Текст книги "Белые снега"
Автор книги: Юрий Рытхэу
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
– Сделают такой легкий, что его поднимет один олень! – смело пообещал Тэгрын.
Оленеводы, похоже, старались свести разговор к тому, что грамота им не нужна.
Наконец заговорил Уакат:
– Не надо говорить, что грамота не нужна нашему народу. Откуда мы знаем, что будет через год, через два? Нынче жизнь меняется быстро. Давно ли говорили, что ружья нам не надобны, потому что они сильно шумят и пугают зверя, оленей. А нынче только давай ружья… Так и многое другое. Мы еще толком не знаем, для чего нужна грамота. Однако подозреваю, что она потом нам крепко пригодится. Только вот надо подумать, как сделать так, чтобы наши детишки не отвыкли от тундры.
– В середине зимы мы можем отпустить их в тундру, – ответил Сорокин, – а потом на все лето.
– Так-то хорошо, – одобрительно кивнул пожилой оленевод.
Сорокин продолжал:
– Каждый год ваши дети будут узнавать много интересного и нужного. Конечно, не все сразу будет понятно, но мы, большевики, стараемся сделать так, чтобы чукотский народ пришел к новой жизни. Мы хотим, чтобы перемены коснулись не только побережья, но и глубинной тундры. А для этого нужны знания… много знаний… Что такое грамота для вашего народа? Это, как правильно сказали, дорога, которая ведет в будущее. Грамотные люди могут управлять машинами, понимать разговор по радио через железную проволоку, лечить людей, оленей, собак, знать настоящие цены в торговле. Северный человек заслужил хорошую, сытную жизнь. Вот первые слова, написанные на чукотском языке, – Сорокин показал листочки воззвания Камчатского губревкома. – Пройдет немного времени, и вы получите первую настоящую книгу на чукотском языке, а потом появится и газета. А газета – это во много раз лучше, чем гость с новостями. От гостя вы узнаете только о том, что он сам видел, и лишь о той стороне, откуда он приехал, а в газете вы будете читать новости обо всей Чукотке и обо всей стране…
– Какомэй! Вот это интересно! – воскликнул Уакат.
– Не надо никуда ездить – сиди и читай газету, – сказал Гойгой.
– Вам надо избрать свой Совет, как в Улаке, как во многих других селениях, – закончил разговор Сорокин.
После недолгого совещания председателем тундрового Совета единогласно был избран Клей. В конце схода он от имени пастухов обещал послать детей в интернат.
* * *
Рано утром следующего дня Тэгрын и Сорокин отправились дальше.
Отдохнувшие, досыта накормленные собаки резво бежали по мокрой тундре, подбрасывая на кочках нарту.
К вечеру приехали в стойбище Рентыгыргына, дальнего родича Атыка. Здесь все прошло хорошо – и выборы и подбор учеников.
– Мы как раз в это время приходим на южный берег улакской лагуны для осеннего обмена, – объяснял Сорокину Рентыгыргын. – Издавна это у нас водится, когда еще не было ни русских купцов, ни американских торговцев. Нам ведь нужны и лахтачьи ремни, и хорошая лахтачья кожа на подошвы, моржовые шкуры, жир морского зверя. А береговым жителям – оленьи шкуры на зимнюю одежду, оленьи жилы для ниток. Это тоже как бы торговля, но без денег.
Настроение у Сорокина было приподнятое: он не ожидал, что кочевники будут так сговорчивы. Поездка прошла без особых затруднений – в общем-то все согласились с необходимостью послать детей в интернат, избрали свои местные Советы.
Когда на обратном пути остановились у горячего источника, чтобы на прощание еще раз насладиться купанием, Сорокин поделился своей радостью, но, к его удивлению, Тэгрын не поддержал его.
– В прибрежной тундре остались только бедные, малооленные кочевники, – объяснил Тэгрын. – Им оленей только-только хватает на пропитание. Все они в родстве между собой. Совет или товарищество среди них организовать легко, потому что они и так сообща работают… А вот настоящие оленные люди – те далеко. Часть ушли на Амгуэму, другие на Колыму, к якутской земле. Несколько месяцев надо добираться до них. У них огромные стада, они очень богаты. Многие годы копились у них олени. Те, кто во главе стойбищ, сами не пасут, они только распоряжаются. Имеют по несколько жен. А есть и такие, что верхом на оленях ездят, но это не чукчи, другой народ – ламуты называются. Это только так кажется, что в тундре мало людей. А на самом деле поболее будет, чем на морском побережье.
– Есть у них родные в приморских селениях?
– Очень мало, – ответил Тэгрын. – Они роднятся между собой и тем увеличивают стада. Но родные все же есть. И некоторые улакские имеют своих оленей…
– Это кто же?
– У Омрылькота есть стадо. Только они укочевали далеко, к мысу Якан. Подальше держит, чтобы и оленей не сделали общими.
– Ничего, придет время, и до них доберемся, до Амгуэмы и Колымы. Никуда им не деться, – решительно заявил Сорокин.
– А ребятишек у них много, – продолжал Тэгрын. – И вот я думаю: надо что-то делать. Может, на летающих лодках до них добраться? Ведь дети вырастут не разумея грамоты, а их сверстники на побережье будут читать книги, газеты…
Тэгрын горестно вздохнул.
– Я завидую Пэнкоку, – произнес он после некоторого молчания. – И я мог бы учиться в Ленинграде. Но понимаю – туда надо было послать молодого и сильного. Только Йоо жалко. Крепится бедная, но сильно тоскует. Поднимется на Сторожевую сопку и стоит там. Как бы в камень не превратилась…
– Ну, ты скажешь… – удивился Сорокин.
– Конечно, такого не будет, но есть старинное поверье, что тоскующая женщина может стать камнем.
30
В Ленинграде на подготовительном отделении института собрались представители всего Севера от Чукотки до Кольского полуострова. Низкорослые скуластые нанайцы, широколицые и румяные архангельские ненцы, жители тайги ханты и манси, кеты, селькупы и даже юкагир с Колымы, молчаливый такой, серьезный парень. Пэнкок даже немного побаивался его и однажды признался в этом Косыгину.
– В наших сказках очень много говорится о войнах с юкагирами. И чукчи всегда побеждали их.
– А я слышал от бабки, в юкагирских сказках, наоборот, они побеждали вас, – усмехнулся Косыгин.
– Этого не может быть! – обиделся Пэнкок.
Пэнкок с Косыгиным жили в одной комнате. Третьим с ними был нанаец. Он приехал в национальной одежде, богато украшенной крупным орнаментом. Весь этот красочный наряд нанайца был сшит из рыбьей кожи, которая при ходьбе сильно шуршала, и парень каждый день просил коменданта выдать ему другую одежду, чтобы можно было спокойно ходить по улицам.
Пэнкок, как и многие его товарищи, приехавшие сюда, чтобы овладеть грамотой, с трудом привыкал к новой жизни. Тоска по родным берегам, по Йоо, думы о малыше, который вот-вот должен был появиться на свет, порою охватывали его так сильно, что он готов был бросить все и, пусть даже пешком, отправиться домой, на Чукотку. Огромным усилием воли он подавлял в себе это желание и с еще большей энергией брался за учебу.
Он завидовал Косыгину, который, казалось, чувствовал себя в Ленинграде спокойно и уверенно, как будто он всю свою жизнь прожил в большом и шумном городе, как будто и не было на свете никакой Чукотки, с ее леденящими ветрами, бесконечными снежными просторами и ослепительно щедрым солнцем.
Так, в волнениях и заботах, в напряженных занятиях на подготовительном отделении, шли дни за днями.
Однажды, когда Пэнкок сидел и корпел над домашним заданием, в комнату ввалился веселый, неунывающий Анемподист и прямо с порога выпалил:
– Нас приглашает Богораз!
– Кого? – не понял Пэнкок.
– Да нас с тобой… Вернее, тебя…
– Нас? Меня? Сам Вэип? Да ты знаешь, Анемподист, что это за человек?! Он ведь жил у нас на Чукотке, в наших ярангах жил! Сказки наши, песни записывал… Старики о нем легенды слагают. Встретиться с ним – все равно что живую легенду увидеть…
На следующий день Косыгин с Пэнкоком отправились к Владимиру Германовичу. «Живая легенда», как выразился Пэнкок, оказался бодрым старичком с маленькой белой бородкой и близорукими глазами. Он подал гостям руку и протяжно произнес:
– Е-е-ттык!
– Ии, мытьенмык, – ответил Пэнкок, отметив про себя, что Вэип говорит на северном наречии, где слова произносят немного нараспев. В Улаке смеялись над таким говором, считая его отклонением от исконного чукотского языка.
– Русский разговор знаешь? – опросил Пэнкока Богораз.
– Знаю, – ответил Пэнкок.
– Тогда будем говорить по-русски. Разговорный чукотский я, честно сказать, подзабыл, а тебе полезно поупражняться в русском, – предложил профессор и повел гостей в кабинет.
В кабинете Пэнкок увидел такое множество книг, что не удержался и изумленно воскликнул:
– Какомэй! И вы все это прочитали?
– Почти… – улыбнулся профессор.
Женщина принесла чай. Пэнкоку понравилось, что в квартире профессора соблюдались чукотские обычаи: женщины не лезли к мужчинам со своими разговорами. А беседа была серьезной: профессор показывал им проект чукотского букваря. Название Пэнкок сразу же одобрил – «Челгыкалекал». Пэнкок бережно взял в руки будущий букварь и… растерялся: он не мог прочитать там ни одного слова.
– Это какая-то другая грамота, – испуганно сказал он.
– Мы остановились на латинском алфавите, – объяснил Богораз, – так как русский не может выразить все оттенки и фонетические особенности не только чукотского, но и других языков народностей Севера.
– Но мы учились по-другому, – робко заметил Пэнкок. – По русскому алфавиту нас учил Сорокин…
Он вытащил тетради Сорокина, показал профессору записи.
– Это интересно, любопытно, однако, – проговорил Вэип.
У Богораза чай пили из стаканов, вставленных в специальные металлические чехлы, чтобы не обжечь руки о горячее стекло. Сахар был мелкий, и его надо было растворить в чае. Это было непривычно, и чай терял свой настоящий вкус.
– А как вы обходитесь с гортанным смыком?.. Ага, обозначаете дополнительным знаком? Это любопытно. Молодец ваш Сорокин, – откидываясь в кресло, сказал Богораз. – Должен вам признаться, некоторые мои коллеги склоняются в пользу кириллицы… Однако есть опасения, что двойное использование одного и того же алфавита и в русском и в местном языке может внести путаницу и затруднить процесс обучения грамоте. И все-таки любопытно, – снова повторил профессор. – Очень даже любопытно…
– Ну, а что ты все-таки думаешь? – Богораз повернулся к Пэнкоку.
– Русский, конечно, удобнее, – ответил Пэнкок. – Потому что он понятнее нам, и язык русский, потом, легче учить.
– А ты как считаешь? – обратился Богораз к Косыгину.
– Я… тоже думаю, русский…
Богораз накрыл рукопись ладонью.
– А может быть, ваше мнение основано на том, что вы не знаете латинского алфавита? А, друзья?
Косыгин с Пэнкоком переглянулись. Одно они могли сказать твердо – латинский алфавит запутает тех, кто уже начал учиться грамоте на основе русской графики. Но… профессор, видимо, знает лучше… Ребята еще раз взглянули на незнакомые буквы: «Нет… какие-то они чужие, стоят, словно ощетинившиеся солдаты, вооруженные копьями».
Прощаясь, Богораз сказал:
– Послезавтра в Академии наук состоится совещание по проблемам Северного морского пути. Я приглашаю вас. Приходите.
По дороге в общежитие Пэнкок думал о только что увиденном проекте букваря.
– Мне совсем не понравилась новая грамота, чужая она нам, непривычная… Чувствую я это, – поделился он мыслями с Анемподистом.
Косыгин молча кивнул головой. Вид у него против обыкновения был невеселый. Видно, и его задела за живое эта странная латинская грамота.
* * *
В Академию наук отправились пешком. Шагали по Дворцовому мосту. Посередине реки Пэнкок остановился, подошел к перилам. Внизу стремительно бежала темная вода. Течение было сильное, как у Одиноких скал у мыса Дежнева.
– Нравится тебе Нева? – спросил Косыгин. – Как Анадырь.
– Нравится, – ответил Пэнкок. – Только плохо, что тут ни нерпы, ни моржа нет.
– В Ладожском озере, говорят, есть тюлени. Только это далеко… километров шестьдесят, наверное, будет…
Пэнкок обрадовался:
– Вот поохотимся! На хорошей упряжке туда быстро можно добраться! Да и торосов на реке не бывает. Вдоль берега можно проложить хороший нартовый путь. Зимой как-нибудь выедем с тобой на рассвете, к полудню уже будем там. Найдем разводье и засядем… Вот полакомимся!
Пэнкок, увлеченный предстоящей охотой, восторженно взглянул на друга – тот чуть иронически улыбнулся, и радость Пэнкока тут же улетучилась. Он представил себе, как по Неве мчится собачья упряжка с охотниками… Да и где взять здесь эту упряжку, ружья, эрмэгтет…
Пэнкок тяжело вздохнул:
– Однако времени у нас не будет… Заниматься надо… ну, пошли…
Швейцар в Академии оказался строгим: он никак не хотел пускать Пэнкока, у которого не было галош. (Пэнкок носил торбаза, потому что ноги в ботинках нестерпимо болели после прогулок по каменным мостовым Ленинграда.)
На помощь пришел профессор Богораз:
– Пропустите этого молодого человека! Он в своей национальной обуви!
– Так бы сразу и сказали, – проворчал швейцар.
Вообще этот седовласый старик нагнал страху на Пэнкока. Даже бывалый Косыгин и тот растерялся: ему такого еще не доводилось видеть. Человек, принимающий одежду, показался им важным и серьезным. Особенно сильное впечатление произвела на них его форма. Мундир его был украшен золотом, а на голове красовалась роскошная синяя фуражка. Даже капитан парохода, на котором они плыли во Владивосток, в своем кителе и белоснежной рубашке не выглядел так внушительно, как этот старик.
На лестничной площадке на степе висела огромная картина, словно составленная из разноцветных камешков. Пэнкок остановился перед ней в изумлении. Картина изображала военный эпизод: на первом плане какой-то усач верхом на лошади, видно, выкрикивал воинственные ругательства, а вокруг него толпилось множество людей, тоже на лошадях.
– Это знаменитая мозаичная картина Ломоносова «Полтавский бой», – пояснил профессор Богораз и спросил Пэнкока: – Знаешь, кто такой Ломоносов?
Пэнкок кивнул. Его заинтересовало сообщение о том, что на картине изображен царь Петр. «Так вот как выглядит Солнечный владыка! С виду обыкновенный человек, только одет необычно да в руках у него длинный нож. Его, что ли, сбросили русские рабочие с золотого сидения? Надо бы спросить, но профессор торопит».
В роскошном конференц-зале профессор усадил Косыгина и Пэнкока на места и удалился.
Председательствовал на заседании сам президент Академии Карпинский. После небольшого вступления он предоставил слово Отто Шмидту.
На трибуну поднялся человек с густой черной бородой. Заговорил он громко, напористо. Казалось, он обращался к людям, стоящим по другую сторону ледового разводья и хотел перекричать ветер. Позади него висела большая карта. Он то и дело подходил к ней и длинной палкой, похожей на охотничий посох, прочерчивал будущие морские пути кораблей.
Пэнкок слушал внимательно. Он видел этот путь, проложенный на карте бородачом, мысленно представлял караваны судов, пробивающиеся сквозь ледовые поля. Они везли строительные материалы, машины, товары… Отто Шмидт увлекся и стал рассказывать о том, что скоро будут построены специальные корабли, которым не страшен толстый лед. По словам бородача выходило, что в будущем Северным морским путем можно будет плавать круглый год.
– Тогда Чукотка станет нам такой же доступной и близкой, как Мурманск, Архангельск… Нам станут подвластны природные богатства, которые таятся под покровом вечной мерзлоты, мы поставим на службу социализму новые обширные пространства. Только свободный народ в свободном государстве, свободная научная мысль могут так смело смотреть вперед, как смотрит наша советская наука!
Докладчику аплодировали по-разному. Молодые безбородые люди очень энергично, а те, кто постарше, сдержаннее. Однако по всему было видно, выступление взволновало не одного Пэнкока.
Академик Карпинский поблагодарил докладчика и объявил перерыв. Все потянулись в соседнюю комнату, где стояли кресла. Профессор Богораз нашел своих подопечных и подвел к докладчику.
– Хочу вам представить, Отто Юльевич, посланцев далекой Чукотки. Чуванец Анемподист Косыгин и его товарищ чукча Пэнкок – студенты нового нашего детища – Института народов Севера. Они проделали громадный путь. Морем от мыса Дежнева до Владивостока, а оттуда почти месяц добирались поездом до Ленинграда.
– Я очень рад с вами познакомиться, молодые люди, – сказал Шмидт. – Надеюсь в следующий раз увидеться с вами уже на Чукотке. Мы готовим большую морскую экспедицию с целью пройти Северным морским путем из Мурманска до Владивостока в одну навигацию. И это вполне осуществимое предприятие, вопреки скептицизму некоторых ученых, видевших ледяные поля только на Неве да и то из окон своих уютных кабинетов. Так что готовьте скорее ваш чукотский букварь, – обратился он к Богоразу, – мы его доставим кратчайшим путем на мыс Дежнева!
Многие ученые останавливались перед Пэнкоком, разглядывали его самого, а также торбаза, торчавшие из-под суконных брюк. Йоо вышила на них белый орнамент, и поэтому обувь Пэнкока заметно выделялась среди черных и коричневых штиблетов.
Поздняя ленинградская осень дарила последние теплые дни. Пэнкок предложил Косыгину немного пройтись.
На Дворцовом мосту он снова остановился и глянул вниз. По-прежнему меж устоев моста крутилась в водовороте черная, чужая вода. Вспомнилась светло-зеленая, родная у Одиноких скал… Да… далеко отсюда до Чукотки…
Пэнкок представил себе карту, по которой водил посохом Шмидт, представил это расстояние, которое даже на бумаге выглядело достаточно внушительным, и вздохнул.
Мимо прозвенел трамвай, прошелестел шинами автомобиль. Медленно прошагала понурая лошадь, везущая телегу с ящиками. Пэнкок посмотрел ей вслед и вдруг ощутил такую усталость, будто он только что вернулся с зимней морской охоты и остановился у яранги.
– Давай сядем на трамвай! – предложил он Косыгину и поспешил на остановку.
31
В Улаке был назначен большой сход, на котором надо было окончательно решить вопрос об обобществлении вельботов и байдар.
Сорокин волновался. В селении тоже чувствовалось напряжение: все ожидали чего-то необычного.
Сход собрался в новом школьном здании, в той комнате, которая, когда снимали перегородки, превращалась в большой зал. Тэгрын хорошо усвоил ритуал собрания: он покрыл кумачом стол, поставил на него вместо графина пузатую бутылку из-под американского виски с холодной водой и зеленую эмалированную кружку.
Люди, толпившиеся на улице, едва завидев Сорокина с Драбкиным, потянулись в помещение. В зале было необычно тихо. Оглядев собравшихся, Сорокин увидел, что ни Омрылькота, ни Вамче нет. Зато в первом ряду сидит шаман Млеткын. Много было женщин, которые, как обычно, пришли с грудными детьми и тут же начали их кормить, чтобы те не мешали важному разговору.
Первым говорил Тэгрын. Он заметно волновался.
– Настала такая пора, – сказал он, – когда мы должны принять самое важное в нашей жизни решение. Мы много думали о нашем товариществе. И даже название ему подобрали «Красная заря». Потому что такая заря предвещает хорошую погоду и удачный промысел. Мы уверены, что впереди нас ждет новая, счастливая жизнь, мы надеемся, что наша добыча всегда будет богатой… А для этого, товарищи…
Тут он остановился, дрожащей рукой налил в кружку воды.
– Что ты там пьешь? – послышался голос из зала.
– Воду, – поспешно ответил Тэгрын. – Сомневаешься, можешь подойти и понюхать.
Он вытер рукавом губы и продолжил:
– Нынче весь народ нашей страны, которая называется Советская республика, берет заводы, фабрики, землю и машины в свои руки, становится хозяином богатств. Вот и мы должны так поступить. Пусть в нашем Улаке общими станут вельботы и байдары. Это главные наши орудия в промысле, и они по праву должны принадлежать всему народу…
– Вельботы и байдары – это не самое главное, – выкрикнул с места Млеткын.
– Почему? – отозвался Тэгрын.
– Потому что на вельботе и байдаре мы охотимся только летом, а все остальное время охотник с ружьем ходит по льду. Пусть тогда и ружья станут общими.
Присутствующие зашумели. Шаман хорошо рассчитал свой ход: ни один уважающий себя охотник не только навсегда, но и на время не доверит своего оружия даже самому близкому человеку. Когда охотник покупает новое оружие, он понемногу осваивает его – снимает все, что считает лишним, фиксирует прицел на том расстоянии, какое кажется ему удобным, обтачивает приклад, прилаживая его к своему плечу…
– Но именно на вельботе и байдаре мы добываем себе пищу на весь год – моржовое мясо, – возразил Тэгрын. – Мы едим копальхен прошлогоднего забоя до самой весны, до той поры, когда мы заново спускаем байдары и вельботы на воду…
В общем-то это было ясно каждому, но все молчали, напряженно вслушиваясь в разговор шамана с председателем:
– Уж если обобществлять, то все, – заявил шаман. – У некоторых есть маленькие байдарки, что же их оставлять у хозяев? Ведь и на ней можно добыть моржа, если постараться…
– Вот ты и старайся, – подал голос Кмоль. Он встал, шагнул к столу, схватил бутылку из-под виски и хлебнул прямо из горлышка.
– Это вода, – сказал он. Помолчал немного, затем громко, решительно заговорил: – Мы зря ведем пустые разговоры, зная наперед, что пришло другое время и жить надо по-новому. Давайте говорить прямо. Как добыли вельботы Омрылькот и Вамче, всем известно. Как копили песцовые шкурки, выменивая их за дурную веселящую воду, как обирали кочевых людей… На охоте в вельботах Омрылькота и Вамче в основном трудятся другие люди, а большая часть добычи идет хозяевам… Это несправедливо… Каким мы видим наше товарищество? Много мудрить не надо: мы охотились и будем охотиться так, как делали это раньше – так удобней всего. Я думаю, главное – это распределение добычи. А когда вельбот будет общим, то и добыча будет общая… Так я думаю.
– Правильно! – громко сказал Драбкин. – Верно понимаешь.
– А все эти разговоры о том, чтобы сделать общими ружья, яранги и женщин, – это несерьезно и недостойно взрослого человека, – бросил напоследок Кмоль, направляясь к своему месту.
– Есть предложение: передать в общественную собственность народа вельботы и байдары, принадлежащие Омрылькоту и Вамче, – сказал Тэгрын. – Кто за это, прошу поднять руку.
– Всем, что ли, поднимать? – спросила какая-то старушка.
– Всем, всем! – объявила Панана, первой поднимая руку. За ней, сначала робко, потом все смелее и смелее, стали тянуть руки жители Улака.
– Кто против? – спросил Тэгрын.
Против никто не проголосовал.
После этого приступили к выборам председателя товарищества. По предложению Драбкина, председателем товарищества «Красная заря» избрали охотника Кмоля.
– Теперь ты будешь главный, будешь заботиться об общих байдарах и вельботах, – сказал ему Драбкин.
Однако после схода особой радости люди не проявили. Все были как-то подавлены, будто сделали что-то нехорошее. Молча поднялись со своих мест и потянулись к выходу.
– Черт знает что такое! – сказал Драбкин, когда они остались одни с Сорокиным. – Вроде бы сделали нужное, справедливое дело, и все же… Видимо, мы еще не привыкли к этому, еще плохо знаем людей…
Сорокин молча кивнул. На душе у него было так же тревожно, как и до собрания. Од понял, что работы им предстоит еще много… Все оказалось сложней, чем он думал.
Друзья, как обычно, чай пошли пить к Драбкиным. Так уж повелось, что Наргинау заботилась не только о своем муже, но и об учителе.
Шли по улице, пряча лицо от студеного морского ветра. Лед вплотную подошел к берегу и через день-два должен был намертво стать до далекой весны. Ветер был сырой и холодный, он сек лицо и выжимал слезы. Моржовая кожа на ярангах тускло блестела, кое-где еще белел не растаявший с ночи иней. Зима стояла у самого порога.
Со стороны интерната доносились звонкие детские голоса.
У яранги Омрылькота на высокой подставке лежали убранные на зиму байдары. А вельбот, хорошо укрепленный подпорками, стоял на берегу. Точно такая же картина у Вамче.
В уютном чоттагине Драбкина трещал костер, жестяной дымоход уводил дым, оставляя помещение чистым. Наргинау подала на стол холодные моржовые ласты, и Драбкин с Сорокиным молча принялись есть. Но тут дверь отворилась и в ярангу влетел запыхавшийся Тэгрын.
– Вамче застрелился! – выпалил он прямо с порога.
– Как застрелился? – Драбкин вскочил.
– Из винчестера. Сунул в рот дуло и выстрелил. Полголовы снесло.
Сорокин и Драбкин обменялись тревожными взглядами.
– Пошли! – решительно заявил милиционер.
– Может быть, лучше не ходить? – Тэгрын вопросительно посмотрел на Драбкина.
– И правда, оставались бы… – жалобно проговорила Наргинау.
– Надо обязательно пойти. Это касается и Совета, и тем более милиции.
Возле яранги Вамче в напряженном молчании стояли люди. Изнутри доносился плач и причитания.
В дымном чоттагине Драбкина первым встретил Млеткын. Шаман испытующе посмотрел в глаза милиционеру, как бы безмолвно обвиняя его в случившемся.
Драбкин властно отстранил Млеткына. Тело Вамче уже было убрано в полог и прикрыто белой камлейкой.
– Прошу всех посторонних выйти из чоттагина! – строго сказал милиционер. – Здесь останутся учитель Сорокин, председатель Совета и родные покойного!
Убитые горем родственники Вамче коротко рассказали о происшедшем. Было ясно: Вамче не вынес потери своих байдар и вельбота.
Драбкин вынул из полевой сумки бумагу, карандаш и составил по всем правилам протокол. Эта его деловитость, серьезность и важность, с которой он исполнял свои обязанности, внушали уважение.
Сорокин наблюдал за действиями милиционера, невольно ловил полные горечи и упрека взгляды домочадцев покойного и думал о том, что изменить жизнь этих людей, цепляющихся за свое прошлое, нелегко. Вероятно, нужны годы, а может, и десятилетия, чтобы приобщить этот народ к настоящей, большой жизни.
Сделав все необходимое, Драбкин с Сорокиным вышли из яранги.
– Думаю, это только начало. Бывшие хозяева так просто не сдадутся. Надо быть начеку, – сказал милиционер.
32
Млеткын, спотыкаясь о выброшенные на берег льдинки, о заледенелую гальку, морской стороной возвращался к себе в ярангу. Гнев черной пеленой застилал глаза, от злости, казалось, вскипала кровь. Еще бы! Ведь на виду у всего селения милиционер выставил из яранги покинувшего этот мир… Кого? Самого Млеткына, который по праву избранного богами, должен был неотлучно находиться при погибшем. Жалкие, трусливые люди! Им ясно, почему Вамче решил уйти сквозь облака таким путем. Он смертью своей хотел предостеречь их, заставить очнуться от всеобщего дурмана.
Его! Шамана! Выгнали из яранги! И все промолчали. И никто не сказал ни слова в защиту человека, чьи права всегда были священны и неприкосновенны…
Клокочущий внутри гнев поднимал из затаенных глубин сознания полузабытые образы, слова давно не произносимых заклинаний, тот особый настрой шаманского вдохновения, который Млеткын уже давно не испытывал.
Он прислушивался к своему внутреннему голосу и с радостью сознавал: к нему нисходит настоящее священное волнение, предвестник общения с Внешними силами. Давно с ним такого не было. Он уже подумывал о том, что начисто утратил шаманскую силу и способность вознесения в потусторонний мир. В последние годы, когда ему все же приходилось камлать, он это делал с трудом. Он притворно изображал экстаз и часто ловил себя на том, что во время священнодействия мысли его были о чем-то ином, не связанном с Внешними силами. Сейчас все было по-другому.
Млеткын стремительно вошел в чоттагин своей яранги, испугав жену странным своим видом, быстро разделся до пояса, вошел в полог, достал ярар и велел подать ковш воды. Смачивая мокрой ладонью поверхность туго натянутого ярара, Млеткын чувствовал необычное напряжение, как застоявшаяся на цепи ездовая собака. Но он не торопился, зная, что медлительность только усилит то, что он намеревался совершить. Сила священного действия копилась внутри, выплескиваясь наружу короткими нетерпеливыми вскриками, пугавшими жену и собак.
Притушив жирник, жена Млеткына вышла в чоттагин и опустилась на китовый позвонок.
Через некоторое время из полога донеслось тихое пение. Оно было необычным, словно исходящим от незнакомого ей человека. Мелодия была новая. Женщина слышала ее впервые. Похоже, она возникала сейчас, сию минуту. В ней слышалась горестная мольба и затаенный гнев.
Женщина чувствовала, как леденящий страх заползает в ее сердце. Она хотела уйти, но не смогла, так и осталась сидеть, завороженная чарами священного песнопения.
Ей представилась безрадостная, полная унижений жизнь с постылым человеком, от одного присутствия которого даже ясная солнечная погода тускнела и звонкие голоса людей казались хриплыми, радость сменялась тоской и тревожным ожиданием несчастья.
Да, Млеткына звали в трудные минуты, в конце жизненного пути, как, например, сегодня, когда Вамче ушел сквозь облака, размозжив себе голову выстрелом из винчестера. Шаман камлал у постели больных, умирающих, увечных и несчастных. Он был черным вороном среди людей. И с этим вороном она прожила долгую жизнь, пройдя мимо простых человеческих радостей, не испытав даже радости материнства. И, быть может, ей давно надо было, как Вамче, добровольно уйти сквозь облака туда, где нет этого ненавистного ей человека. Женщина всхлипнула и уткнулась лицом в меховую оторочку кэркэра.
Звук бубна нарастал, песня становилась громче. Млеткын постепенно выпускал рвущуюся наружу внутреннюю силу, которая и пугала и радовала его одновременно.
Иногда шаман замолкал, ладонью приглушал бубен, прислушивался: где-то под низким меховым потолком полога смешивались голоса зверей и птиц. Порой слышался звонкий перестук радио, но это не удивляло Млеткына – значит, все повиновалось притяжению священной силы. В неразборчивом хоре возникали какие-то слова. Пытаясь разгадать их смысл, он шел к ним навстречу, усиливая яростное рокотание бубна, выплескивая рождавшуюся священную песню, которая сначала заполняла полог, потом вытекала в чоттагин, где в испуге застыла жена и собаки, а оттуда вырывалась наружу.
«Пусть отмщенье за поруганные гордые сердца морских охотников придет, – пел Млеткын. – Пусть болезни, несчастия, увечья и помутнение разума придут к ним… Боги, я называю их имена: это тангитаны – Сорокин к Драбкин, это жители нашего селения Тэгрын, Кмоль, Панана, Наргинау… Всемогущие Внешние силы… Жажда мщения будет удовлетворена, если они охромеют или окривеют, если получат смертельную болезнь, или погибнут на охоте! Я взываю к вам, священные Внешние силы!..» Рокотом бубна Млеткын помогал себе, голос его становился громче и порой заглушал ярар.
Иногда Млеткын чувствовал, что теряет разум, но усилием воли он возвращал себя в действительность. Рано, еще рано впадать в забытье, надо трезвым умом принять слова Внешних сил.
Тело шамана покрылось потом. Пот струился меж лопаток и уходил под свитый из оленьих жил шнурок на штанах из нерпичьей кожи. Отсырели и торбаза. Ручка ярара, выточенная из моржовой кости, скользила, и шаман сжимал ее изо всех сил, боясь уронить.