Текст книги "Стужа"
Автор книги: Юрий Власов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
Освободился – тут уже было не до спорта, ведь набегал двадцать седьмой год, а я еще женщин в глаза не видел, только педерастов. И, естественно, потянуло наверстать упущенное. А где эти шкуры – там и вино. Раз чуть до тюрьмы дело не дошло, и после еще только чудом избежал решетки: помогла характеристика с места работы. Тогда решил жениться и обзавестись семьей.
Попалась славная женщина. Прожил с ней полтора года и оставил: не было детей. А с детприемника взять, как она предлагала, я не согласился. Свой какой ни получится – не обидно, а чужой с отрицательными природными данными окажется и мучайся с ним всю жизнь, проклиная судьбу.
Вскоре подвернулась одна приезжая, из Армавира, соседка моего товарища-бригадника. Я был бригадиром и, придя к нему в гости, увидел и заинтересовался ею. Девка смазливая, на передок легкая – и завязалась совместная жизнь. А плодовитая – кошка и есть! Тут же забеременела. Я со стройки и пошел на шахту, ведь у нее уже был свой ребенок трех лет и шести месяцев. И вот родился мой сын. Назвал Дмитрием – Димой, в честь старшего брата, погибшего на войне с немцами. Спустя четыре года еще дочка родилась, назвал Жанной, в честь подруги детства. Жена не работала. Денег хватало с избытком. Яне пил, и она тоже.
Однажды жена заявляет: „Не хочу быть домоседкой, хочу работать“. Спрашиваю: „Тебе что, плохо живется, что ты на работу рвешься?“
Она в ответ: „А кто будет платить пенсию, когда я доживу до пятидесяти? Ты, что ли?“
И я не имел права перечить ей.
Устроилась на ликеро-водочный завод и стала вскоре иметь солидные деньги. Каждый день наладилась возвращаться с большим опозданием и, как правило, пьяная. А я в разные смены работаю. Дети одни дома. Сказал, чтобы рассчиталась и сидела с детьми. Она заявляет: „Нет, уж лучше ты рассчитывайся и сиди дома, а я работать буду“. И давай подсчитывать, сколько я имею от работы в шахте в месяц и сколько она.
„Рассчитывайся, – говорит, – и сиди с детьми. То ты меня кормил, теперь я тебя буду“.
И пошли ссоры.
Стараюсь образумить, беду отвести, говорю: „Тебя посадят, Вера, что я буду делать с тремя детьми?“
Она свое: „Не беспокойся, не посадят“.
Говорю ей: „И ты еще смеешь утверждать, что тебя не посадят, когда весь поселок знает, что ты воруешь и идут к тебе день и ночь, как в дежурный магазин“. Она мне вдруг: „Кто меня сажать-то будет, начальник милиции или прокурор с судьей, те, что вместе со мной воруют?“
Я и не поверил, спрашиваю: „Как воруют?“
„А вот так, – говорит, – пойдем на завод. Хоть бельмы свои разуешь, а то дальше своего носа не видишь“.
Меня это заинтересовало. Не поленился, походил с недельку, понаблюдал – и мне стало ужасно больно. Вера мне только поясняет, чья машина приехала и, загрузившись ящиками с драгоценным спиртным, покидает завод. Жена на проходной, то есть отворяет и затворяет ворота. Ее обязанность – проверять транспорт и всех, кто следует через проходную.
Насмотревшись на этот бардак, велел, чтобы она рассчиталась и, если хочет работать, устроилась в другое место. Она наотрез против. Тогда я решил припугнуть ее и сказал: „В таком случае я уезжаю, а ты оставайся сама по себе“.
Она спокойно ответила: „Уезжай“.
На следующий день, придя на работу, уговорил начальство дать расчет без отработки. И мне дали. Не успел получить только сам расчет, сказали, завтра придешь. Это было первого марта 1973 года.
Придя домой поздно вечером, доложил ей о решении уехать и что уже взял расчет. Она вновь спокойно говорит: „Перышко тебе вдогонку. Плакать не стану“.
Я говорю: „Но я поеду через Москву“.
Она отвечает: „А безразлично, хоть через Берлин“.
Меня ее хладнокровие обожгло. И я ей говорю: „Я тебе, Вера, не сказал, зачем поеду через Москву, а поеду затем, чтобы зайти к московскому прокурору и рассказать обо всем, чем вы тут занимаетесь, обо всех ваших грязных делах на ликеро-водочном заводе“.
Она говорит: „Зачем тебе ехать в таком случае в Москву, когда в Воркуте есть прокурор?“
„Здесь у вас, – говорю, – все куплено“.
И она молча вышла до соседки и позвонила в милицию. Пока я вещи укладывал в чемодан, и пяти минут не прошло, за мной прикатил черный „воронок“. И увезли.
А на другой день вызывал меня следователь Алехин Борис Константинович и на вопрос мой, на каком основании меня арестовали, ответил: „Видишь ли, Юра, у тебя нервы не в порядке, тебе их нужно подлечить“.
„И как же вы собираетесь мне их лечить?“ – спрашиваю.
„А вот подержим месяца два-три, думаю, ты и поправишься“, – ответил он с наглостью.
„А не поправлюсь?“
„Придется подержать подольше“.
„Тогда можете считать, что я не исправлюсь вообще“.
Он напирать: „Ну, это ты напрасно! Мы не таких ломали!“
Я и ответил грубостью на его хамство, не стерпел, сказал: „Таких не ломают, запомни, ты, дубина!“
Видя, что я стал выходить из себя, он довольно спокойно, хотя уже и с душевной раздражительностью, сказал мне: „Посмотрим, а сейчас шагай“. Он чуть раньше нажал на кнопку, и в дверях уже стоял милиционер, который и отвел меня в камеру.
Потом Алехин вызвал меня и состряпал мне двести седьмую статью: угроза убийства. „Кому я грозился убийством?“ – спрашиваю.
Он говорит: „Своей жене – было дело такое, Юра, признайся. Ведь даже соседи подтверждают“.
И начал я припоминать и вспомнил: полтора месяца назад, когда жена приползла на четвереньках с работы, я ей сказал при распахнутых дверях, что еще раз приползешь такая с завода – на пороге отрублю голову, так и знай. Поэтому и сказал следователю: „Правильно. Соседи и видели, и слышали подобное“.
„Ну вот, – он мне говорит и вздохнул облегченно, – ты и сам не отрицаешь. Чистая двести седьмая – до шести месяцев. Подпиши“. И подсунул мне писанину.
А я ему: „Хорошо, я подпишу, но на суде заявлю о всех ваших грязных делах“.
Прокурор хозяин своего слова: два месяца продержали без всякой вины. Я настаивал на одном: завершении дела и передачи его в суд. Жена три раза приносила передачи – я не принимал. И вновь вызывает меня Алехин и уже пришивает статью двести шестую, часть вторую: вроде я ее, то есть жену, однажды побил.
Я ему говорю: „Слушай, ты когда прекратишь дело и передашь его в суд?“
А он свое: „Вот подпиши это дело – и тут же передам“.
Я, не читая и не задумываясь (уже дошел от всех этих допросов), и подписал всю писанину.
Алехин ехидно, с улыбочкой и врастяжку, произносит: „Ну вот, Юра, на пяток лет мы обеспечены“.
А что мне, отвечаю: „Ты меня тюрьмой не пугай. Мне к ней не привыкать. Вот как вы все со своей шайкой-лейкой загремите в нее, то как себя чувствовать будете, мать вашу?! Я слишком много о ваших делах знаю. Знай, прокурор, на суде все прояснится“.
Еще месяц прошел, и, видя, что я ничуть не сожалею о подписанном и что среди воров, головорезов и убийц всяких я чувствую себя как рыба в воде Алехин принялся возить меня по дурдомам, предлагать деньги врачам. И наконец-то его желание сбылось. Нашелся такой – за две тысячи рублей выдал справку, что я шизофреник. И сплавили меня в дурдом.
Из тюрьмы к умалишенным меня привезли четырнадцатого июня 1973 года, то есть три с половиной месяца без всякой вины, просто так мучили без свободы.
Перед тем как я выехал из тюрьмы, братва мне советовала (что со мной в камере суда ждала) никаких лекарств, таблеток и тем более уколов не принимать, а то запросто сделают дураком. Уже как это умеют, когда кому нужно из партийных или советских командиров, каждый знает – посиди только в тюрьме. И с приездом в дурдом я главному врачу сразу заявил: ни порошков, ни таблеток, ни уколов принимать не стану, лучше убейте… Он меня заверил, что ничего подобного я не испытаю у них. А на другой день жена примчалась с сумкой: домашнего принесла покушать, у меня аж в глазах потемнело. Прогнал и сказал, чтобы не появлялась. „Спрятала, – говорю, – и успокоилась? А я вам покоя не дам, запомни!“ И еще ей вслед в таком духе проговорил.
На другой день вызывает меня заместитель главного врача и подсовывает бумажку, подпиши: мол, я, такой-то, обязуюсь на протяжении года не употреблять спиртных напитков, в случае каких-либо неприятностей медицина не несет за меня ответственности. Я прочел и говорю: „Вот это подписывать не буду“.
„Почему?“ – последовал вопрос.
„Потому что, – говорю, – я не алкоголик. Я вообще непьющий. Понимаете, не беру ни капли. Это жена пьяница, ее и лечите. И вообще перестаньте меня мучить“.
„Подпиши. Жена твоя находится на свободе, а ты у нас на тюремном режиме числишься“.
„И все одно, – говорю, – подписывать не буду“.
Это они выдумали для того, чтоб я не подозревал о том, что числюсь у них как шизофреник. А уже в феврале, в первых числах февраля 1974 года, разворачивается на моих глазах история с Эриком-хирургом. Он находился в дурдоме – набил морду милиционеру в ресторане. Ему грозила тюрьма, восемь лет. А тут врачи за своего и заступились. Когда его из тюрьмы привезли на экспертизу, они все враз признали его больным. Они так и сказали Эрику: „Милиция творит произвол, да еще своих сотрудников выручает – тут наш прямой долг выручать своих“. Его звать Эрик Гаджиев. Он поболтался шесть месяцев, и врачи устроили ему выписку. И надо же, невезуха, тот милиционер увидел его на улице, и ну звонить в дурдом: „Почему Гаджиев гуляет? Если дурак – держите в дурдоме, а нет – давайте нам, будем судить и сажать“.
Гаджиева скрутили и привезли в дурдом.
Врачи беспокоятся за своего. Главный врач Брелон говорит: „Подержу тебя еще полгода и освобожу, не волнуйся. Но чтоб в Воркуте ты ни одного дня не оставался, иначе от этих хватал в форме мы уже не в силах будем тебя уберечь“.
А пока, до будущих счастливых дней, Эрик заполнял дурдомовскую картотеку. И на – попадается ему мое дело в суд, который должен был, оказывается, состояться двадцать шестого февраля 1974 года. Он об этом и сообщил: „Ты здесь, дорогой, числишься как шизофреник. Об алкоголе – это они тебе мозги полощут“.
Я ему говорю: „А я и не сомневался. Ведь если бы я значился у них как алкоголик, то должен был быть суд. И этот суд вынес бы мне приговор о принудительном лечении. А так без меня меня женили“.
Эрик советовал мне помириться с женой: другого выхода нет, уж тогда освободят.
Говорю: „Не могу, Эрик, смотреть на эту сволочь, не то что мириться“.
Уж как тут мириться. Под смерть она меня ведет. Старается – не унять.
Эрик походил день-другой и говорит: „У тебя нет выхода. Она твой опекун. Двадцать шестого будет суд и, если ты опоздаешь это сейчас сделать, – уж точно без тебя тебя женят. Как минимум, еще год будешь ждать следующего разбора“.
Два пути бабы знают для нас: за решетку или в дурдом. Свой разврат, корысть, тюрьмой покрывают, есть такие статьи – умеючи любого задвинут. Я понаслышался! Столько мужиков по тюрьмам без всякой вины – просто от них избавились: списали в тюрьму, в дурдом. На миллионы им счет. Губят жизни, чтоб самим удобнее жить да неправую любовь крутить.
Столько я о ее подлости думал, аж потолок проглядел, а что делать? Закон им все права дает…
Взял душу свою в кулак и позвонил ей. Она и примчалась. Тут, в дурдоме, и „помирились“. Хотя знаю: один раз змея не кусает…
В общем, стали меня отпускать домой, даже с ночлегом. Дальше больше: первого марта и вовсе освободили.
Пожил две недели, а не могу больше: с кем живу ведь? Решил уехать. Меня не выписывают. Не ребенок я, знаю: все мы здесь на поводке, а больно, обидно. Как ни приду, говорят: „Только с разрешения милиции“.
Дело дрянь, много я думал, все улицы исходил – нет выхода – и решил просить по-хорошему, чтобы сама пошла в милицию, и тогда дружки ее дадут мне выезд.
Однако она боится меня отпускать, узелки-то какие завязались: а вдруг настрочу прокурору в Москву. На все мои просьбы один ее ответ: „Ты обещал жить со мной“.
Объясняю ей: „Думал, смогу забыть, не получается, велика обида. Пойми, наветами далеко уйдешь, да назад не воротишься“.
Она уперлась, ни в какую не соглашается.
Уж как я ходил, думал обо всем этом, а выхода нет. Надо брать на испуг. Говорю: „В таком случае это даже неплохо, что вы меня дураком сделали. Дойду до точки, возьму и прикончу тебя да еще кое-кого в вашей банде, и на все высокие чины не посмотрю. Ответ один – что за одну, что за пятерых в звездах и званиях. Возьми в толк, судить меня никто не будет, поскольку признан дураком и на то есть документы“.
А что я ей скажу? Ведь дураки в нашей стране в особом почете: снизу доверху на всех постах, а случается, еще и памятники им ставят.
Она спорить и ругаться. Я усадил ее на стул и свое продолжаю: „В общем, судить меня не станут, поскучаю в дурдоме год, ну самое долгое два – и твоими же деньгами ворованными и откуплюсь, поскольку дети еще несмышленые, а я после тебя прямой наследник всему, в том числе и твоим воровским сбережениям на десятки тысяч рублей, да там и кровные мои есть, в забое заработанные“.
Подхлестнули ее эти слова: мигом на себя пальто – и вон из дома.
Сижу в горьком ожидании: что ж она мне преподнесет на сей раз. Но получилось все гораздо лучше, вернулась и говорит: „Иди, выписывайся. Разрешение из милиции на выписку уже есть, не задержат“.
Я пошел – и себе не верю: с ходу все документы выписали. Собрался, стал уезжать и слышу вслед: „Мы тебя и там достанем“. Я мало придал значения угрозам, но с приездом в свой родной город (он в Вологодской области, меня там посадили в 1949 году) убедился – сказано ею это не напрасно.
Да, адрес дурдома забыл написать: город Воркута, улица…
Итак, я в своем родном городке. Житье райское. Комната восемнадцати квадратных метров на две семьи, прямо как в тюремной камере. Одна половина за веревкой с тряпкой и есть жилплощадь моей сестры. Общежития в городе нет. Мыкался, мыкался, а выход один: жениться. Сестра принялась помогать, расспрашивает всех на предмет моей женитьбы. Нашлись две. „Одна, – рассказывает сестра, – непутевая, с тремя детишками, но располагает кооперативной квартирой, а вторая самостоятельная, но сама бедует на чужой площади с двумя малыми. У нее не пропишут“.
Говорю: „Давай тогда, сестра, непутевщину. С детьми чужими имею опыт отца. Не страшно, не съедят втроем, не 1947 год – помнишь, пухли от недоеда… Да и проще-то будет с непутевой, скорее усвоит, что не все уголовники отпетый народ. А то как предстану перед самостоятельной да путной? „Здравствуйте, тетя, я ваш дядя. Краткая характеристика? В прошлом – вор. За плечами – двенадцать лет тюрьмы да еще дурдом“. Конечно, любая в сторону шарахнется – и руками, и ногами будет отбиваться“.
И сосватали меня. Свадьба была и скромной, и короткой. Всего одну бутылку распили, да и дело уже к ночи подвигалось.
Девка попалась веселая. Дети ее: старший сын десяти лет – у тети, девочка семи лет – у родителей, а при самой мальчик двух с половиной лет. Ужасная любительница забодяжить! Не поверите, за месяц выпивала по два сорокалитровых бидона браги. И как не приду с работы, то один гость, то двое, а то и компания, и вроде уже жена не твоя. Куда ни кинь – одни сплошные знакомства. А ведь каждому мужику известно: пьяная баба п… не хозяйка. И без перерыва – то друзья по работе, то по поводу или по случаю…
Смотрел на эти сцены молча, не возникал… Покажет на дверь, а где жить? Старался быть терпеливым и успокаивал себя: Бог не фраер, заметит, как мне худо, и пошлет что-нибудь настоящее. И так я терпел около трех месяцев, пока… В общем, как-то в час ночи я уже в постели читал Симонова. Вдруг открывает дверь своими ключами и входит ее мать с тетей. Поприветствовали и, видя, что я лежу один, спросили, где Марина.
Говорю: „На партсобрании“.
„На партсобрании? – удивились они. – На каком? Время уже час ночи“.
„Не знаю, – говорю, – так сказала“. И не выдержал я, все рассказал, а закончил словами: „В Воркуте оставил пьяницу, разобраться – ваша дочь во сто крат хуже. Если только не прекратит пить, найду хорошую женщину и уйду. Уж своих детей оставил, а чужих…“ Встал и показываю бидон: на донышке чуть браги, литра на два. „Вот, – поясняю, – на сорок литров, а в этом месяце уже второй кончает. Я же чайной ложки не выпил. Противна мне эта гадость“. А тут и Марина приходит. И заявили они ей, чтоб прекращала шалить, мол, если Юрий уйдет, вернем тебе твоих детей и ты нам больше не родная дочь.
Следует сказать, что родители у нее прекрасные, самостоятельные. Я позже с ними хорошо познакомился. В общем, девка образумилась. Неделя-другая – и бидон выкинула. Будто обрезала, не пьет, и все. И зажили мы с ней всем на удивление. Просто все стали завидовать. Я был доволен жизнью..
Моя бывшая супруга сразу (не успел я по приезде еще устроиться на работу) прислала на алименты. И стал я платить тридцать три процента – чувствительно при наших заработках и троих здешних детях. Однако это не сломило меня и не настроило против мою новую подругу. Радовались мы жизни.
И вдруг Марина приходит и докладывает: „Знаешь, что мне сейчас заявили? Вызвали в партком и, не поверишь, требуют: или положи партбилет на стол, или разводись с мужем“.
„Почему?“ – спрашиваю я секретаря.
А он как обрезал, всего два слова: „Так нужно“.
Я ему и ответила: „Уж лучше я вам оставлю партбилет. Я-то поняла, наконец, что такое счастье, а вы хотите отнять его. Не уступлю я вам“. Бросила партбилет на стол и с глаз долой.
Ее понизили в должности, урезали зарплату. На себе экономили, а детям ни в чем не отказывали, и, самое главное, Марина ничуть не сожалела. Жизнь наша протекала как в сказке.
И вдруг ее опять вызывают, извиняются: признаем свою ошибку, но поймите и нас – за вас беспокоились, вот и погорячились. И возвращают ее на прежнюю должность и прежнюю зарплату. „Мы, – говорят, – в ответе за вас и ваших ребятишек. Ведь с бандитом связалась. А присмотрелись: вроде ничего он. Живите и будьте счастливы“. В общем, пожелали всего хорошего.
Но это, как оказалось, была лишь тактика и совсем не доброта. Верно, ее на работе больше не трогали – за меня принялись. Сообразили, что надо по-другому. Закрывать мне стали по наряду мои же заработанные рубли. Чтоб я ни делал, все не так, все вроде хуже всех, хотя я старался и работа у меня, что называется, горела. За два года и девять месяцев я избегал пять предприятий – и везде одно и то же. Поначалу мои платят, а после… Не щажу себя в работе, а мне – унижения и копейки. Все неприятности не опишешь.
Как жить? Захребетником у жены? А трое детей здесь и еще алименты? Нет, что им терпеть за меня, им есть и одеваться нужно. Рассчитался и уехал в Ташкент двадцать шестого декабря 1976 года. Но там строили метро открытым способом. Шахтерский стаж не засчитывался.
Восьмого января 1977 года прибыл в Ленинград. Десятого января на выходе из метро „Гостиный двор“ спросил, где управление Ленметростроя. Показали на площадь Островского. Отыскал отдел кадров, спросил, нужны ли проходчики. Начальник ответила: „Еще как нужны!“ Выложил ей документы. Все ничего, пока не попался один – сразу в лице изменилась. На том документе – фотография меня в шестнадцать лет и пропись, что я, Юрий Пугачев, являюсь столяром третьего разряда, обучился в колонии завода „Конвейер“ Архангельской области, время обучения: 1950–1951 годы.
Начальник сразу взяла круговую оборону (а может – начальница? Кто его знает, как правильно?). Налистывает трудовую, дошла до первого марта 1973 года – и сразу испуганным тоном: „Где провел год? В тюрьме?“
Видя, как она боится бывших заключенных, говорю: „Да нет, не в тюрьме, в психиатрическом отделении больницы. От запоя лечился“.
„Предъяви справку“.
„Да, – говорю, – потерял“.
Она швырнула документы и на крик: „Иди! Найдешь справку, тогда и приходи!“
Ее имя: Евгения Петровна Виноградова. С виду – нормальная женщина.
Вышел я расстроенный и говорю одному из работников, мимо топал с бумагами: „Надо же, какая у вас злая тетя!“
„Чего, такое?“ – интересуется.
„Да, – говорю, – вроде я портфель у нее прошу. Лопату-то с отбойным молотком и то боится доверить“.
„А чего, – интересуется, – судим был, что ли?“
„Да, – говорю, – был грех, но давно“.
„Не тушуйся, – говорит, – поезжай на лесозавод. На пятнадцатом номере принимают всех, хоть с семью судимостями. Покажи себя с хорошей стороны – через год будешь работать в шахте“.
Сломя голову я помчался на тот лесозавод. Аж вздрогнул – и тут начальник отдела кадров женщина, но эта совсем другая. Нина Дмитриевна зачислила меня на работу безоговорочно. Записала меня кочегаром третьего разряда с окладом в сто двадцать рублей. Не густо, конечно. А она, будто прочла мысли, говорит: „Коли помимо прямой работы будешь еще выполнять и дополнительную, какую тебе укажут, то будут доплачивать согласно закону“.
Радости моей, казалось, не будет предела, но, как покажет будущее, преждевременно.
За работу я взялся рьяно: хотел показать, на что я способен. За две недели навел морской порядок вокруг и в самой котельной. Не успел распрямиться, вздохнуть, а уж недоброжелатели тут как тут и главный – Санек Агафонов: все подковыривает, лезу я, мол, в хорошие. Объясняю ему: „Я могу работать, а за сверхурочные часы мне платят. Как быть? Без денег худо: обносился, вон белья нижнего нет. И детишкам надо посылать – в чем их вина?..“
„Никто тебе не станет платить за дополнительную работу“, – издевается он. И так не один раз, приходит и травит душу.
Сколько можно? Я и не выдержал, обратился к Нине Дмитриевне, повторил его слова. „И впрямь не будете платить?“ – спрашиваю.
Она его вызвала и прочихвостила: „Комсорг завода называется! Вместо того чтобы поддерживать порядок на работе, дурью да сплетнями занимаешься!“
Санек вернулся – и на меня с кулаками. Я увернулся и говорю: „Не спеши, парень, с этим успеешь. Я тебе вот что покажу“. И за плечо подвел его к мотору – вес 182 килограмма. Уперся – и пять раз подряд оторвал от земли под самую грудь. Отдышался и говорю: „Теперь помозгуй, прежде чем замахнешься“. Агафонов-то ростом велик, впечатление есть, но квелый – я-то понимаю в этом. Да и видел я таких блатников!..
Агафонов нашел выход: натравил свою шпану из комсомольской организации и первым – Борьку Машина. Комсомолец из горластых, все выступал да призывал… Работаю я, а в котельную Борька и вваливается. Подгадал: вокруг ни души. И на меня – я едва увернулся. Он опять – ну что делать? Я и отходил его по-тюремному. Очень качало его. Пришлось поддерживать до двери, а там вытолкнул и сказал на прощание: „Надумаешь сводить счеты – не пожалею“.
Дела такие… Чего гляди, посадят. Не стал я ждать, доложил начальству. Пусть урезонят Агафонова. Что он мне шпану подсылает?.. И как я понял, начальство не хотело терять такого работника, как я, да к тому же почти дармового: за целую бригаду ишачил.
И вот вечером в воскресенье, в мое дежурство, приходит Калашников – заводской электромонтер. И рассказывает, как влюблен в меня: таких рабочих за свои двадцать лет трудового стажа не встречал. „Хватит, – говорит, – тебе спину гнуть. Этак и сломаться можно. Должность есть у меня подходящая. И делать ничего не будешь, зарплата вдвое больше. Ходи и указывай, а сам ни за что не отвечаешь и ничего не делаешь. Но сперва нужно избавиться от одного типа. Выгоним, а ты на его место“. Я на таких нагляделся, как этот Калашников. Глядит, верно, лисой, а пахнет волком. Я прикинулся шлангом и спрашиваю: „А кто этот негодяй?“
„Димка Пахов“.
Как назвал это имя, едва удержался, так бы и съездил ему по роже, аж зубами скрипнул. Это, пожалуй, единственный человек на всем заводе, кого я уважал искренно, да еще Нина Дмитриевна и жена Димы – Валя. Я всегда любовался этой парой, когда они обедали в котельной. Валя работала в другом цеху, а к мужу приходила в обеденный перерыв. Люди уже немолодые, но приятные и честные труженики. Дима непьющий и некурящий, как и я. В нем-то я и стремился встретить друга.
Сдерживаясь, объясняю Калашникову: „Я на чужих бедах свое счастье не строю“.
А он: „Да ты не трухай! У Пахова машина имеется и на сберкнижке еще на пять машин. Хватит с него“.
Говорю: „Он же не украл эти деньги, а заработал“. Долго меня Калашников уламывал, но я наотрез отказался. А наутро, в понедельник, когда Дима пришел на работу, я и рассказал, как торговали пропойцы его местом.
И с этого все началось.
Дима им все высказал, он не из робких. А раз так – решили эти ханыги избавиться от меня, но уже, так сказать, капитально. Только как?
Надумали припугнуть: мол, сам уберусь.
Ровно через неделю дежурю я в котельной, и опять с воскресенья на понедельник. Само собой, ни души, один я. И вот часа в три ночи вламываются сразу четверо, причем хорошо поддатые. У меня-то глаз наметанный: убивать пришли. Они и скрывать не стали, матерятся, орут: „Молись, будет тебе отходная!“
– Я их знать не знаю, и откуда взялись, не ведаю, однако понял, чья работа: совместное производство комсорга Агафонова и пропойцы Калашникова. В один узел они повязаны.
Занял я удобную позицию, со спины не возьмешь. Держу гаечный ключ. Прикидываю про себя: „Давайте, давайте, чего медлите, на матерщину силу изводите. Посмотрим, кому как обломится“. Но сам-то драться не люблю, даже ненавижу, гадко это мне. Поэтому и говорю: „Со мной шутки плохи, ребятки. Не достанете меня. Я и не такое видел. Просто не советую пробовать. Кроме опыта и природной крепости я еще и спортивный человек“.
Стою, ключом поигрываю, сбоку лом. Они покружили, пощерились, а, верно, боязно. И вот один из них, лоб под два метра, дает отбой, басит: „Пусть эта сволочь додежурит смену, а то котлы без присмотра останутся, взрыв будет. Мы его лучше завтра замочим, прямо в его же берлоге, куда денется“. И к двери, матерятся, плюются.
Я им вслед: „Приходите, ребятки, я гостеприимный“. Сижу, пот отираю, ясно одно: тут еще против меня и сам бригадир котельной Лязгин, он же и завкотельной. И начал я готовить холодное оружие, от лагерей опыт. До утра времени достаточно. Отточил такую штуку и наждачком подшлифовал – двоих насадишь и еще местечко найдется. А еще сверху плашмя шлепнуть – любая черепная коробка разлетится. И как только приходит на работу Лязгин, я к нему в кабинет, кладу на стол оружие и даю объяснение: „Вот эту штуковину сработал нынче ночью. Нет, не для того, чтобы кого-то убивать, а для своей защиты. Если только придут твои бандиты, а они это обещали, мяса будет очень много. Ты столько за всю свою жизнь не увидишь. Усвоил?“
И, видать, все они серьезно напугались – намека на подобное происшествие больше не было. Спокойно работаю, никто не лезет.
Но не угомонился заводской актив. Проведали, что я бывший уголовник, сидел за воровство, – и принялись ломать замки. То на складе красок подпилят, то на чьей-то квартире, точнее, на дому, ибо жили все за городом. И заводят по цехам разговоры, будто это я балуюсь. А тут и в конторе замок оторвали: вроде бы печать мне понадобилась для бегства за границу. А Димку Пахова так зауважали, самый ненавистный им человек, а на Доску почета его портрет: мол, лучший производственник. С умыслом это, чтобы я не имел поддержки. А с лета и того хуже. Комсомольцы повыдергали у старухи ботву, картошка еще и не собиралась зацветать, и шепнули, что это я. У кого-то в огороде огурцы сгубили и опять пустили слушок, мол, Пугачев это. Люди – в милицию: „Тридцать лет здесь прописаны, а не слыхали, чтобы у нас кражи вершились. А тут за полгода – взлом за взломом, безобразие за безобразием. Наши на такое не способны, это проделки профессионала“.
И этого активу мало: стали нашептывать, вроде я баптист. Кто-то уже видел меня в Береговом, где баптисты в сарае собираются на молитву. Ложь, она, конечно, на коротких ногах, да вот с длинными ушами…
Нервы не выдержали – и я опять в Ленметрострой, к начальнику отдела кадров. Все ей рассказал и под конец говорю: „Вы, я заметил, боитесь заключенных бывших. Да, помыкался я там, но это же было давно. Нельзя же казнить всю жизнь за прошлое, только потому, что оступился в детстве. В каком же это таком законе или правиле есть?“
Евгения Петровна согласилась и пообещала посодействовать с переводом в шахту. „И даже если будет сопротивляться директор завода, – говорит, – устроим это без его ведома“. По-доброму сказала, от сердца. Я аж взволновался. Много ли я слышал добрых слов?
И я, довольный и жизнерадостный, вышел из кабинета. Прихожу к своему директору, он и слушать не хочет. Я ему тогда говорю: „В таком случае обойдутся без вашей подписи“.
Он усмехнулся, сказав: „Как же это может произойти?“
„А увидите как“, – сказал ему и захлопнул дверь.
На другой день после работы я поехал к Евгении Петровне, ведь отказали мне. И лишний раз убедился, как спереди мажут, а сзади кукиш кажут. Евгению Петровну вроде подменили. Губы поджала, в глаза не смотрит, говорит: „И я вам, товарищ Пугачев, при таких обстоятельствах не в силах помочь. Рассчитывайся – и уезжай. Вот тебе мой единственный совет. Знать надо свое место“.
„Нет, – говорю, – я не буду рассчитываться, не для того приезжал в этот город, чтоб так скоро рассчитаться с ним“.
Получилось: ездил к городу, да наплевали в бороду, а с улыбкой и доверием ездил.
На лесозаводе разговорился с одним шофером, он доски возил. „Чего, – интересуется, – ты шахтер, а пропадаешь здесь? Валяй в шахту“.
„А как? – говорю. – Был да не берут“.
„У кого же ты был?“ – спрашивает.
„У Евгении Петровны Виноградовой“.
„Чего ты, – говорит, – к этой мочалке ходишь? Вали к самому Сажину“.
„А кто он?“
„Ну ты даешь! Да сам директор Ленметростроя! Он мужик толковый“.
И я поехал… а как не поедешь? Лучше гнуться, чем переломиться, а я больше не могу гнуться. Вышел я весь, на излом иду.
Вхожу в кабинет. Сажин смотрит, а я раскладываю свои шахтерские удостоверения. Он молчит, и я не спешу. Наконец спрашиваю: „Вот видите, могу ли я быть тунеядцем каким-нибудь?“
Сажин говорит: „Хорошо, вижу, труженик ты, но ко мне-то почему явился, тебе ж в отдел кадров?“
Говорю: „Был у Виноградовой уже три раза“.
„Ну и что?“ – интересуется.
„Не берет“.
„А вот этого быть не может. Нам специалисты нужны всегда“. И позвонил ей.
Она заходит.
Сажин спрашивает: „Вы знаете его?“
Она: „Да, он приходил на работу устраиваться“.
„Так почему не берете?“
„Видите ли, – произносит она мягко, – у него лимит, Захар Александрович“.
„Ну и что, что лимит? Оформите его и не морочьте мне голову! Не знаете, как это делается?“
И мы вышли.
Как понесла меня уважаемая Евгения Петровна всякими скверными словами, и все приговаривает: „Работать надо, а только и знаешь болтаться по кабинетам да жаловаться!“
А дальше было еще ужасней, но нет времени, спешу на Ваш концерт.
Юрий Пугачев».
Восстановить в памяти облик моего тезки не составляло труда из-за этого самого альбома. «Подарок? Почему?…» – тогда память выделила этого человека сразу.