Текст книги "Белые снега"
Автор книги: Юрий Рытхэу
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Где-то совсем близко были священные голоса, и все чаще Млеткын затихал, прислушиваясь к ним, а потом с новой силой начинал бить в бубен, вкладывая в песнопение весь свой гнев, всю свою ненависть к тангитанам, к тем, кто пошел за ними в новую жизнь.
Он уже требовал всяческих бед и напастей на всю Советскую республику, на всех тех, кто сделал революцию и посеял смуту.
А ожидаемых голосов все не было.
Они витали где-то совсем близко, под самым меховым потолком, но различить их было невозможно. Почему-то явственнее всего Млеткыну слышалась морзянка, и он думал, что, может, это радист мешает его общению с Внешними силами. Шаман несколько раз заходил в радиорубку и наблюдал за работой этого парня. И вправду, как говорили, он надевал на уши кожаные накладки, а рука его тряслась над столом, сжимая небольшой рычажок, который и рождал птичий голос. Это было неожиданно, потому что раньше Млеткын считал, что тангитаны сами издают этот писк. В такт птичьему голосу мигала красная лампочка, а лицо радиста было таким сосредоточенным, что невольно вызывало уважение.
Млеткын почувствовал усталость и с трудом отогнал несоответствующие моменту мысли: тут такое важное и серьезное дело, а он думает о радисте…
Шаман громче затянул песню и еще раз перечислил имена тех, на кого он просил наслать убийственный уйвэл.
Вдохновение уходило. Шаман еще не признавался себе в этом, но первоначальная сила, которая, казалось, способна была вознести его на небеса, постепенно угасала, словно уходящая в песок дождевая вода. Он пытался удержать ее голосом, громом ярара, своим разумом… Напрягшись, он ловил ожидаемые слова, пытаясь разобрать их в нестройном хоре смешанных голосов и шумов, но все было напрасным.
Млеткын едва держался на ногах, и, уже готовый рухнуть на пол, он вдруг насторожился и поймал отдаленный, едва различимый голос… Будто вернулась далекая, почти неправдоподобная юность, когда он с не меньшим нетерпением ожидал в тундре голоса свыше. Он так же обрадовался, встрепенулся и весь обратился в слух. Каждая частичка его тела от макушки головы до подошв ног готова была воспринять священный ответ Внешних сил.
Голоса то уходили, то возвращались, то были отчетливо слышны, то совсем неразборчивы, словно боги вдруг заговорили на тангитанском языке.
И вдруг… Млеткын услышал отчетливый голос милиционера Драбкина. Ненавистный, перемежающий тангитанские слова с чукотскими. И голос был такой явственный, такой реальный, словно милиционер каким-то чудом влез в полог и воспарил под меховым потолком как раз в том месте, откуда должны были говорить Внешние силы.
В ужасе шаман повалился вместе с бубном на пол и потерял сознание.
Некоторое время его жена чутко прислушивалась к наступившей тишине, ожидая, что вот-вот снова загремит бубен и в чоттагин из полога польется священный напев со словами увещевания, просьб и угроз.
Собаки тоже притихли в тревожном ожидании. Им, видно, не нравилось, когда хозяин занимался камланием.
Молчание затягивалось.
Женщина робко приподняла переднюю стенку полога: Млеткын лежал на боку, глаза его были закрыты, в уголках губ запеклась желтая пена, дыхание совсем не слышно, но шаман был жив: на его шее – женщина это хорошо видела – билась в такт истощенному и истерзанному камланием сердцу синяя жилка.
Жена набрала в ковшик студеной воды и поставила рядом с поверженным шаманом. Потом принялась разжигать костер и готовить пищу – обычно, очнувшись после камлания, шаман с жадностью набрасывался на еду.
Понемногу к Млеткыну возвращалось сознание. Это было мучительно. Дико болела голова. Терзало и то, что обращение к Внешним силам осталось без ответа. То ли они сочли вмешательство в дела большевиков ненужным, то ли шаманская сила Млеткына оказалась недостаточной. Скорее всего, последнее…
Млеткын застонал. Жена встревоженно посмотрела на него.
Шаман взял ковш и с жадностью принялся пить студеную, добытую из-подо льда воду. Напившись, он откинул ковш в сторону и осторожно взглянул на жену: она молча возилась у очага. Уж она-то, конечно, понимает, какое поражение потерпел ее муж. И Млеткына вдруг охватила бешеная ненависть к ней, к этому вечному безмолвному укору своей странной, полной разочарований и промахов, обмана и унижений жизни.
33
Зимними вечерами Пэнкок куда-то уходил и только около полуночи возвращался в общежитие. Косыгин все порывался спросить, где это он бывает, но как-то неловко было: мало ли какие дела могут быть у взрослого человека. Пэнкок занимался хорошо, с усердием, преподаватели хвалили его, но с каждым днем он становился все мрачнее и молчаливее, все дольше отсутствовал по вечерам. Он заметно похудел и осунулся. Иногда жаловался товарищу, что ему опротивела тангитанская еда, где все переварено и пересолено. Особенно его удивляли котлеты. «Еда для беззубых стариков», – так он назвал их. Он стал раздражительным, порою даже грубым. Частенько вступал в бесконечные споры с соседом-нанайцем о том, чья жизнь лучше и достойнее. «Рыбоеды», – ворчал Пэнкок, укладываясь на свою койку.
Видно, скучал парень.
Тосковали по своей покинутой родине, по родным и близким почти все студенты этого необычного учебного заведения, где главным факультетом был пока рабфак. Дирекция прилагала все усилия, чтобы как-то развлечь ребят. Их возили на экскурсии, на заводы и фабрики, в театры и на концерты. Но и это помогало плохо. А на некоторых вообще не производило никакого впечатления – так велика была тоска по родине. Пэнкоку же больше всего понравился балет.
– Это ясно каждому, – сказал он, – и музыка хорошая, понятная, будто Наргинау с Драбкиным на гармошке играют.
Иногда профессор Богораз приглашал на чаепитие. Случалось, что старик подолгу рассказывал о своих приключениях в кочевых стойбищах, о своем учителе чукотского языка Айнанвате.
– Это был прирожденный педагог, – говорил Богораз. – Если бы он получил надлежащее образование, мог бы стать прекрасным учителем.
Рассказы профессора только растравляли душу Пэнкока, и еще с большей силой тянуло его тогда к заснеженным ледовым полям в Беринговом проливе, к родной яранге, где в пологе мурлычет свою песню Йоо…
И только книги чуть-чуть отвлекали Пэнкока от грустных мыслей. Он читал много, буквально поглощал одну книгу за другой. Иногда, проснувшись среди ночи, Косыгин видел темную голову Пэнкока, склоненную над очередным пушкинским томом.
– Никогда не думал, что обыкновенный разговор может быть таким же приятным, как музыка, – признавался Пэнкок, – наверное, и в нашем языке это возможно…
Ночами он бормотал чукотские слова, пытаясь уложить их в такие же стройные и звучные строки, как русские стихи.
Тоска по родине, частые и долгие размышления о ней навевали не только грусть, они научили Пэнкока по-новому смотреть и на себя и на своих земляков. Он начинал понимать, как сильно отстал его народ в культурном, экономическом и во всех других отношениях. Люди уже пользовались электрическим светом, а керосиновая лампа в Улаке считалась чудом, строили города и большие каменные дворцы, а обыкновенный деревянный домик в чукотском селении воспринимался как роскошное, царское жилище. Люди изобрели машины и железную дорогу, поднимались в воздух, а земляки Пэнкока все ездили на собаках, не зная другого способа передвижения. Но главное даже не эти изобретения… Главное, что мысли людей, их кругозор был широк, а они знали о мире если не все, то очень многое. На земле, оказывается, жило огромное количество разных народов и народностей. Одни тангитаны различались между собой не меньше, чем народы Севера, собравшиеся здесь, в институте. Страны, где их жители никогда не видели снега, были не выдумкой, они действительно существовали и были обозначены на географической карте. Тамошние люди были черны как уголь и ходили круглый год обнаженными словно в пологе. В других землях по-прежнему сидели на золотых сидениях Солнечные владыки, а того царя, которого свергли в России, звали не Петр, а Николай, номер которого был второй… Много узнавал Пэнкок, и все это надо было запомнить, разложить по полочкам, чтобы не заблудиться потом в хитросплетениях человеческой истории, изобиловавшей кровавыми войнами и беспрестанными попытками одних людей поработить других.
Раз в неделю Пэнкок писал письма Йоо и относил на почту. Он знал, что письма будут идти не меньше года, но жажда общения с покинутой женой была так велика, что Пэнкок не мог удержаться. Он рассказывал о здешней жизни, о том, как он скучает по родине и по ней, Йоо…
Внешне Пэнкок сильно изменился: он уже не походил на того робкого, застенчивого паренька, который не так уж давно приехал в Ленинград. Друзья поражались его воле, упорству, с какими он овладевал знаниями. Пэнкок выработал у себя великолепный почерк, красивый, ясный, без всяких лишних украшений, довольно быстро постиг латинский алфавит и уже мог бойко читать. Профессор Богораз прошел с ним букварь и кое-что исправил. Он часто советовался с Пэнкоком, вносил какие-то свои изменения в готовящийся к изданию том по чукотскому языку.
И все-таки каждый вечер Пэнкок уходил куда-то и возвращался совсем поздно, когда уже надо было ложиться спать.
Однажды вечером, придя после очередной отлучки, он встретил пытливый взгляд Косыгина и слабо улыбнулся.
– Ты, наверное, хочешь спросить, куда это я ухожу каждый день?
Пэнкок замолчал и глубоко вздохнул.
– Сегодня я почуял весну. Откуда-то сверху пахнуло, с неба. И подумал: вот и кончилась первая городская зима, а тоска все та же осталась, не прошла, не утихла…
А хожу я, Косыгин, на канал, стою на снегу и смотрю на звезды. Они оттуда как раз видны, городской свет не затмевает их. Те же созвездия, только чуть сдвинутые. Стою на снегу и думаю о своих. Наверное, они тоже смотрят на звезды… А вот сегодня почуял весну. И не знаю – радоваться ей или нет… Ведь не пойдем в море охотиться на весеннего моржа…
34
В небе бушевали полярные сияния. Даже привычные к ним жители Улака говорили, что такого давно не видели. Все небо было расцвечено так ярко, словно небесные обитатели справляли долгий и веселый праздник. Под призрачным светом в полярной ночи легко можно было разглядеть утонувшие в снегу яранги, здания школы и интерната, мачты радиостанции. Радист жаловался, что сияния начисто отрезали у него связь с Анадырем и Петропавловском.
На берегу, полузанесенные снегом, стояли общественные вельботы. Каждый день председатель товарищества Кмоль и милиционер Драбкин спускались на берег поглядеть на них. Кмоль раздобыл в Кэнискуне брезент, оставленный американским торговцем, и покрыл вельботы, чтобы снег не забивался внутрь. Возле стоек с байдарами окапывали после каждой пурги снег, чтобы охочие до кожи собаки не объели их. На этом, пожалуй, и заканчивались обязанности председателя товарищества, потому что улакские охотники зимой промышляли зверя в одиночку, как это повелось исстари. Да иначе и нельзя – зимняя охота на морского зверя, на песца или лисицу – дело одного человека. Идти толпой на нерпу или на пушного зверя – значит остаться с пустыми руками – зимний зверь пуглив, и даже один охотник на снежном поле хорошо виден еще издали. На такую охоту обычно одеваются во все белое: белые торбаза, штаны из белого камуса, белую камлейку, а ружье держат в белоснежном кожаном чехле. Совместная охота начнется только весной, когда в море появится чистая вода и моржи двинутся на богатые моллюсками отмели Северного Ледовитого океана.
После Нового года в Улак приехал нарочный из Анадыря, и Сорокин послал с ним свои предложения по новому чукотскому алфавиту, составленному на основе русского письма.
Вроде бы все было хорошо. В школе занятия шли своим чередом, ребятишки в интернате были одеты, обуты, всегда сытно накормлены благодаря стараниям Наргинау, и все же Сорокин испытывал чувство какой-то неудовлетворенности. «Отчего? – часто думал он. – Может, потому, что дела товарищества застопорились? Но что можно сделать? Такова жизнь арктического охотника… А может быть, из-за Лены? Может быть. Да… конечно, это из-за нее. Но ведь никакой ссоры не было. Лена так ничего и не сказала ему, не объяснила… А в Улаке теперь поговаривают, будто она собирается замуж за Утоюка… Неужели правда? Нет, лучше об этом не думать. Пусть она будет счастлива».
Сорокин шел к себе после вечерних занятий, любуясь сполохами полярного сияния. Возле своего домика он остановился. Удивительное зрелище! И тишина кругом. Переступил с ноги на ногу – снег загремел, будто стоял Сорокин на листе железа.
Мороз уже начал прихватывать, и Петр поспешил в свою комнатку. Перед тем как лечь спать, он расшуровал печку, подбросил угля и плотно прикрыл дверь.
Проснулся он среди ночи от шума ветра.
Похоже, что началась пурга. А ведь вчера вечером вроде бы ничего не предвещало изменения погоды. Вскоре он снова заснул и потом долго не мог сообразить: то ли ветер шумит, то ли стучат в дверь. И когда до него дошло, что кто-то ломится в комнату, он соскочил на постеленную у кровати оленью шкуру, сунул ноги в чижи и вышел в тамбур.
– Петя, открой! – услышал он сквозь ветер голос Драбкина.
Милиционер был вместе с женой.
– Два мальчика убежали! – сообщил он.
– Как убежали? – не понял Сорокин.
– Удрали из интерната в Инчоун, – сказала Наргинау. – Они оттуда.
– Давно ушли?
– Наверное, после ужина, – ответила Наргинау. – Когда я их кормила, все были.
– Тэгрын запрягает упряжку, – сказал Драбкин. – Кмоль тоже едет. Йоо готовит упряжку.
– И она поедет? – удивился Сорокин.
– На Пэнкоковых собаках поеду я, – пояснил милиционер.
Сорокин быстро собрался и пошел следом за Драбкиным. Вскоре упряжки тронулись в путь.
Время от времени Тэгрын останавливал нарту и стрелял из винчестера. Но услышать что-либо в ответ было почти невозможно. Еще вчера такое нарядное и светлое, небо было наглухо закрыто плотными, низко опустившимися над землей облаками. Трудно найти беглецов в этой кромешной тьме, когда даже рядом идущие собачьи упряжки были едва заметны.
Тэгрын часто менял направление, стараясь охватить более широкое пространство.
Проехали Пильгын, поднялись на высокий берег, но пока не обнаружили никаких следов. Скоро должны показаться яранги Инчоуна.
Тэгрын предложил доехать до селения, взять еще несколько упряжек и двинуться в обратном направлении.
Стало чуть светлее.
Собаки, почуяв жилище, напряглись, потянули сильнее.
Возле крайней яранги встретился Тамчын. Отворачивая лицо от больно секущего снега, он приветствовал Тэгрына. Тамчын сообщил, что беглецы ночью благополучно добрались до Инчоуна. Пришли они уже во время пурги и ткнулись как раз в его ярангу.
– Они живы, здоровы? – встревоженно спросил Сорокин. – Не обморозились?
– Что с ними случится? – махнул рукой Тамчын. – Здоровые ребята. Им бы не в школе сидеть, а в море охотиться.
Он показал дорогу к ярангам, где жили ученики.
В чоттагине первой яранги пришлось долго топать ногами, прежде чем из полога отозвались хозяева. Из-за меховой занавеси показалась взлохмаченная голова отца убежавшего мальчика. Взглянув на неурочных гостей, он тут же убрал голову обратно.
Тэгрыну пришлось самому лезть в полог. За ним потянулся Сорокин. В нос ударил запах отсыревших шнур, жирника, постелей и голых тел.
Мальчик зарылся в шкуры. Отец явно был перепуган и все спрашивал Тэгрына:
– Что с ним сделают? Его накажут?
– Никто не собирается его наказывать, – сказал Сорокин. – Мы рады, что он благополучно добрался до дому. Вот только одно он сделал нехорошо; если ему так захотелось домой, никто не стал бы его удерживать. Мы дали бы ему провожатого и отправили на парте. Надеюсь, в следующий раз он именно так и поступит.
Отец беглеца не ожидал такого. Он встал и сдернул с сына оленьи шкуры.
– Ты плохой мальчик! – сердито сказал он. – Слышал, что сказал учитель?
– Слышал, – дрожащим от страха голосом ответил мальчуган.
– Сейчас же отправляйся обратно в школу!
– Нет, не надо, – возразил Сорокин. – Пусть немного поживет дома, если уж ему так захотелось.
Отец второго паренька встретил гостей вызывающе. Он сидел в чоттагине и демонстративно чистил винчестер. Но услышав, что его сына никто силой не собирается возвращать в школу и люди приехали только за тем, чтобы убедиться, добрался ли мальчик до дому, он подобрел и пригласил путников поесть и выпить горячего чая.
Пришел отец первого беглеца и попросил, чтобы Сына взяли в школу.
– Пусть учится! – сердито сказал он. – Мальчишка заставил занятых людей волноваться, гнать собак в такую пургу!
– Так нельзя, – мягко возразил Сорокин. – Если ребята пустились пешком в такую даль, значит, им действительно уже было невмочь. Пусть побудут дома.
Тэгрын поставил чашку на столик и вдруг с сожалением произнес:
– А нашему Пэнкоку даже убежать нельзя… Вот, наверное, тоскует, бедняга!
– Да, ему нелегко… – отозвался Драбкин. – Ну ничего… и он вернется домой…
Передохнув, пустились в обратный путь.
По времени уже была ночь. Ветер понемногу стал утихать, а у Пильгына пурга неожиданно оборвалась, словно обрезанная береговыми утесами. В небе показались звезды, а над Сторожевой сопкой занялась необыкновенно яркая красная заря. Она будет разгораться до той поры, пока в полдень над дальними хребтами, тянущимися за лагуной, не покажется низкое, зимнее солнце.
На подъеме от яранг к зданию интерната парты встретила Наргинау.
– Йоо родила сына! – сообщила она. – Докторша ей помогала. Мальчик крепкий, на Пэнкока похож.
– А как же! – обрадовался Драбкин. – На кого же еще он должен быть похож! Надо попросить радиста, чтобы дал телеграмму Пэнкоку. Пусть порадуется парень.
Все направились в ярангу Пэнкока.
В чоттагине сидел гордый, довольный Каляч и оделял, как это водилось исстари, посетителей от имени новорожденного подарками.
Увидев вошедших, он громко сказал:
– Наш гость пришел со стороны зари. Тынэвири он. И еще – русское имя Иван у него, так как его отец нынче учится на русской земле.
Все поздравили счастливого деда и получили от него подарки: кто щепотку кирпичного чая, кто папироску, а Сорокину достался небольшой, но аккуратно заточенный огрызок карандаша.
Роженица, услышав знакомые голоса, высунула голову из полога.
Друзья поздравили ее с сыном, Драбкин сказал:
– Пусть Тынэвири-Иван скорее растет и поступает в школу. Уж он-то не станет убегать с уроков!
– Хоть бы какую весточку получить от Пэнкока! – жалобно произнесла Йоо.
– Летом придет пароход, – сказал Сорокин. – Будет много писем от Пэнкока, вот увидишь…
– Ах, как еще далеко до лета! – вздохнула Йоо. – Надо сначала весны дождаться. А когда она придет…
35
И вот наконец весна наступила. А там, глядишь, и лето поспеет… Сначала пришел солнечный свет, который заметно увеличивался с каждым днем. Ночи уже не было – лишь два-три сумеречных часа с огромным, отсвечивающим голубизной небом.
Первый теплый ветер прилетел на птичьих крыльях, и через косу к открытой воде, к разводьям между льдин стремительно пронеслись утиные стаи.
Кмоль поднялся на Сторожевую сопку. Ему не надо было подносить к глазам бинокль, чтобы увидеть в северном направлении открытую воду. Правда, она была еще далеко. Припайный лед даже в Беринговом проливе сплошной полосой уходил в море. Теперь все зависит от южного ветра, который вот-вот должен подуть.
Скоро можно будет спускать байдары. Этого дня всегда с нетерпением ждали в прибрежных чукотских селениях. Он знаменовал новый поворот в жизни людей, начало совместной охоты в море после долгого одиночества во льдах зимнего океана.
В этом году многое изменилось. Вельботы и байдары стали общими не на словах, как раньше, а на деле. И добычу будут распределять по-новому, по справедливости. Кмоль волновался, он думал сейчас о том, как проводить Спуск байдар. Надо ли кормить богов или просто ограничиться тем, что спять байдары с подставок, перенести на берег моря и зарыть в талый снег, чтобы они постепенно отмокали там? Или все же попросить Млеткына совершить обряд? Вдруг без обряда не будет удачи в весенней охоте? Тогда придет большая беда. Зимние запасы уже подошли к концу, и люди кормились тем, что добывали в весенних разводьях. Но это не настоящая еда. А собак… тех уже и вовсе почти перестали кормить…
Новые обязанности председателя осложнили жизнь Кмоля. Иные его друзья поговаривали о том, что вот, мол, захотелось Кмолю власти, поэтому-то и согласился стать во главе товарищества. Не будет же он объяснять каждому, что это совсем не так, что власть тут ни при чем. Просто он знает истинную цену вельботам и байдарам. И если за судами не будет хорошего, настоящего присмотра – жители Улака станут голодать. Загодя надо думать о том, чтобы сменить кожи на байдарах, покрасить вельботы, кое-где починить поврежденный во льдах шпангоут, залатать порвавшийся парус, сделать новые весла взамен сломанных. Все свободные вечера зимой Кмоль занимался этим с помощью своих близких друзей. И благодаря этому улакцы выйдут на весеннюю моржовую охоту на исправных вельботах, а когда уйдет лед – байдары будут готовы к спуску на воду.
Беспокоили Кмоля Омрылькот и Млеткын. Похоже, они что-то задумали. По Улаку прошел слух, будто Млеткын после схода, на котором было решено отдать вельботы и байдары в общее владение, долго камлал, призывая богов покарать тангитанов и тех, кто идет за ними. Кмоль не боялся шамана, но все же… Все же он верил, что Внешние силы существуют и могут наслать на людей уйвэл. Поэтому совершить обряд Спуска байдар надо. И Кмоль направился в Совет.
В комнате сидели Драбкин и Тэгрын. Драбкин собирался в ближайшие дни выехать к кочевникам и заодно развезти детишек по домам. Настроение у него было приподнятое – несколько дней назад он стал отцом. Наргинау подарила ему дочку – Надежду.
Кмоль высказал свои соображения по поводу Спуска байдар.
– Я знаю, что настоящие большевики не верят в богов и во Внешние силы, – сказал он в заключение, – но для уверенности людей, для того, чтобы рука не дрогнула, когда гарпунишь моржа, надо сделать так, как всегда было.
– Так ведь придется звать шамана, – напомнил Драбкин, – А он полностью скомпрометировал себя перед Советской властью. Если прямо говорить – он враг Советской республики. Всю свою шаманскую силу он употребляет на то, чтобы поколебать веру людей в новую жизнь. Мы сделали вельботы общественной собственностью, создали товарищество. Вспомните, как вел себя Млеткын на сходе, а потом, говорят, всю ночь камлал, призывая черные силы обрушиться на Совет, на товарищество, на всех нас… И такого человека вы позовете в свой самый важный и торжественный день?!
– А что делать? – растерянно спросил Тэгрын. – Не будем же мы проводить митинг, как на осеннем забое моржей.
– А почему нет? – возразил Драбкин. – Пусть будет небольшой митинг.
– Тогда ты погоди с отъездом, – попросил его Тэгрын, – проведем праздник Спуска байдар, потом отправляйся.
На том и порешили.
В назначенный день задолго до восхода раннего весеннего солнца из яранг, из интерната потянулись мужчины и мальчишки к байдарным подставкам. Это был сугубо мужской праздник, и ни одна женщина в это время не показывалась на улице.
У байдар, ранее принадлежащих Омрылькоту, на высоком сугробе развевался красный флаг. Он трепетал на свежем утреннем ветру, и люди, подходя к нему, невольно замедляли шаг. У флага стояли члены улакского Совета, члены Правления товарищества во главе с Кмолем, одетым в чистую белую камлейку. Вообще люди заметно принарядились: Спуск байдар – большой праздник.
Когда все собрались, Тэгрын произнес речь. Он говорил о новом обряде Спуска байдар, теперь ставших общественной собственностью. Потом ребятишкам раздали конфеты с жертвенного деревянного блюда.
Сорокин внимательно следил за Кмолем. Ему казалось, что председателя товарищества что-то тревожит. Кмоль то и дело воровато поглядывал по сторонам, прислушивался к разговорам односельчан, стыдливо отворачивал лицо, когда Сорокин или Драбкин встречались с ним взглядом. Вот наконец все занялись спуском байдар, которые предстояло перенести сейчас на берег моря и обложить снегов. Кмоль осторожно взял жертвенное блюдо, бросил несколько конфет в сторону моря, пробормотав при этом какие-то слова. Люди сделали вид, что ничего не заметили. А Кмоль, очистив совесть, сразу повеселел.
В этот вечер в чоттагинах, как обычно, пылали костры, варилось провялившееся за зиму, пропахшее дымом оленье мясо и женщины делали ыпальгин – лакомое блюдо из сала и снега.
В яранге Омрылькота тоже варили оленье мясо, но сегодня здесь не было радостного оживления. Трапеза походила на портальное угощение. Все ели молча, время от времени прикладываясь к самодельной веселящей воде.
– Что же ты молчишь? – Омрылькот обвел Млеткына мутным, отяжелевшим взором.
Млеткын обиделся. Будто он виноват в том, что в России произошла революция, будто он привел сюда большевиков, учителя и милиционера, построил для ребятишек школу и придумал грамоту.
– Где твоя сила шаманская? – продолжал допытываться Омрылькот.
– Против тангитанов шаманская сила не годится, – ответил Млеткын. – Общению с богами мешает радио и железная проволока, натянутая на шесты.
– Что же ты раньше молчал? – усмехнулся Омрылькот. – Я скажу кому надо – и шесты повалят. В ветреную погоду это нетрудно.
Млеткын съежился от этих слов. Почему-то подумалось, что подозрение падет именно на него. Он ведь сам распускал слухи о том, что антенны мешают его общению с Внешними силами, и на этом основании часто отказывал в помощи.
– Так делать нельзя! – сказал шаман. – Шесты заново поставить можно. Надо ждать.
– А чего ждать? – Омрылькот уставился в Млеткына. – Что ждать? Пока нас окончательно не уничтожат?
– Не мы одни страдаем от большевиков, – осторожно заговорил Млеткын. – Есть и другие люди. Есть другие земли, где власти бедных нет. И они совсем рядом – по ту сторону пролива.
– Хорошо утешаешь, – усмехнулся Омрылькот.
– Я не утешаю, – ответил Млеткын. – Предостерегаю от необдуманного шага, который может все погубить. Вельботы в порядке, их даже починили, байдары тоже. Люди хорошо помнят, кому они принадлежали. И ещё – большевики на нашей земле долго жить не могут. Рано или поздно они отсюда уедут.
– Пока что-то не собираются, – возразил Омрылькот. – Наоборот, вроде бы прочно сидят. Милиционер женился, дочь у него родилась, живет в яранге и упряжку собирает. Та женщина, что живет в Нуукэне, вышла замуж за Утоюка и, говорят, тоже вот-вот родит…
– Ну и что? – пожал плечами шаман. – Разве такого раньше не было? Сколько детишек родила временная жена Понни Карпентера, однако он все-таки уехал.
– От большевиков удрал.
– И многие другие, – продолжал Млеткын, пропустив мимо ушей замечание Омрылькота, – заводили детей, а потом спокойно уезжали на свою землю.
– Но эти-то не собираются уезжать! – вскрикнул Омрылькот, заставив вздрогнуть шамана. – Ты что – не видишь?
– Может быть, по своей воле и не хотят, но будут вынуждены, – тихо сказал Млеткын, сам в душе не веря этому.
36
Припай унесло и разбило на мелкие кусочки. На морском берегу стало сухо, и Йоо с сыном часто спускалась к морю.
По дороге она обязательно заглядывала к радисту и спрашивала, нет ли вестей о пароходе. Радист беспомощно разводил руками. Но однажды он сказал:
– Пароход вышел из Владивостока. – И показал на карте красный кружочек. На бумаге дорога выглядела не очень длинной, но пароходу, чтобы преодолеть это расстояние, требовался почти месяц.
Радист жалел молодую женщину и даже чувствовал себя виноватым перед ней из-за того, что пароход по пути в Улак будет заходить и в другие селения.
– А вдруг они письма Пэнкока выгрузят где-нибудь в Анадыре или в бухте Провидения? – тревожно спросила Йоо.
– Нет, такого не бывает, – успокоил ее радист.
Пароход пришел ночью, и когда улакцы проснулись, он уже стоял на якоре, украсив собой пустынный морской рейд.
Йоо прибежала в ярангу Драбкина.
– Скорее! Надо послать вельбот! – закричала она с порога. – Там письма Пэнкока.
Драбкин, понимая нетерпение Йоо, быстро оделся и через час на легкой байдаре, вместе с Сорокиным и Тэгрыном, отправился на пароход.
Йоо не уходила с берега. Посадив на шею сына, она смотрела на пароход, на маленькую байдару и ждала, ждала, когда наконец привезут ей весточку от Пэнкока.
– Наверное, они там уселись чай пить, – недовольно ворчала она, обращаясь к сыну. – Будто пароходный чай лучше нашего.
Наконец байдара отвалила от парохода и направилась к берегу.
Йоо забеспокоилась, засуетилась и, наверное, шагнула бы ей навстречу, но Наргинау удержала ее. И все же, когда байдара ткнулась носом в прибрежную гальку, Йоо влезла в волну.
– Есть письма! Есть! – закричал ей Сорокин и показал толстую пачку конвертов. – Очень много писем!
Йоо подлетела к Сорокину, схватила их, сунула за пазуху и кинулась в свою ярангу.
Весь день разгружали пароход. Капитан торопил: ему еще надо было зайти в селения, расположенные от мыса Дежнева до устья Колымы.
Разгрузку закончили на второй день.
И тогда Йоо снова появилась на берегу.
– Очень много написал Пэнкок, – сказала она Сорокину и счастливо улыбнулась. – Про всех вас написал, скучает он там… домой хочет… Ты прочитай…
– Хорошо. Давай вечером соберемся у тебя в яранге.
Йоо приготовила угощение, заварила свежего чаю и стала ждать друзей. Наконец пришли Сорокин, Драбкин, Наргинау. Йоо бережно передала письма Сорокину. Тот разложил их в хронологическом порядке и принялся читать.
«Капитан хорошо заботился обо мне, – писал Пэнкок. – Моя одежда оказалась слишком жаркой для тангитанской земли, и я поменялся с капитаном. Он дал мне свой костюм и даже фуражку, так что в поезде меня принимали за моряка и называли «братишка». В Анадыре ко мне присоединился чуванец Анемподист Косыгин. Он хорошо говорит по-русски и по-чукотски понимает. Видом своим он настоящий тангитан, потому что его предками были древние русские казаки. Все оказалось так, как описывали нам учителя и как рассказывал милиционер Драбкин. Действительно, здесь есть железные полосы, которые никогда не кончаются. И едешь, как в собственной яранге. К поезду я привык быстро. На остановках ходил за кипятком для чая, покупал огурцы и помидоры, яблоки – это такая еда у тангитанов. Вкусная, но со свежей моржовой печенкой, конечно, не сравнить…
В поезде, когда я показал бумагу, которую дал мне Сорокин, все стали помогать мне, много рассказывали о России. Когда мы переехали Уральские горы, то попали в грозу. У нас такого не бывает. Я думал, что пришел конец. Очень страшно было.
Зато в Москву приехали в ясный солнечный день. Сначала купили билет на Ленинград. Времени до поезда было много, и мы отправились на Красную площадь. Ехали на извозчике. Лошадь везет. Сильное животное! Три человека сели в повозку, а она все идет. Едем, а кругом такие высокие дома, поверить трудно, что люди их сделали. Красная площадь мне понравилась. Просторно там. И Кремль стоит красивый. Внизу река блестит, и дома в ней отражаются. А над башнями красные звезды – они издалека видны. Хорошо, в общем.