Текст книги "Время грозы (СИ)"
Автор книги: Юрий Райн
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
46. Среда, 12 апреля 2000
Джек Макмиллан умирал в вонючем бараке лагпункта 44-бис. Дышать было нечем, при каждом вдохе и выдохе в легких, бронхах, горле свистело и хрипело, отдавалось в желудке и кишках, с каждым приступом кашля – о, какая боль – рот наполнялся кровавой слюной, которую Джеку не хватало сил сплевывать на грязный пол. Кровь стекала на подбородок, иногда – если поворачивал голову – на щеку, попадала на плохо оструганные доски нар, медленно подсыхала.
Сознание то уходило, то возвращалось. Когда уходило – отступала и боль. Возвращалось – вместе с болью, но Джек предпочитал терпеть, лишь бы оставаться в памяти. Он отдавал себе отчет в том, что, скорее всего, умрет в ближайшие сутки, и оставшихся нескольких часов было жалко. Хотелось еще хоть немного подумать.
О том, что неделю назад… или две… не имеет значения… о том, что сколько-то времени назад он все-таки сделал неверный шаг в этом аду, распрямил спину, заговорил тоном Судьи и вот теперь валяется при смерти с отбитыми внутренностями, – об этом думать не нужно.
О том, что почти нашел Горетовского, вернее, нашел – совершенно точно – его след, думать можно. Не самое важное сейчас, но сил мало, потому разрешается думать об этом. А уж потом – о самом важном.
Итак. Горетовский тоже не выжил здесь.
Нет, по порядку.
Джек вспомнил, как почти полгода назад очнулся – ни в каком не в музее, а среди каменных развалин, под открытым небом, с которого лился холодный дождь. Все ожидавшиеся симптомы перехода присутствовали – головная боль, ощущение разбитости, плюс озноб, но это, вероятно, от того, что замерз. Мыслил, однако, абсолютно ясно и сразу понял, что попал не туда. Разве что здесь была война, потому и руины. Тут же, впрочем, сообразил, что куда попал Горетовский – туда и он. Что ж, если это все-таки еще один мир – тем интереснее.
Выходить на связь повременил – прежде следует осмотреться. И включил прибор только тогда, когда, выбравшись наружу и обойдя – со всеми предосторожностями – село Бабиново, понял: именно другой мир. В последние двадцать лет, а может, и больше, никакой войны, никаких катастроф здесь не происходило. Просто сам по себе этот мир – катастрофа.
Почему Горетовский все-таки подал сигнал «Всё в порядке», гадать было бессмысленно. Может быть, шок испытал слишком сильный. Может быть, случайно нажал на кнопку. Может быть, и не он этот сигнал подавал.
Не имеет значения.
Джек задействовал прибор, отправил сообщение. Приема ждать не стал: легко было предположить, что с подзарядкой тут возникнут проблемы, поэтому расходовать аккумулятор следовало экономно. Свяжется позже, когда станет лучше понимать ситуацию.
Макмиллан считал, что неплохо подготовлен к инфильтрации в родной мир Горетовского. Извекова действительно знала множество деталей, а ведь именно из деталей все и складывается. Выжил бы, укоренился, нет сомнений.
Но здесь – вероятно, все не так. Значит, необходимо таиться. Без риска не обойтись, но нужно свести его к минимуму. Хоть немного осмотреться, что-то понять, тогда будет легче адаптироваться.
А осматриваясь – искать следы Горетовского.
Джек двинулся в ту сторону Москвы, описывая, однако, большую дугу – с таким расчетом, чтобы пройти через Верхнюю Мещору. Вернее, через то, что находилось здесь на ее месте.
В пути он все больше убеждался в катастрофичности мира, в который угодил вслед за Горетовским. Какой именно момент истории оказался ключевым, когда именно они свернули в это тухлое, смердящее русло – понять было невозможно, но покамест и не нужно. Главное Джек понял: здесь – тотальная несвобода. И внешняя, и внутренняя – он успел немного понаблюдать поведение людей. В основном издали, но дважды рискнул, смешался с толпой. Оба раза попал в облаву, оба раза чудом ускользнул. После чего решил все-таки держаться осторожнее.
Вышел на связь со своими. Услышал, как выругался Румянцев, как охнула Извекова. Устинова не слышал – вероятно, тот лишь скрипнул зубами.
Оставалась надежда, даже две, как сказал себе Макмиллан. Первая – разыскать Горетовского. Вторая – найти хоть минимально свободных людей. Должны же они быть даже здесь.
Не сбылось ни то, ни другое. Свободных в этом мире нет, все они рабы, включая тех, которые считают себя господами. Да и нельзя быть господином, не будучи рабом.
А Горетовского – обнаружился след. Но – поздно.
Уйти от третьей облавы Джеку не удалось, его взяли совсем неподалеку от знакомых, но таких неузнаваемых мест. Всего в десятке километров от опушки леса, через который уходил Максим.
Макмиллан успел передать, что на связь больше не выйдет, нажал на тугую аварийную клавишу, в приборе глухо щелкнуло, плата сгорела, все лампочки погасли.
Потом его долго – хотя и не очень сильно – били, задавая нелепейшие вопросы. Он бы даже ответил – не жалко, – но совершенно не мог представить, чтó отвечать на такие вопросы.
Потом его поместили в какое-то непонятное место, в котором делали инъекции большими, наверняка грязными шприцами и трясли электрическим током.
Потом назвали симулянтом, опять били и в конце концов определили сюда, по месту задержания. В лагпункт 44-бис.
А здесь он вскорости услышал разговоры о заключенном, прозванном Америкой. Этот Америка светился в темноте… Он вообще был псих… А недавно – чуть больше двух месяцев назад – рехнулся окончательно, сбежал из лагеря, чтобы искупаться в карьере, и утонул. Жалко, псих, а рассказывал – это ж сеанс в натуре! Эх, какие рóманы тискал Америка!..
Джек не сомневался, что речь шла о Горетовском. Значит, разминулись во времени. Всего-то на два месяца.
Что ж, Максим был подготовлен к этому миру, вероятно, все-таки лучше, чем он, Джек Керуэлл-Макмиллан. Но тоже не выжил.
Вот в том мире, призрак которого я когда-то видел и слышал… холмы, ливень, завывание труб, лязг железа… там я справился бы, сказал себе Джек.
Дырявый потолок поплыл слева направо, и сознание снова ушло.
Затем оно вернулось, и Макмиллан заставил себя думать о самом важном. Времени совсем мало, надо успеть додумать. Я Судья, я должен.
О свободе.
В мире, где не выжили ни я, ни Горетовский, свободы нет. Это убогий мир, отсталый мир, варварский мир, в нем и не может быть свободы. Вы скажете, обратился Джек к воображаемому оппоненту, что даже в самые темные эпохи оставались люди, несшие в себе свободу. Я отвечу: да, оставались, но таких людей было пренебрежимо мало. Не пренебрежимо, возразил оппонент, потому что именно из них выросла та свобода, которой вы достигли. Пусть несовершенная, пусть ущербная, но опираясь на нее, вы пытаетесь идти дальше. Верно, Судья?
Да, согласился Джек. Но в те темные эпохи не существовало таких мощных средств подавления малейших зачатков свободы. А здесь они есть. И я не вижу надежды для этого мира. Разве что через тотальную катастрофу.
А в моем мире, продолжил он, свобода скована панцирем благополучия. Всем хорошо. Почти всем. Все, почти все довольны. Обыватели сыты и одеты, им доступны любые развлечения, щекочущие нервную систему. Даже титаны, наподобие Румянцева, – такие же, просто на другом интеллектуальном уровне. Решают невиданные задачи… И лишь немногие мучаются. В этом нет заслуги, я, объяснил оппоненту Джек, не ставлю себя выше других из-за того, что не в состоянии жить, как живут более или менее все. Уродился таким, или случайно стал таким, чем же гордиться. Но так есть. Я такой, и Устинов оказался таким, вернее, стал, а Извекова всегда была такой, вот только не раскрывалось в ней это, наружу не раскрывалось, до тех пор, пока не появился в ее жизни этот пришелец, Горетовский.
Справедливости ради, и Румянцев отчасти такой, все же его не только невиданные задачи занимают.
И русский царь мог бы стать таким, но он раб. Хотя и очень умный. Странно, он рассуждал, как мне рассказывали, о духовности, я – о свободе, а по сути – мы об одном и том же.
Что ж, у себя дома я сделал все, что мог.
Наконец, мир Горетовского. В нем мало, очень мало свободы. Внешней. Но внутри она остается у многих и многих. Наверное, именно поэтому мне хотелось туда… Возможно, и в этом ошибаюсь, но уже не узнать. Додумать бы…
– Слышь, – прозвучало над ухом.
Джек приоткрыл глаза, с усилием повернул голову. Перед ним стоял страшный человек, самый главный в этом бараке и, возможно, в этом лагере. Хотя и числился заключенным. Бубень. Умен и патологически жесток. Средневековая личность. Или, скорее, первобытная. Под стать этому миру.
– Слышь, как тебя, – сказал Бубень. – Ты чего светишься-то? На руде урановой парился?
Джек прохрипел что-то неразборчивое.
– Я так и прикидываю, – откликнулся смотрящий. – Какая там руда… Слышь, у нас тут тоже один светился. Америкой погоняли. Не земляки вы?
– Максим, – выдавил из себя Судья. – Максим Горетовский.
Ему было уже безразлично.
Бубень помолчал, потом произнес вполголоса:
– Короче, кончаешься ты. Стало быть, шепну, черт с тобой. Не утоп он. Убежал, это да. Нынче в Москве, и все у него путем. Так что кончайся спокойно.
Лицо Бубня растеклось бурым пятном, потолок снова поплыл, свет, даже этот, убогий и тусклый, погас окончательно.
47. Четверг, 19 октября 2000
– Скоты! Что ж вы творите, скоты?! – сказал, словно прошипел, Максим.
В цеху, как теперь называли подвал точки, царил разгром. Битое стекло на полу, и ладно бы бутылки, так еще два… нет, три змеевика угробили, животные. Огонь потух, всюду грязь, воняет брагой и сивухой, сами безобразно пьяные, все четверо. А уж что наверху делается…
– А, Бирюк! – бессмысленно ухмыльнулся чернявый и носатый Грека. Громко рыгнув, он провозгласил. – Заходь, гостем будешь!
Трое других – мучнисто-бледный Филя и неотличимые друг от друга близнецы Винтик и Шпунтик – тупо смотрели на Максима. Скоты, скоты, повторил он про себя. Затем с ненавистью процедил, понизив голос:
– Я вам покажу гостя. Я вам сколько раз говорил – работать, а не пьянствовать. Я вам сколько раз говорил – перегонять два раза. Говорил? Говорил? Я вам что, приказывал змеевики бить, бутылки бить, бардак разводить? Скоты! А наверху что наделали?! Вам Нюню зачем прислали? Обстирать вас, скотов, сготовить вам, скотам! А вы что натворили?! Девка пластом лежит, встать не может!
– Да на хор поставили, делов-то, – гыгыкнул Грека. – А перед тем того… поучили, чтоб, сучара, не кочевряжилась. А ты, Бирюк, Язву-то с собой притащил? Давай и ее по кругу пустим, ы-ы-ы! А то всё тебе одному, а допрежь как с нами барахталась-то! У-ух, бывало, жарил я ее, скажи, Филя? Уж она верещала, ну ровно кошка!
Кровь бросилась Максиму в голову, и сразу же пришло ледяное спокойствие.
– Вот я тебя и поучу, – почти уже шепотом произнес он, шагнув вперед. – Давно пора.
Грека мягко спрыгнул с табуретки, полуприсел, выдернул из-за голенища длинную заточку, выставил ее перед собой, оскалил зубы и, не разгибая ног, мелкими шажками двинулся навстречу. Максим метнулся к печке, схватил обрезок чугунной трубы, замахнулся на встрепенувшихся было близнецов и Филю – те замерли, – крутанул трубу над головой и достал противника с первой попытки. Удар пришелся в висок, сразу же начавший наливаться сизо-багровым. Грека упал навзничь, так и не выпустив из руки заточку. Он захрипел – изо рта толчком выплеснулась кровь, – несколько раз дернулся всем телом, засучил ногами и замер.
Я его убил, понял Максим. Я убил человека, это мой первый за всю уже не короткую жизнь. Меня должно сейчас выворачивать наизнанку, так в книжках пишут, а ничего подобного. Плевать.
Он холодно взглянул на синхронно раззявивших рты Винтика и Шпунтика, на побелевшего – хотя куда уж больше? – Филю, негромко скомандовал:
– Убрать падаль, быстро.
Шестерки кинулись выполнять, а Максим все так же спокойно отметил про себя: фраза-то из Стругацких. «Трудно быть богом».
Надо же, и это помню. Интересно, как и что в этом мире братья Аркадий и Борис? Впрочем, ничего интересного. Скорее всего, чалятся, а то и ласты склеили уже давно. Здесь такие не выживают.
Проклятый мир.
Вспомнилось, как летом, после запуска этого «производства» он позволил себе нечто вроде небольшого отпуска. Страшно засвербило, зачесалось, просто невыносимо – почитать что-нибудь стоящее. Неделю рыскал по книжным, по библиотекам, ездил, рискуя попасть в облаву, аж в Бабиново, где запомнилась – в его мире – неожиданным своим богатством сельская библиотека.
Ничего. Почти ничего. Горький, Шолохов, Серафимович, Михалков. Это из классики. Гигантских объемов колхозные или заводские эпопеи. Романы о доблестных чекистах. Полные собрания сочинений классиков марксизма-ленинизма. Серии популярных брошюр, например – «О происхождении человека».
Голод, голод.
В кино – примерно то же самое. И в театре. Наверное – потому что в театр Максим даже соваться не стал.
Господи, умереть бы. Силы воли не хватает…
Он обвел взглядом опустевший цех. Надо сказать Мухомору, чтобы этих уродов забрал, а прислал чтобы других. Тоже уродов, конечно. Тоже скотов. Все тут скоты, и Мухомор скот, и я скот, сказал себе Максим. Вот – убил, и никакого ужаса, только тоска.
А дело-то идет, подпольная водка нарасхват. Навести здесь, в цеху, порядок – пара дней, было бы из-за чего железякой размахивать.
Максим опустил глаза, обнаружил, что до сих пор сжимает трубу, разжал руку – коротко звякнуло – развернулся и пошел наверх.
Он выглянул во двор, прислушался – из запущенного сада доносилась брань вперемешку с пыхтением и чавканьем лопат. Красавцы, сообразили, где закопать Греку. А вот кого-то стошнило. Да пропади они.
Максим вернулся в дом, заглянул в каморку при кухне. Нюня лежала на узкой койке, укрытая грудой старого тряпья, Маринка совала ей стакан кипятку, что-то приговаривала. Драли ее, сжалось сердце Максима. Ну и пусть. Уже полгода вместе – и нет ее вернее. Как собачонка. И ласковая такая же.
Он прошел через вонючую комнату, в которой жили «рабочие»… чтоб их… к чему ни прикоснутся, всё загадят… дышать невозможно… толкнул дверь в свой чулан. Ну, тут почище.
Отдохнуть требуется. Устал что-то.
Максим сбросил сапоги, бушлат, кепку, лег на топчан, закрыл глаза.
Умереть? Хер вам.
Он попытался представить себе давние лица. Ничего не вышло. Всё лезли – Бубни, Мухоморы, Греки, Репы, кум старый и кум новый, участковый в Хамовниках, таджики-автоматчики, товарищ Сталин…
Тихонько скрипнула дверь, Маринка присела на топчан, осторожно погладила Максима по голове.
– Сереженька…
Он промолчал.
– Отдохни, бедный мой… – Губы женщины легко коснулись его щеки. – А я уж покараулю.
– Мариша, – едва не выдохнул он с внезапной нежностью. Но сдержался – просто вздохнул глубоко.
– Спи, мой хороший… Спи…
48. Пятница, 20 октября 2000
Спалось этой ночью плохо. Максим какое-то время подремал, фиксируя краем сознания звуки, доносившиеся из соседней комнаты, потом, кажется, все-таки забылся, но ненадолго. Проснулся враз – ни в одном глазу. По инерции еще поворочался, удобного положения так и не нашел, открыл глаза, поднес к ним руку с «Командирскими». Циферблату и стрелкам полагалось флуоресцировать, но мало ли что полагается…
Максим приподнял голову, откинул плотный капюшон, пришитый к вороту рубахи, посмотрел на часы при собственном свете. Без пяти час.
В доме разноголосо храпели.
Приглушенно покряхтывая, поднялся, сунул ноги в сапоги, накинул бушлат, тихонько толкнул дверь. Приоткрылась чуть-чуть, что-то мешало. Он просунул голову, выглянул. Так и есть – спит у порога. Тюфячок притащила и улеглась. Сторожит покой своего мужчины. Господи… Кругом храп, присвисты, хлюпанье, завывания… Умаялись… Скоты…
Максим с трудом просочился в щель, переступил через Маринку, посмотрел на нее, подумал. Решил пока не трогать. Пусть спит.
Выбрался наружу. Дождь… Обогнул дом, спустился в приямок, через полуразрушенный проем вошел в тамбур подвала. Вот тут все сделано как надо. Мощная кирпичная кладка, решетка, сваренная из толстых прутьев, здоровенный висячий замок на ней. Дальше – обитая железом дверь, замок совсем устрашающий.
Максим подергал решетку, потрогал замок на двери. Все заперто. Молодец, девочка.
Сунул руку в карман бушлата, нащупал оба ключа – прямо средневековые какие-то, от крепостных ворот. Такими ключами убить можно.
Ну, он-то обрезком трубы воспользовался…
А девочка и вправду – цены нет. Даже ключи аккуратно положила на место.
Максим снова выбрался под дождь, постоял под ним, поежился, вернулся в дом, бережно поднял Маринку на руки, прошептал: «Спи, спи, спи…», внес в чулан, уложил, укрыл старым пальто. До утра уже не заснуть, это ясно, поэтому лучше – на воздух.
Он устроился на ступеньке крыльца, с того края, где доски поцелее. Закурил папиросу, вдохнул вонючий дым, затушил досадливо.
Подумалось о деле. Значит, этих уродов заменить другими. Легко. Вот толку... Другие такие же, а эти, прогони их, болтать станут, где ни попадя, спалят. В расход их? Ну, он же все-таки не Мухомор…
Найти бы человека, чтобы за уродами присматривал и чтоб положиться на него можно было. С техническими навыками. Слесаря какого-нибудь, здоровенного дядьку, положительного такого, хозяйственного, обстоятельного. Непьющего. Хорошо, малопьющего, не запойного… Одинокого, ну ее, семью, заморочек не оберешься. Чтоб ýрок дешевых не боялся, наоборот, в кулаке держал. Это сидевшего надо, виды видавшего. Не проблема, полстраны сидевших… Но – недалекого, простодушного. Хитрые – они сразу воровать начинают, одеяло на себя перетянуть норовят. Думают, что хитрее всех. Не надо, пусть будет примитивный, зато надежный.
А что, Мухомору сказать. Не самому же сюда переселяться…
Из глубин памяти всплыло слово: кастинг. Максим засмеялся. Ага, Мухомор с Бирюком занимаются кастингом.
Потом в голове начало привычно и неторопливо ворочаться много раз думанное.
Скоты. Все мы скоты, и я тоже. Убил сегодня, и что же, что уголовника, подонка? Такого же, как я сам, убил. Жизни лишил, не мною данной и все такое. И никаких угрызений совести. Разве что угрызения по поводу отсутствия угрызений… Но это хрень выморочная. А вот что даже рвотного позыва не возникло – это реальность, данная нам в ощущениях, так их и разэдак.
В мире, который я почему-то считаю родным, продолжал перекатывать в мозгу Максим, тоже почти все скоты. Там остались худшие, потому что лучших поубивали в революциях, лагерях и войнах. Лучших ставили к стенке в подвалах ЧК и белых контрразведок, их вешали каратели всех цветов радуги, потом их гноили на Соловках, в Мордовии, на Колыме, в Воркуте, в Джезказгане и бог весть где еще, им стреляли в затылки, их морили голодом, и в довершение всего они сами ринулись останавливать бронированные немецкие колонны в сорок первом и сорок втором. Никто не гнал, сами. И – полегли. Почти все из тех, кто еще оставался.
А больше некому было. Кому же еще выходить с одной на троих винтовкой Мосина против танков? Лучшим, ясно же.
Но там – как бы дома, – там, в который раз сказал себе Максим, из тех, кто выжил, то есть из худших, опять и опять появляются лучшие. Тает лед, откуда ни возьмись возникают поэты, музыканты, художники, режиссеры, актеры, черт знает кто еще. Есть (или все это ложная память? ладно, будем считать, что есть, хотя…) ух какие. Есть пожиже. Некоторых – все больше «ух каких» – травят, сажают, изгоняют, это тенденция, они же, «ух какие», всегда на рожон...
Но жива и контртенденция. А с ней – и надежда жива в том мире.
В сказке, где существует волшебный город Верхняя Мещора, лучших не искореняли. Так уж там повелось: лучшим – лучшее. Они хорошие, тамошние лучшие. Только обросли жировым панцирем. Но это почти никого не тревожит, все у них отлично, да и худшие тоже почти всем довольны, разве что завидуют немного. Но чуть поделиться жирком – и порядок. Полный порядок, если не замечать, что слой жира делается все толще и толще.
Ничего. Там есть лучшие из лучших, они замечают. Странный, немного не от мира сего Владимир Кириллович – царь, между прочим! – прекрасно замечает. Всесильный его визирь Иван Михайлович – плевать бы хотел на столь тонкие материи, но умен безмерно, проницателен зверски, и мнением блаженного монарха не пренебрегает, ибо долг зовет всесильного, а не корысть.
И сухой, прагматичный ученый Николай Румянцев, которого заботят лишь выстроенные им сверхмудреные уравнения и их экспериментальное подтверждение или опровержение, – он тоже способен заметить, как стремительно нарастает жир. И способен поверить, что пробить этот удушающий слой способны не его уравнения, а нечто другое. Слово, звук, образ. Конечно, и это он хотел бы описать формулами, но разумно склоняет голову…
И, уж казалось бы: бармен, а в прошлом офицер-боевик, а потом офицер секретной службы Федор Устинов – и тот, простая душа, видит, чувствует, сопереживает.
И нечего говорить о Джеке Макмиллане, одержимом идеей свободы, и, тем более, о Наташе, которая свобода и есть. Только вот лица Наташиного никак не вспомнить…
Да, и в том мире надежда жива.
Ее нет только у нас.
Максим мельком отметил, что давно уже думает так – мы, наше, у нас – о мире Бессмертного Сталина.
У нас – нет надежды. У нас война прошла легче, но свои своих загубили больше. И продолжают. У нас худшие окончательно и бесповоротно взяли верх над лучшими из лучших, и над лучшими из худших, и над лучшими из наихудших, и конца этому не видно.
Аминь.
Он взглянул на небо. Стало немного серее. Рассвет скоро. Дождь прекратился, но скоро возобновится.
Все тело затекло, пока мусолил свою лабуду. Безо всякой пользы мусолил.
Максим встал, потянулся. Да, цех привести в порядок, змеевики новые заказать… пожалуй, и в целом аппаратов… еще штуки четыре влезет, а там нужно будет о второй точке думать… Мухомора озадачить насчет слесаря…
А пока все же поспать часика три.
Максим зевнул во весь рот и отправился в дом.








