось ли и в этом расстояние, разделявшее нас? Это ведь я случайно попал в коллеж и вот теперь играл с сыном богатого буржуа. Если бы мать Терэ увидела его, растрепанного, босиком шлепающего по тине, увлеченного охотой на уклеек, она, уж конечно, сказала бы, что совершенно права, запрещая ему дружить с кем попало, что он якшается со всяким сбродом. К вечеру он причесывался, приводил одежду в порядок и спрашивал меня: «Ну как я? Все нормально?» Потом мы расходились, он налево, я направо: каждый возвращался на свою территорию.

Да, особый страх и робость внушали мне матери: к примеру, мать Лавардена, надменная бесцветная вдова, лелеющая своего единственного сына в просторной квартире с хрустальными люстрами и бархатными портьерами с помпонами; и даже, несколькими годами позже, мать моего друга Карона. Она медленно угасала от неизвестной мне болезни, иногда я видел, как она скользила, точно призрак, по коридору, и ее редкие слова, обращенные ко мне, были исполнены благопристойности и благочестия. О этот маленький городок, где царили тишина и дожди, – он был отгорожен от мира сетью своих каналов, как каждая семья стенами своей столовой.

Иногда кто-нибудь из школьных товарищей бесхитростно признавался:

– Знаешь, а меня вчера родители про тебя спрашивали.

Мне нетрудно было представить себе этот разговор: «А где он живет? А чем занимается его отец? А-а-а!» И дальше – осторожный вопрос: «А в церковь они ходят? Нет?» Ну конечно, так они и думали: что за мерзость! И за всем этим они чуяли анархизм, коммунизм, закат их мира. Поскольку я был хорошим, а часто даже лучшим учеником в классе, они поневоле вынуждены были испытывать ко мне даже некоторое уважение, хотя им это претило, и я думаю, оно сопровождалось тайным ощущением несправедливости подобного факта: «Ну что вы хотите, раз уж им позволяют учиться в коллежах!» Я уверен, что, будь их воля, они не колеблясь послали бы меня на завод: иди, голубчик, по стопам отца, как издавна заведено! «Если так будет продолжаться, никто больше не пожелает быть рабочим! И вы думаете, они благодарны нам? Да ничуть, какой благодарности можно ждать от этих атеистов и коммунистов!»

К счастью, некоторые мальчики были не так глупы, как их матери. Они любили меня, и этого им было достаточно, чтобы водить со мной дружбу. Карон рассказывал мне, что его семья справлялась обо мне у кюре из Шалетта, – сам он достаточно скептически относился к религии и находил это забавным. Раздобыть сведения было поручено его сестре, она-то и сделала открытие, что мы «погибшая семья». Я думаю, эти слова поразили ее так же сильно, как ненависть или сожаление священника, потому что с тех пор она всегда смотрела на меня со смешанным чувством страха и грусти. В то время ей был двадцать один год, а может, двадцать два, а мне – пятнадцать. Довольно некрасивая, бледная, близорукая девушка, она преподавала латынь в религиозном учебном заведении своего квартала; чтобы попасть в свой класс, ей нужно было только перейти через улицу. Она редко выходила из дому, а если такое случалось, боязливо жалась к стенам, все кругом, казалось, пугало ее. Когда я приходил к Карону, чаще всего открывала мне дверь она. Я никогда не слышал ее шагов – она была худенькая и носила тапочки на войлочной подошве, – просто внезапно открывалась дверь, и я видел ее растерянно моргающие от света глаза.

– Здравствуйте, мадемуазель!

– Здравствуйте.

Дальше этого наши разговоры не шли. При виде меня она на миг застывала на месте, потом все так же неслышно, молча удалялась, в своей серой юбке и наглухо застегнутой под подбородком и на рукавах блузке. У нее был такой испуганный, робкий вид, что я иногда спрашивал себя, уж не влюблена ли она в меня; мне приятно было думать об этом, все-таки ей больше двадцати, хотя, в общем-то, она мне совсем не нравилась.

Подойдя к лестнице, она поднимала голову и говорила:

– Марсель, к тебе пришли.

Тот и не думал спускаться, просто кричал сверху:

– А, это ты! Поднимайся!

Большую часть дня он валялся на кровати и читал. Книги были набросаны повсюду: на одеяле, на полу, вперемежку с грязными носками и окурками. Я замечал:

– Странная она, твоя сестра!

– Ну еще бы, она ведь уже старая дева. Церковь, школа, дом – вот и вся ее жизнь.

– Хоть бы принарядилась немножко: надела красивое платье, туфли на каблуках, ну, не знаю, накрасилась бы, что ли…

Он хохотал:

– Воображаю: моя сестрица с накрашенными губами и на высоких каблуках! Нет, это не в ее стиле. Кстати, тебе известно, что она за тебя молится?

– Ну да?!

– Молится, и каждый день: за спасение твоей души, за твое крещение, за твое обращение.

– Она что, собирается меня обратить?

– Нет. Она считает, что ее молитвы достаточно, лишь бы она была искренней и горячей, и тогда в конце концов на тебя снизойдет благодать.

Я скорчил гримасу и заявил, что все это курам на смех, но в глубине души был тронут и опять спрашивал себя, не была ли она на свой лад, неосознанно, влюблена в меня. В течение нескольких лет она неизменно отворяла мне дверь и, когда я здоровался с ней, встречала меня все тем же взглядом, тем же молчанием и в той же неизменной серой юбке. Терпение ее было безгранично, она ни на минуту, кажется, не усомнилась в том, что ее молитвами на меня все же снизойдет благодать. Вот уже тридцать лет, как я ее больше не вижу, но я не слишком удивился бы, узнав, что время от времени она еще молится за меня.

Воспоминания о Кароне вызвали у меня желание написать ему, у меня есть его адрес: года два назад я получил от него письмо и положил его в верхний ящик письменного стола, чтобы не забыть ответить. Но прошло так много времени, у меня появились новые друзья, новые заботы и занятия, и в конце концов я позабыл про письмо. Более того, поскольку Карон в нем извинялся за восьмилетнее молчание, я подумал, что это не так уж срочно и что никогда не поздно будет взяться за перо, если у меня действительно возникнет такое желание.

Сегодня вечером это время, видимо, настало, и, несмотря на свою боязнь возврата к прошлому, мне кажется, что я был бы счастлив вновь увидеть старого друга. Странно, я почти и не вспоминал о нем, а тут вдруг он представился мне таким близким. Неужели живые могут возвращаться к нам вместе с умершими, как бы оказывая им поддержку?

В своем письме Карон говорил, что работает в одном парижском банке и живет в Баньоле. Припоминаю, что на первой странице он долго, с каким-то даже маниакальным усердием описывал дом, где жил, дешевый блочный дом: он сообщил мне его размеры, все прочие качества, число этажей и квартир, добавил к этому сведения о прилегающих зданиях, как будто после восьмилетнего молчания не мог поведать мне ничего более важного. Заканчивал он описание этого жилого массива, по всей видимости кошмарного, следующими словами: «Некоторые жалуются, будто они испытывают здесь ощущение удушья. Но мне, ей-богу, здесь нравится. Так привыкаешь к однообразию…» Он писал также о моих последних книгах, в основном упрекая меня за то, что они недостаточно документальны, вероятно, я не пользуюсь записными книжками? Тут он был не совсем неправ, и, хотя журналистское вынюхивание фактов не кажется мне лучшим способом проникновения в суть вещей, признаюсь, его замечание слегка уязвило меня. Мне даже почудился в этом некий вызов. Я тут, можно сказать, пишу книгу собственной кровью, вкладываю всю душу, а меня тычут носом в ошибки в сослагательном наклонении и в какие-то «записные книжки»! У всех писателей чересчур нежная кожа, и любой булавочный укол представляется им ударом шпаги. Еще Карон писал мне о том, что побывал в Монтаржи и нашел, что город очень изменился. Он едва мог узнать некоторые любимые места наших прогулок: через канал в Мулен-Бардене переброшен мост с широкой автострадой, старинные кварталы Сирэн и Шоссе снесены, и теперь там стоят высотки и разбиты скверы. Он добрался пешком до самого Шалетта и прошел по улице, где стоял дом моих родителей; там, писал он, почти все осталось по-прежнему. И это как раз меня растрогало, хотя он и не решился зайти к нам в дом, поговорить с моими матерью и отцом, узнать у них обо мне.

Ну почему так устроено, что детская дружба уходит и забывается с разлукой и окончанием переписки, забывается настолько, что через много лет мы едва осмеливаемся встречаться с теми, кто некогда был так близок нашему сердцу? Нечаянный случай сталкивает меня со старым другом, а мне хочется убежать, спрятаться, я испытываю смутную неловкость: это он и в то же время не он. В отчаянии я цепляюсь за искорку, промелькнувшую во взгляде, за мимолетную улыбку, за какой-то знакомый жест, но это все равно что ловить семейное сходство, и мне никак не удается признать в плотном седоватом мужчине того мальчишку, с которым я был неразлучен, которому поверял все свои тайны. Теперь нам почти нечего друг другу сказать – во всяком случае, сказать «по-настоящему»! Да, конечно, мы беседуем: «Ну как, кем ты стал?», и неизменное: «А помнишь?» Нет, мне легче спросить «А помнишь?» себя самого, потому что один вид моего старого друга убивает наше прошлое, делает его нереальным. И я с тоской говорю себе: как же так, ведь это зеркало, пусть хоть и кривое, должно же все-таки показать мне что-то похожее на меня самого, ведь как-никак мы ровесники. Но нет, мои морщины не так глубоки, и волосы еще не начали седеть, и не такой уж я грузный. Я отказываюсь сравнивать себя с этим незнакомцем, слишком уж явные отметины оставило на нем время. Но беспокойство не отпускает меня: а что, если он видит меня таким же, каким и я его? Слава богу, такие встречи случаются нечасто, и, если не удается их избежать, я стараюсь свернуть разговор. И когда я произношу: «До свидания», я мысленно говорю: «Прощай!»

Но еще хуже, если старый друг женат и завел детей! От разговора не уйти, он растягивается до бесконечности! Карон, тот хоть по крайней мере остался холостяком. Он, верно, живет размеренной холостяцкой жизнью, у него свои привычки, свои пристрастия, обедает он всегда в одном и том же ресторанчике, где его знают так давно, что считают чуть ли не членом семьи; и надеюсь, он сохранил также и свою страсть к чтению.

Да, Карона я хотел бы повидать. В последнее время я так часто погружался в мир умерших, что мне требуется общение с живыми, ведь не все же прошлое лежит на кладбище. Как только приеду в Париж, позвоню ему, встречусь с ним около его банка после работы, и мы пойдем вдвоем по улицам, как некогда гуляли по берегу канала, направляясь к Мулен-Бардену. А потом зайдем пообедать в его ресторанчик. Хозяйка скажет:

– Добрый день, мсье Марсель! Как дела? Все у вас в порядке?

– Да-да, все хорошо, сегодня я обедаю с другом.

– Прекрасно. Тогда я поставлю два прибора.

У него должен быть постоянный столик в углу, возле окна, он обычно усаживается на свой стул, протирает очки и принимается читать «Монд».

Но сегодня вечером он оставит газету в кармане.

– Сокращенное меню, как обычно? – спросит хозяйка.

– Нет-нет, – ответит он, – сегодня полное, и еще бутылочку ронского виноградного. Самого лучшего!

– Сию минуту, мсье Марсель.

Мы поговорим о книгах: «Что ты читал хорошенького за последнее время?», а может быть, начнем слегка подкалывать друг друга, наши вкусы и пристрастия и прежде не во всем сходились, а упрямы мы были – что один, что другой! Однажды мы так долго спорили, что даже в конце концов подрались.

– Да ты просто фанатик!

– А ты бревно неотесанное!

Разъяренные, мы отставили в сторону свои велосипеды и, сцепившись, покатились по траве. Этот болван, как бульдог, впился зубами в мою ногу, а я молотил его кулаками по голове, чтобы заставить разжать челюсти. Было это у самой ограды парка, со стороны поля; в глубине длинной аллеи, обсаженной деревьями, виднелся маленький бело-розовый замок под красной черепицей. Наконец Карон разжал челюсти и, ползая на четвереньках, стал искать свои очки, а я тер оставшуюся на ноге двойную отметину от его зубов.

Я спрошу его, помнит ли он еще эту нашу драку и название того замка, – я так больше и не видел его с тех самых пор. Потом я заговорю с ним о моей книге, а он расскажет мне о своем житье-бытье в Париже. Я внимательно выслушаю его, кивая головой. В жизни таких вот одиноких и робких мужчин есть какая-то необъяснимая прелесть и грустная сладость.

Я обязательно напишу ему. Расскажу о своих поисках прошлого и о том, что среди потока образов, нахлынувших на меня, воспоминание о нем занимало мои мысли весь сегодняшний вечер. А еще я спрошу у него, что сталось с его сестрой и продолжает ли она молиться за меня.

Из воспоминаний о годах войны, впрочем довольно мрачных, выплывают имена первых девушек, которыми я увлекался. – Элен, Моника, Мадо, – воздушных и недоступных созданий, которых я мельком видел при выходе из коллежа; а позже, после войны, была Катрин, к ней я, вероятно, питал более горячие чувства, ибо именно в то время начал вести свой дневник.

Она представала передо мной как во сне: белокурые локоны, маленькие груди, прозрачное платьице. Я наделял ее всеми известными мне русскими именами: Ольга, Наташа, Татьяна, Оксана – вплоть до того дня, как услышал, что мать зовет ее Катрин. Но я не был разочарован. Все, что имело к ней отношение, могло только умилить и взволновать меня. Значит, Катрин… какое волшебное имя, я мог повторять его часами, я исписал им все свои тетради, промокашки и парту. Впрочем, и это имя тоже могло быть русским. Ее фамилия была Воронова – это я прочитал на медной дощечке, которую ее отец привинтил к входным дверям «большого дома», как только они туда въехали. Владимир Воронов, инженер, вероятно, выходец из России – при этих словах сразу возникали перед глазами снега, поющие бородатые попы, церкви с луковицами куполов в лиловых сумерках, сани, меха, волки… В пятнадцать лет любая мелочь будит воображение; и вот я представлял Катрин среди русской зимней ночи, ее глаза блестят от холода, ресницы и брови заиндевели. Она вынимает из собольей муфточки белую руку. На пальце сверкает драгоценный камень, алый как кровь. Я мечтал, мечтал о ней без конца. Я забросил книги, уроки, я торчал у окна в надежде увидеть ее там, в их саду. Так и не дождавшись ее появления, я садился к столу и в отчаянии кусал ручку. Я шептал: «Люблю Катрин», потом, расхрабрившись, повышал голос. Я смаковал это имя, упивался им. Я чертил его на страницах тетради в окружении цветов, пронзенных сердец и птиц, рядом я писал свое имя, потом разрывал листок, боясь, как бы мать не обнаружила записи. Я тщательно перемешивал разорванное и рвал на еще более мелкие клочки. Я мучился угрызениями совести, я страдал, я был счастлив.

Нас разделял пустырь со старыми могилами, скрытыми высокой травой. За ним проходила грязная улица. Расстояние не более ста метров. Сто непреодолимых метров. Нашим домом заканчивался рабочий квартал. С ее же дома, за откосом, начинался заповедный островок, заселенный почти одними «буржуа»: каменные особняки, небольшие парки, гаражи для машин. А на нашей территории – только курятники, огороды да велосипеды. Разница вроде бы не такая уж страшная, но эта пропасть неизмеримо глубже, чем та, которая разделяла Ромео и Джульетту.

Дом Катрин мы всегда называли «большой дом», так как он был гораздо больше других домишек нашего городка, таких маленьких. Теперь, когда я вспоминаю его, он видится мне довольно скромным, но тогда он казался чуть ли не замком – главный фасад, два низких боковых крыла, деревья и газон за оградой, отделяющей его от улицы. «Ну и понастроили!» – неодобрительно ворчал мой отец, когда после работы полол в огороде капусту и салат. Но дальше этого он никогда не шел, он знал свое место.

«Большой дом» долго пустовал после смерти своей владелицы, старой девы, сумрачной, как ночная бабочка, в неизменной шляпке с вуалеткой и, кажется, слегка повредившейся в уме от почтенного возраста и одиночества. Особенно возбуждала ее жара. Летними вечерами, распахнув окно, она неутомимо распевала:

 
Король Дагобер спозаранку
Напялил штаны наизнанку…
 

Продолжать дальше она не отваживалась. Постепенно голос становился все пронзительней. Мадемуазель впивалась в каждое слово с яростью собаки, рвущей лохмотья нищего. Наконец она обессилевала, песня переходила в шепот. Потом огонь в окне гас. Слышалось только тоненькое попискивание летучих мышей и свист поездов, идущих в Невер и обратно. Я с облегчением вздыхал и снова брался за учебники: «Arma virumque cano…»[13]13
  «Пою оружие и мужей…» (лат.) – начальная строка «Энеиды» Вергилия.


[Закрыть]
– твердил я, стараясь изгнать вертящегося на языке «Короля Дагобера».

И вот, задохнувшись в своей экзальтации, в яростной печали одиночества, она умирает. Ее везут на богато разубранном катафалке с помпонами. Хоронят по первому классу, тут и говорить нечего! И, конечно, священник старается вовсю. Ему вторит фырканье черной лошади, везущей катафалк. Я наблюдал за похоронами издали, из своего окна: ведь мы почти не были знакомы с покойницей. Да нас, впрочем, никто и не приглашал, беднякам не место на похоронах богачей.

Долгое время ставни дома оставались закрыты. Замерзшие цветы гнили на клумбах, какая-то забытая на веревке тряпка – кажется, трико сумасшедшей старухи – мокла под дождем, весной дорожки сада густо заросли сорняками. Я с грустью наблюдал, как запустение исподволь овладевает домом. Тогда я учился в предпоследнем классе коллежа, и город, да и вообще жизнь рисовались мне в самых мрачных красках. Мой стол украшала гипсовая пепельница в виде черепа, над изголовьем кровати висела «Меланхолия» Дюрера, я зачитывался Лафоргом и Бодлером. И взгляд мой неотрывно обращался к зловещему похоронному реквизиту перед нашим домом: к могильным плитам, разбитым колоннам и рухнувшим крестам, в близости которых мне чудился перст судьбы.

Но вот бледно-голубая весна проснулась, вырвалась из этих мрачных развалин, радостно загалдели на болоте лягушки, буйно зазеленел меж плитами лжекладбища пырей. А потом, в одно прекрасное утро, к «большому дому» подъехал грузовик с контейнером, из которого выгрузили мебель, закутанную в соломенные маты.

В первый раз я чуть было не принял Катрин за собаку. На лужайке перед домом маленький мальчик, хлопая в ладоши, звал кого-то, потом он подбежал к кустам, где в этот момент зашевелились ветки. Я думал, что сейчас из листвы выскочит какой-нибудь истеричный пудель с претенциозной стрижкой, но нет, раздвинулись ветки, оттуда появилась в солнечном ореоле молоденькая девушка. Она взяла на руки смеющегося малыша и закружилась вместе с ним, и ее широкая юбка тоже была подхвачена вихрем, и волосы ее развевались. С такого расстояния, глядя из своего окна, я плохо различал ее черты, но пепельно-белокурые локоны, невиданные в нашей местности, обнаженные ноги и гибкость стана сразу пленили меня. Это было существо из другого мира. Я не сомневался, что она красавица, и с бьющимся сердцем следил за ней до тех пор, пока она не скрылась за деревьями. Она вошла в «большой дом», и дверь за ней затворилась. Был апрель, аромат трав на лугах заглушал все заводские запахи, вечерело. Теперь мне было о чем мечтать.

Меня охватило лихорадочное возбуждение, я ничего не замечал вокруг себя и со стороны мог показаться полным идиотом. В коллеже это первым делом отразилось на моих отметках, но преподаватели отнеслись ко мне довольно милостиво, приписав эту перемену возрасту и весне, что, в общем-то, было не совсем несправедливо. Дома, за столом, мать то и дело восклицала: «Да ешь ты наконец!» Отец взывал: «Послушай! Ты что, спишь, что ли? Нет, ей-богу, он совсем одурел!» Наспех проглотив обед, я бежал по лестнице на свой наблюдательный пост, откуда я следил за садом Катрин. Ее родители наводили там порядок с помощью секатора и грабель, но, по правде сказать, не они интересовали меня, и не крикливый малыш, который, наверное, был ее братом. Я впивался глазами в дверь. Иногда она наконец открывалась, и появлялась Катрин с книгой в руке, она шла по аллее своим упругим шагом, и ее платья, все более прозрачные и легкие, по мере того как усиливалась жара, позволяли угадывать ее еще только нарождавшуюся девичью прелесть. В наших деревнях не носили таких платьев, не ходили такой походкой и волосы у девушек были тускло-желтые. Глядя на Катрин, я забывал обо всем, что меня окружало, я чувствовал себя героем романа.

В несколько недель Катрин стала для меня привычной и близкой. Я знал все ее платья, ее движения и тот почти детский жест, которым она откидывала назад волосы, ее голос и смех, ее порывы нежности к брату или внезапные взрывы ярости. Она любила лежать на лужайке в глубине сада, возле клумбы с лилиями, которая скрывала ее от дома, но, к счастью, не от моих глаз. Лежа на животе, подперев голову рукой, она читала, что-то записывала, болтая иногда ногами, или же вдруг резко переворачивалась на спину и долго лежала недвижно, раскинув руки. Наверное, она жевала травинку или стебель цветка или смотрела на облака. Мне приходилось самому досочинять то, что расстояние отнимало у меня: название книги, которую она читала, черты ее лица, цвет глаз. Смотря по погоде они, наверное, были то голубые, то лиловатые. А может, зеленые, хотя на это я не слишком надеялся. В общем, удаленность меня даже устраивала – она оставляла место для фантазии, и мне долгое время даже в голову не приходило, что расстояние это можно преодолеть. Я принимал его не как горестную неизбежность, но как неоспоримый факт, который не мне было изменять, ибо я и так почитал себя слишком счастливым, обретя Катрин, Катрин, живущую там, где несколькими месяцами раньше блуждали сумасшедшая старуха и ее король Дагобер. Впрочем, если бы я даже захотел увидеть ее вблизи, предприятие оказалось бы не из легких. Робкий мечтатель, я вздрагивал при мысли о том, чтобы пойти за ней по улице, написать ей, и уж совсем невозможным казалось мне под каким-нибудь предлогом позвонить в ее дверь. Нет, это было не в моем духе. Мне больше подходили долгие ожидания у окна, блуждание вблизи ее дома, тайны. Кто не знал этого, тот не знал любви!

Не нужно и говорить о том, что я не торчал открыто в окне, как какой-нибудь болван. Нет, я усаживался у окна с книгой на коленях, то и дело как бы случайно поднимая взгляд, чтобы украдкой полюбоваться моим чудом. А иногда я облокачивался на подоконник, притворяясь, будто дышу воздухом и мечтательно созерцаю привычный пейзаж, но не злоупотреблял этим приемом, опасаясь, что он слишком неуклюж и может меня выдать. Вдруг Катрин заметит, что я слишком долго торчу у окна! Я и боялся, и желал этого, но страх пересиливал, и я нырял в полумрак своей комнаты. Но увы! – я убедился в этом с некоторым разочарованием – Катрин и не думала обращать внимание на то, что происходило за оградой ее сада, где она жила как на необитаемом острове. Ни разу наши взгляды не встретились, и я спрашивал себя: подозревает ли она вообще о моем существовании?! Иногда такое безразличие гасит, а иногда – разжигает страсть. Моя страсть горела, как костер угольщика: без огня, без дыма, ровным и красивым скрытым жаром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю