Текст книги "Стужа"
Автор книги: Юрий Власов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Верст семьдесят отмахали. Вроде не идем, а все едино в грязи, ровно чушки, от телогреек псиной разит. И ведь не в сапогах – в ботинках с обмотками. А тут дождичек зарядил – только и не хватало. Никакой надежды обсушиться. Дрожим, сопли рукавом размазываем. Сами синие, от недоеда просвечиваем – ну одни мослы.
А уж передовую слыхать. От края до края ворчит. Обмираю я, башкой кручу – и на все глаз не хватает. Большак помаленьку стал разветвляться. По дивизиям, полкам, поди. Воронок – погуще, зато нет той тесноты, почти без остановок прем. К водке не приучены, а тут весь разговор о ней. И понятно: зябнем – не разогнуться. А наркомовские ведь всем положены, майор Погожев сам утром объявил. Как есть, с нынешнего дня на фронтовом довольствии. Я зырю, а сам о заградотрядах думаю: где они тут, интересно?..
Роща шумит по-мирному, капелью сорит. Снег – вперемешку с землей. В воронках – подтаявший ледок. Воронки – на любой размер. Братва на этот счет похабничает… Стволы темные, дождями намытые, у елей – от осколков смолой забелены.
По порядку номеров расчет произвели. Никто не отстал. А ведь машины никого не ждали. Как из грязи вырвется, на ходу лезем.
– Молодцы! – хвалит ротный.
Все отличие его он нас – в ремнях по шинели.
Вода в орудийных окопах: расчеты мастерят отводы, а все равно выше колен. Как обстрел – все лягут в воду. У пушки, что к нам поближе, на щите – швы. Варили недавно. Я сварщик, свое знаю.
Тягач с волокушками под маскировочной сетью – с него в погребок снаряды сгружают. Эти волокушки вроде здоровенных саней. Снаряды – в кудрявой стружке, гладкие такие, будто сытые, аж погладить тянет…
– По летной погодке «мессера» наказали бы, – подмечает Барсук. – Устроили выставку.
Жарко артиллеристам: без шинелей, гимнастерки порасстегнуты – щели долбят, снаряды по цепочке в погребок передают.
Майор Погожев объявляет:
– Кухни отстали! Выдать сухие пайки!
Барсук скалит свои нержавейки:
– Как же пайки в такую сырость сухими могут быть?
Выскочил артиллерийский капитан:
– Эй, пехота! Жить надоело?.. – Лицо темное, тощее; скулы да нос. И в пятнах – видать, зимой поморозился.
Наш майор приказывает:
– Отвести поротно! – и отмашкой дает направление. После вежливо козырнул капитану, протянул портсигар. Закурили. Майор что-то спрашивает. Наши штабные притихли. Майор – за карту. Капитан по ней пальцем водит и бубнит.
Погодя ротный скомандовал, мы и зашлепали. Мать моя родная, жрать охота, хошь на зубах играй!
По тропинкам – бойцы. Кто в шинели, кто в ватнике, кто в плащ-палатке – как мы, ребят не встречаем. У каждого на горбу ящик с боепитанием. Командира от рядового только по обуви и отличишь. Наш брат в ботинках с обмотками.
Передовая ярится. Воздух вздрагивает напористо.
Фронтовики задирают:
– Желторотые! Сосунки!
Мы молчим.
Команда:
– Стой! Вольно! Можно разговаривать!..
А трепаться охота пропала. Вид у рощи невеселый. Стволы помельче, ровно косой вычесаны. Из веток, обрубков – завалы. Пни обугленные…
Постояли, покисли четверть часа. Майор шлепает вдоль строя. Хмурый. За ним – штабные.
– Привал, – повторяет майор. – Получить довольствие. Отдыхать. Дальше двухсот метров не отлучаться. Ждать сбора…
Пятьсот граммов житного, кусок сахара – и все суточное довольствие. Недостачу в хлебе и водку вечером обещали, мол, обоз подтянется. Я свое сжевал и не почувствовал. Шматочек сальца бы, хоть пососать бы…
Разбрелись по роще. Гильз вмерзших в грунт – целые пригоршни, и солидные попадаются, орудийные. А там, где пулемет стоял, сплошь прозелень от гильз. Деревья такие же: или без веток, или без верхушек, а то и ствол расщеплен. Снег от осколков ржавчиной оплывает.
Слышу – загалдели. Я туда. И увидел! Такое увидел! Под каждым кустом наши! Да что там кустом – сплошняком вытаивают, местами один на другом. Связист по линии шел. Он и пояснил: дальневосточники, с прошлого года. В атаку их пустили – теперь вот вытаивают по дождю. Дружно бежали, в рост, не хоронясь, и уж как плотно – локоть к локтю. И что за ребята! Молодец к молодцу, и обмундированы исключительно! В валенках или сапожках, шинельки по росту. Если не в шинели, то полушубочки. Полушубочек беленький, аккуратный, как есть довоенный. Шапки цигейковые, серенькие. В рукавичках. И все как уснувшие. В мороз, видать, полегли. Сразу под первый снег. И пообноситься не успели: в первом бою их… Такое впечатление – на выбор поклали, шутя. Ну взяли и наваляли. Что ж это было?! А мы?!!
Я к березке прислонился, мутит. Барсук с Гришухой ящик из сугробчика выкапывают – краешком вытаял. Освободили, крышку лопатой поддели, а там… девочка! Ну совсем малая! В чепчике, одеяльцем пестреньким прикрыта. Пола отогнулась – ножки беленькие, в тапочках с вышивкой. В головах – иконочка со спичечный коробок…
Шапки сняли, стоим. Мать погибла или еще что. Никто не расскажет.
Обратно крышку приладили, ветками накрыли. На похороны время нет.
Весь полк набежал, нас не слушают. Кто палками, кто железками (лопаты не у всех) ямку расковыряли. По-нашему, по-русски, и похоронили. Кто-то и молитву шепнул. Крест из веток потолще связали, сверху воткнули, а вокруг дальневосточники лицами светят из-под наста, а то и вовсе вытаявшие. Шагнуть боязно: а ну придавишь. Сколько же их? Почему ж так легли, ровно с парадного марша?..
А уж не расскажут ребята…
Оглядываюсь – не у одного меня слезы.
Сорок четыре бойца в нашем взводе; поди, в разное время со всеми учился.
Первым двадцати девяти по списку достались винтовки – и шабаш! Нет оружия. Пулеметы, говорят, оставят нам на передовой. Считай, каждый третий без оружия. Стало быть, на пределе советская власть. И нет у нее другой защиты. На нас вся надежда.
Я на букву «г», мне перепала токаревская десятизарядная винтовка СВТ; Барсуку – берданка, Гришухе – австрийский самопал. К нему наши патроны не подходят: клинят по шляпке гильзы. Зато штык – быка проткнешь. И не поверишь, что такой на человека придуман. Лопаты, подсумки, кирзовые сумки для гранат, противогазы всем, как есть, выдали. И плащ-палатки – это уж совсем кстати. В цинках – по триста патронов. Гранаты – РГД и «лимонки». Вообще патронами и гранатами не ограничивали: бери, сколь, унесешь. Со жратвой бы так…
От кухонь дымком и щами радует: да все там на один зуб. Топоры постукивают. И никак не могу сложить: там людей кончают, а здесь харчи варят. Глупая мысль, а затесалась в башку. И знобит: не то с ненастья, не то – со страху. Но и то правда, мокрый я до нитки. Раньше бы эти плащ-палатки, ядрена капуста! Ведь двое суток по стуже – и мокрые.
А у самого из башки нейдут дальневосточники: светлые пятна лиц в кружеве ледка. Жили, надеялись ребята…
Теперь по всему раскладу – наш черед…
Майор со штабными над картой колдует. Чужие командиры с ним. Видать, фронтовики, против наших держатся хватко, но заросшие и в грязи, хошь ножом соскребывай, и чешутся соответственно. Не щадит вошь, жрет. Я ее первый раз на немцах встретил, да в таком избытке – нарочно не разведешь. Всех перезаразили в поселке, спасу не было. Европа…
Говорят, вши к смерти, к покойнику…
А уж по шеренгам шепот: ночью на передок. Эх, кони вороные!..
– Товарищи! – обращается к нам комиссар. – Там, за линией фронта, нет ни одной русской деревни, которую фашисты не ограбили и в которой не надругались бы над мирными жителями. Будем мстить! Кровь за кровь! Смерть за смерть!.. Берегите оружие! За потерю винтовки в бою каждый ответит перед трибуналом. Цело ли оружие или повреждено, обязаны его сохранить, даже в случае ранения. Винтовка убитого станет личным оружием его товарища. У всех есть гранаты, лопаты, ножи – это тоже оружие! Смерть фашистской нечисти! Наше дело правое! Мы победим!
Развели поротно в места сосредоточения. Томимся, ждем сумерек, махорим. Не по себе: под пули собираемся. Я уж раз десять бегал в кусты, ровно продырявился. Уж так волнуюсь.
Вдруг как ахнет! Земляки рты разинули. А тут – залп за залпом. Та батарея! И пошли через голову снаряды.
Немцы – отвечать. В полукилометре, за деревьями, где наша батарея, – столбы грязи, обрубки стволов в воздухе, дым. Мы, как есть, попадали. Ни холода, ни голода, ни ног своих стертых – вообще ничего не чувствуем. Земля вроде живая, ядрена капуста!
Как поутихло, слышим:
– В первом взводе шальным снарядом троих наповал, двоих задело.
Ветерок гарь пороховую разносит: горчинка с едкостью и еще – вроде яичка стухшего. Я присел на пенек, дрожу. Вместо ребят – похоронки. Вот и весь след от них. Да что ж это, за что?!
Ротный сзывает:
– Становись!
Привыкли за полмесяца к его голосу. Старший лейтенант Седов – мастер со стекольного. Там людьми управлял и здесь. А что военному не обучен, да еще в масштабе роты – других, стало быть, нет. Взять неоткуда. Война и произвела в ротные.
Дождичек, да в безмесячную ночь в двух шагах ни хрена не углядишь. Кое-как разобрались по голосам. Сделали перекличку: как есть, все. Ротный фонариком по шеренгам чиркнул. Лучик синий, неприметный. Погодя свое лицо высветил и лицо незнакомого командира в ватнике под ремнями.
– Выступаем на передовую! – объявляет ротный. – Противник не должен обнаружить смену подразделений. Категорически запрещаю разговаривать, греметь оружием, курить. Между нашей первой траншеей и траншеей противника около трехсот метров. Ничейная полоса заминирована…
По шеренгам гул. «Ну, – думаю, – житуха! Триста метров!!»
Ротный свое:
– В траншее для каждого ячейка. Это – пост. Покинул без приказа, считай, предал товарищей и Родину. Таким – расстрел на месте или трибунал. Курить в траншее нельзя, кроме отведенных мест. Оправляться – в специальных нишах. Спать – с разрешения командира отделения или взвода, но в полной боевой готовности. Довольствие по первой фронтовой категории, восемьсот граммов хлеба, горячий обед, сто граммов водки. Пища будет распределяться по отделениям в термосах. Предупреждаю и обращаю внимание: за ротозеями охотятся снайперы. Там пристрелян каждый клочок земли. При смене не исключены потери. Приказываю в любых обстоятельствах продолжать выдвижение. О раненых побеспокоятся кому следует. Пароль – «Двина», отзыв – «Волга». Слушай боевой приказ: оборонять свой пост до последней капли крови, грудью закрыть дорогу врагу! Идти в затылок по одному! На пра-во! Шагом… марш!
Тронулись цепочкой. Под ногами – хлябь, ветки, коряжины. Передовая в огнях. Обмираю, совсем обмираю. Иду – и не живой. За провожатым идем, без суеты. Петляем меж воронок. Земля перепахана, раскисла, засасывает. На каждом ботинке по пуду глины. И обмотки, и ботинки, и штаны – все мокрое, елозит, хлюпает.
Деревеньку прошли – печи, скобы да угли: ракеты далеко, а уже отсвет дают, Гришуха жмется, кабы не отстать: лупит по пяткам. Я его крою потихоньку, а сам тоже к взводному – ближе нельзя, и впрямь, кабы не отстать.
Кое-где слыхать голоса из-под земли, смех. Должно быть, из землянок и блиндажей. Траншею пересекли – воды по колено. Поодаль караул. Видать, запасная позиция. Что за позиция, коли нет в траншее настила? Подбавит воды – и захлебнешься. Отводов нет, без стоков…
А там – оврагом, а после через противотанковый ров по бревнам. Уж до ракет рукой подать. И пули жикают. Я цинку на живот надвигаю. Все защита.
Команда вполголоса по цепи:
– Винтовки – в руку!
Я свою – с плеча. Ствол ледяной, а может, ладонь у меня такая горячая? Трясет, жмусь, голову втянул.
Навстречу шепоток:
– Осторожнее, браток, спуск.
Примечаю: чем ближе к передовой – ласковей люди. Оно и понятно: смерть обратает любого, а мы к ней идем.
Не вышло осторожно, плюхнулся в воду. Кто-то пособил, встал. И без мата пособил, по-свойски. Винтовку обнимаю, не отпущу, хоть кончай меня.
Ракет от немцев – зависнет и светит, чтоб ей! Пригляделся – мать моя родная, ракета-то на парашютике. Вот, падлы, придумали…
От пота распарен. Откуда цепкость. Не идешь – зверем ластишься, а ведь сколько на горбу навьючено.
Взводный – впереди и уж не говорит, а тыкнет в спину: мол, вот твое место. Так мы каждый в свою ячейку и запали, ядрена капуста.
Рота прошлепала мимо. Те, что сменились, ровно растаяли. Цинки, гильзы, чинарики – и вся память.
Траншея – зигзагом. Один от другого – метрах в десяти. Сколько башкой ни крути, а соседей ни слева, ни справа не видать. Сел на корточки – и не смею подняться: хана мне! Озноб, голова – сама в плечи. Пули подолбят землицу: злые шлепки – и вроде покой после, а пошевелиться нет мочи. А порой взмоет ракета из быстрых, без парашютика, и слышно: шипит. Тени ползают, все туда-сюда перемещается… Винтовку отставил. Тесак – в руку: полезут – даром не дамся. Сжался, жду.
Погодя расчухал: вот ящик-то. Присел. Цинку с плеча долой – совсем свободнее дыхать. Про винтовку вспомнил. Тесак в чехол, самозарядку – на колени. Вот дурень, зачем же их тесаком, коли винтовка в наличии. Отхожу от страха, себя вроде назад принимаю. Не помню, сколько и сидел так. И уж за выстрелами различаю: ручеек журчит, вода за досками черная, дерево по стенам сыростью отсвечивает. «Порядок, – думаю, – пошел снег в воду». И окончательно огляделся. Здесь мне, стало быть, жить. Должен жить: ведь смогли ребята до нас, да еще по какому холоду. А сырость?.. Сырость пройдет. Не убили бы, а уж с сыростью как-нибудь…
Раскладываю вещи. Винтовку – к стене. В мешок – гранаты. Сам мешок – в нишу, есть такая тут под рукой. Кто-то аккуратно досками закрепил. В карманы – патронов побольше, запалы – в пустую цинку сложил. С ними лучше поаккуратней, и без гранаты кисть оторвут. Митька Кукишев добаловался…
Привалился поудобней к стене. Закрыл глаза, ни о чем стараюсь не думать. За сутки намаялся. А сам мокрый, нитки сухой нет.
Выстрелы с непривычки глушат, и дождичек, знай, плащ-палатку обшаривает. А тут и с нашей стороны нет-нет, а пальнут. Никак, братва себя пробует.
Нас предупредили: часовые в середке каждого взвода и по флангам. Там, за Гришухой, по росту – Петька Унков. Стало быть, здесь Петька постреливает.
Я с Петькой до седьмого класса вместе. После он в Солнечногорске стал зашибать, а я в депо – учеником при сварке. Батю и брата у него немцы угробили. Мать тронулась с горя. И теперь нет у него никого, бабушка по зиме от сыпняка умерла… Фрицы вшей нанесли…
Взводный за грудки меня:
– Расселся, мать твою, а кто воевать?! Тут один только слюни распустит – немец всех вырежет! Еще засеку – и в трибунал не сдам, – шипит. – Здесь пристрелю! Не пожалею, мать твою!
Я согнулся крючком, выпрямиться не смею. А как выпрямиться – там пули. Нет-нет и из пулемета бреют. Младший лейтенант Лотарев тычет в бойницу:
– Видишь, откуда ракеты? Так ты его в грязь вгони! Чтоб обожрался нашей землей! – и за мою самозарядку, прицельную планку переводит.
– Не тушуйся, – говорит, – воевали здесь ребята, а мы что, хуже? – к бойнице прильнул. Выстрелит – и матюкнется. Весь магазин разрядил.
В нас – грязь, снег, вода! Ну так немец ответил – пуля за пулей около бойницы! Упали со взводным на доски – не шевелимся.
Не стал он ничего говорить, ушел. Показалось, за поворотом перекрестился, да не могу ручаться: хоть и под ракетами, а ночь, да и член партии он.
Ракеты тень мою гоняют: то пучится, чернеет, то подползает под ноги, то в сторону – и жиже становится. Свет как от сварки мельтешит. Воздух в траншее тухловатый, спертый.
Клацает затвором Хабаров, перезаряжает винтовку. Это он передал по цепи приказание на сон. Спать сидя, во всем снаряжении.
А какой тут сон? Встать бы, размяться. Одеревенел, да и отлить бы не мешало. Однако из-за настила по дну траншеи бруствер не прячет. И надо помнить об этом, все время помнить. Про себя твержу:
– Не выпрямись, не выпрямись…
Тут и помочился. А куда идти?
Только плащ-палатку с плеч – перепоясаться, в порядок себя привести, а земля – ходуном! Ящик набок – ну ровно живой; в лицо – жар, дым! Грязь по лужам внахлест! Пламя ярче ракет! Взрыв за взрывом!
Как завоет кто-то! И чуть позже:
– Маманя, мама!.. – И тише, тише…
Что там, что?!
Хоть бы кто-нибудь рядом! Ну всего перекручивает, колотит. А погодя, смотрю и глазам не верю: как есть, Ленька Хабаров! Но какой! На корачках. Лицо задрал, с настила, под ракетами чудное. Всхлипывает. Руками, ногами перебирает, вроде мимо ползет.
Я ему:
– На место, дурень! Слыхал о трибунале? Шуруй назад, Ленька!
Еле уговорил, от своих уговоров и сам уверенности поднабрался. И вовремя уговорил, уже взводный по плечу хлопает:
– Это огневой налет, Гудков.
Киваю. Стало быть, привыкать надобно.
ДЕНЬ ТРЕТИЙ
Ручьи сробели, еле журчат. Стужа приморила тухловатый дух с поля. Явственней и чище запахи талой земли, ледка. Грязь загустела. И уж слева-справа можно кромку нашего бруствера различить. Слиняли ракеты. Светлеет помаленьку. Заколел от холода, а сам улыбаюсь рассвету. На белом дне все легче терпеть, авось не пропадем.
Доски тихонько захлюпали. Я привстал. Один за другим – шестеро: Погожев, за ним комбат, остальных не признал. Лотырев, само собой, сзади. Не мерный он: как есть кныш. Ему в траншее вольготно, таким пайка как бы вдвойне против любой нашей, то бишь рослых и тяжелых костью. На цыпочки встанет, а все едино не над бруствером, однако тоже горбатится. Еще бы, поверху-то смерть гуляет.
Прошли начальнички. Вспомнил дальневосточников: румяные трупы в роще. Меня снова в такой озноб – дрожу, себя уговариваю. Может, с бессонницы колотун? Двое суток спали сидя в лесу, разве сон? А днем марш на измор. Энту ночь и вовсе на своих двух…
Стрельба свяла, даже одиночных выстрелов нет. И понятно, по свету чего бояться? Уж никак не подлезешь. Рассвет выше замывает небо. Смотрю: стайка птиц. Никак, реполовы? Господи, они самые! Сердце клещами: мне бы с ними…
Пламегаситель на самозарядке заслоняет часть панорамы, а все невтерпеж высмотреть. Вот он, передок!
У нас бойницы узенькие, чтоб лиц не углядеть, а у них? Самозарядку вытащил, к стене поставил. Сам – к бойнице. Утро в полный свет. Тучи вроде повыше. Тучи – это хорошо, от самолетов. Позиция на открытой местности: ни кустарника, ни овражика. Лесок – у них и у нас, но по тылам. Ничейная полоса без заграждений, даром пугали колючей проволокой: поле, ровное поле. И кругом без движения, тихо-тихо.
Немцы по уклону косогора, ниже: валик бруствера четко темнеет. Их ближние тылы километра на два – как есть голое поле, лупи на выбор в любую точку. За полем – рощицы сизоватые, березнячок, осина… Должен стрелять – приказ на то, а в кого?.. Воронки. Рытвины. Лужи. Борозды. Валик брустверный. Снег. Кочки. Черные плешивины… Пахота. На пахоту лег снег осенью. Не ждали немца, пахали. Мы тоже в ноябре не ждали, да еще под боком у Москвы…
Мертвая земля. Пустая.
На шаги оглянулся: сторожкие шаги, чтоб немцы не подслушали. «Может, поесть зовут?» – прикидываю. Ополоумел с голода, а это ротный – старший лейтенант Седов: шинель под ремнями, бинокль, сумка полевая… Полы шинели за ремень подоткнуты. Рукава – в глине. Лицо до глаз в серой щетине. Глазами строго нашаривает. Да что таиться-то? Вот я весь. Стою, горблюсь.
– Почему не стреляешь? – спрашивает, – Это ж Россия, наша земля. А ну-ка поздравь с добрым утром.
Я – винтовку в руки, прицельную колодку поправил, сплюнул для верности. Приклад под щеку поплотнее – и по брустверу. Лужи зацеплю – вода фонтанчиком. Приклад, стерва, лягается, а звон в ушах! Про холод забыл.
Похвалил меня ротный – и дальше, в обход.
Немцы на мои выстрелы ноль внимания. Тишина, покой.
Как хлопнет под боком – это Ефим, из-за ротного. Как идет – всех на стрельбу взводит. Немцы, однако, помалкивают. Завтрак у них, что ли?..
Во все глаза зырю: вроде пятнышко в валике. Дрогнет – и пропадает: ну чисто заячий хвостик. Я выцелил – и пулю туда: привет от Михаила Гудкова! Да что ты будешь делать, опять мельтешит.
«Ага! – радуюсь, – бойница!» А куда стрелять, разглядеть же надо? На руки уперся. Пуговка по низу за сучок горбыля придержала. Я ее отцеплять, а меня по голове – и с такой силой!
Лежу на дне траншеи и заново к свету привыкаю. Вскорости ледок захолодил, от пяток до затылка: похоже, в воде лежу. Ноги чужие, не слушаются. Соображаю, что к чему. Одно ясно: не убит. Спина замокает – лучше всякого нашатыря. Лежу-то на дне траншеи. Крови нет, проверил. Сознание при мне. А вода знай ходит. Кое-как на колени поднялся. Ощупываю себя: точно – нет крови. На бойницу и смотреть не могу – стерва, пропади пропадом!
Пилотка – в воде. Развернул, а по внутренней складке ровно кто ножиком чиркнул. Пониже – и в самую звездочку бы. Какому Богу молиться! Звездочку глажу: родная моя… Подшлемник стащил с головы. По следу пули шерстинки сжелтели, закрутились. О Господи, здоровеннейшая шишка на темени. Падал – и долбанулся о доски. Чуть сознания не лишился.
Пилотку отжал – и на цинку: пусть сушится, ядрена капуста. Сижу, затылок пальцами пробую. Как шею не своротил… Только набивать магазин – голос Барсука:
– Мишка! Мишка! Гудков!
И такой голос! Бежать надо! Я – на ноги, а сверху как жикнет: ближе не бывает! Над самым теменем. Я на дне траншеи кучкой сжался, не шевелюсь. Пробует немец на прочность. Факт, пробует. А пальцы дрожат!
– Гудков! Мишка! – Это Барсук разоряется.
А я пошевелиться не смею. Затаился на корточках. Горю весь. Лицо лапаю. Сам понимаю, цел, а лапаю. Но идти-то надо. Зовет Барсук. Я рожу ополоснул, вроде полегче; винтовку в руки, сгорбатился – и к нему, хрену сопатому. Только свернул, Барсук кивает: мол, к Хабарову. Это следующая ячейка. Я – за ним. Пули по верху: жик, жик!..
Пашков Хабарова к стене привалил, трет себе глаза и молчит. Голова у Леньки свесилась. Сырой ватник кровь впитывает споро. Но все в кровяных брызгах: бруствер, обшивка, цинка… Никак, в голову его.
Оглядываемся на шлепанье: Аристархов. Подшлемник на шее. Глаза широкие, светлые-светлые.
Кровь мутным ржавым облаком расплывается в воде под настилом. Кисло, нехорошо пахнет.
– Как его? – шепчет Гришуха.
– Как, как! Пулей! – Барсук и выматерился, но с опаской, вроде стыдно перед Ленькой.
Ленькины руки синеют, синеют… Ногти – так вмиг черные…
– Отнесем, – шепчет Пашков, а сам не смотрит на нас, плачет. – Пусть взводный распорядится. Миш, подержи, я с него плащ-палатку…
Пособляю, а сам лишь Ленькины руки вижу: иссиня прозрачные. Ленька знай переваливается, мягкий такой, вроде бескостный; голову на доски уронил… Эх, Ленька, Ленька…
Барсук винтовку Гришухе:
– Бери заместо австрийской.
Приклад в каплях крови. Гришуха сомневается, стирать кровь или нет.
Я принял винтовку, ладонью отер, руки обмыл.
После стелем плащ-палатку, на нее Леньку – и поволокли к взводному. Я за ними. Дальше своей ячейки не пошел, надо кому-то за участком следить. А следить чего, ни хрена не вижу, слезы сами текут. Я и не держу. Кусаю рукав и всем телом дергаюсь. Однако помню: распрямляться нельзя. Перемещайся, боец, живи, под себя ходи, плач, но – горбатым…
Барсук с Пашковым возвращаются, ступать стараются тихо. Кровь с лиц сбежала, бледные. На выстрелы озираются, а как очередь бросит пули – садятся на корточки. Немцы, видать, улавливают движения. Забеспокоились, шкуры. По мне, так траншея куда как ближе трехсот метров. Неровная она, где на триста метров от нас, а где и на полтораста…
– Как там? – спрашиваю, и тоже шепотом.
– Лотырев по телефону доложил, – шепчет Пашков, а у самого губы дрожат. – Там и Крекшина… тоже наповал, ребята принесли. Тоже в голову…
Бледен Пашков, ровно первый снег. Плащ-палатка сбилась комом. Ноги в обмотках тонкие, хилые, дрожат. Одним словом, доходим. У Гришки рот набок, словами давится, не выговаривает.
– Пить охота, – говорю. Не подаю вида, что самого слезы тоже душат. Крекшин?.. Как не знать. Из Ляпунихи, но знакомства не водили. Был случай, потолковали, из-за Поли – он за ней вроде приударил – и все. А вот Ленька Хабаров! Каждый день вместе! Эх, Ленька, Ленька!..
У Барсука лицо до самых глаз в черноватой щетине. Губы сухие, в трещинках. Подшлемник на подбородке отвис. Глаза мутные. Мордой в плечо мне уткнулся. Молчим. Прощайте, ребята…
Стрельба против ночной совсем редкая, но нервная какая-то. Поди, учуял немец смену. Как есть, учуял.
– Кочки приметили? – спрашивает Барсук.
Молчим. Ветерок пробирает до костей. Солнце за облаками тусклым пятнышком. В траншее сумрачно, под настилом вода плывет.
– Я давеча разглядел: желтая пятерня из такой кочки, – говорит Ефим.
Кричат?..
Громко кричат! Мы головами крутить: что, где? Я, было, наверх дернулся, а Барсук меня за шиворот назад.
От немцев крики:
– Иван! Иван! – и по-русски мат-перемат, а погодя гогот и свист.
А мы таращимся на настил. Сбоку от горбыля вода голая и ржавая, с красными нитями эта ржавчина, скорее даже бурая. Кровь! Чья? Кого там еще? Рядом кого-то положили и льет из него…
– Каска блеснет, бей, – шипит Барсук, сам перекосился от злобы. – У них каски, видел я. По сырому блестят.
Я привстал – и приклад к плечу, крепко вжался. Барсук зверем тут же, сопит, вцепился в рукав, аж пальцы побелели. Шепчет:
– Веселятся, шкуры.
И понес матом, но шепотом, без голоса. И не шепот, а хрип.
Я и высадил магазин… Ну в самое место, где меня заячьим хвостиком прикупили.
И как хлестанет по брустверу – в аккурат по бойнице. Ноги сами просели. Выстрелы – вроде глушат, а кажется тишина обволакивает. В башке желтые кольца, искры. И тут же назад, в белый свет. Ровно вынырнул с глубины – и на самый грохот!
Визг, шлепки, грязь во все стороны – и внахлест, собака. Кусается эта грязь – и по шее, башке, плечам.
Мы сидим – и не шелохнемся. Рожи боимся утереть, знай слизываем грязь помаленьку.
Это уже из пулемета, и, конечно, станкач – уж очень басовито!
Дрессирует нас немец. Кровь пускает и дрессирует!
– Ствол-то ледяной. – Старшина трогает самозарядку. – На сдачу кишка тонка? Это тебе не бабе засовывать.
У старшины алюминиевый стаканчик вроде чарочки. Водку отмерил – ну я и махнул.
– С вечера-то смотреть надо, – ворчит. – В потемках выстрел не утаишь, вот и примечай направления, а днем уж карауль. Обязательно рыло покажет. За всех и накажи!
В годах старшина: лет тридцать, факт. За спиной – карабин. Кавалерийский карабин. Мне бы такой. Металлические части в свежей смазке, вороненая сталь на заглядение. Новенький… А водка ударила! Почитай, сразу, с голода это. Все вокруг подобрело. Ну – хвост крючком, морда пятачком!
– Ты что, от немцев пряники ждешь? – ворчит. – Комбата убили. Взводных Павленкова, Тюрина – тоже наповал. Сенька Путимцев теперь у тебя взводный. Седов батальон принял. Лотарева – на роту. Эх, воины… За одно утро столько народу выбили… Расстегай ватник-то, Гудков. Чего жмешься, гимнастерку повыше. Не чешешься?
Старшина ворошит пальцами швы на моем обмундировании. Спасибо водке – жар по телу. И стрельба по линии вроде не такая жуткая. Не слабнешь, не теряешь сердца… Редкая стрельба… Ну и брюхо – гляжу и жалею себя. Завалилось, ровно у кобеля после свадьбы. Пупок узлом – и наружу… Да уж хороша свадьба! Тут кабы яйца не отшибли.
– Да нет, – говорю, – у меня вшей, старшина. Поди, еще заведутся. – У самого голос окреп с водки, не сипит и даже как бы басит, вполне взрослый голос, как есть мужской.
В самую жилу водка. Окопчик вроде породнее, свой окопчик, можно бедовать – стерплю. Первый раз ее трое суток расслабился, а то весь как камень. А и в самом деле: поднимутся в атаку – встречу. Они, чай, тоже из мяса и костей. Что-нибудь да отшибу…
Говорю:
– Гудков не подведет, старшина. Лоб зря не подставит. А уж маленько обвыкну…
– Вот-вот, лоб он не железный. Еще не воевали, а уже шестнадцать похоронок на роту. Куда лезете, мать вашу?! Давай котелок, Гудков, воды оставлю… Не пить сырую, не спасут от поноса. – Отлил из фляги и поучает. – Ты белой рожей в бойницу не лезь. Грязью намажься, а то воевать некому будет.
Ростом старшина мне до подбородка. Я ведь дюжий, под метр девяносто.
Спрашиваю:
– Где войну встретил, старшина?
– У Юхнова. Слыхал про такой?
– В пехоте?
– Нет, с капитаном Старчаком.
– А кто он, капитан Старчак?
– Таких больше нет в нашей армии.
– Как так?
– Без него, Гудков, немцы свободно до Москвы, до самых до окраин, проперли бы без единого выстрела. Понял?
– Нет.
– На «нет» суда нет, Гудков. Больше не спрашивай, не скажу. Старчак в армии на особом положении… А лицо намажь, намажь…
Рукава ватника отжал, на пальцы смотрю. От сырости что ли: толстые, вроде опухли. Во рту – сухота, горечь. Потянулся за куревом – и запрет вспомнил. Выпустил магазин по валику, под основание. Бойницы ведь там – должны быть… У нас шестнадцать, а они, что ж заговоренные, ни одного?! Такой расклад не признаю.
С поля опять пованивает. Барсук прав: где руку угадаешь, где ногу. Вытаивают покойнички…
И очередь по валику. Я сразу вниз. A-а… не понравилось! Так я вам еще. Выпрямился – и к бойнице. И вдолбил магазин под валик, пусть тоже под себя пускают и хари поганые не поднимают.
Глаза закрыл, а в глазах поле… руки, плечи, головы… Ну и жизнь сочинили люди…
Стараюсь в поле не глядеть. Патроны в магазин насовал. Ямку подле бойницы выскреб: пусть вода отстаивается. Котелок уже высадил. До чего ж сладкая у старшины вода! Да еще не остыла…
Водочка отпускает. Азарт к нулю, и зябну опять, топчусь горбуном в ячейке. Прикидываю, как выдержать здесь срок. Дождичек все по плащ-палатке шарит. Над немецкой стороной парок. Интересно, а как у них с харчами? Может, они с голода бесятся?.. Прикидываю расстояние: кинутся в атаку, а я?. Стрелять? Свалю одного, двух… В гранаты запал вставлю. Ну, успею бросить. А дальше – резать друг друга, колоть…
Руки дрожат. Куда там стрелять. Сел на ящик. Самозарядку прислонил к стене. Голову зажал в ладони и сижу. Так и заснул…
Унков собрал нас к себе через одного. Он у нас командир отделения. Дали тряпичный зеленый треугольник на петлицу – вот и младший сержант. Объясняет:
– Ленькино довольствие в общем котле, на всех пойдет.
В ячейке у Женьки два термоса, на ящике – каравай ситного. По стене, на корточках: Пашков, Малыгин, Шляпников и я. Второй номер Шляпникова у «максима», на всякий случай.
Унков в пайку тесаком тычет:
– Кому?
Малыгин называет.
Мне, как всегда, самый маленький кусок. Обидно.
Похлебки по полкотелка на брата: жижица, в ней тонюсенькие два-три ломтика копченой колбасы, волокна развареной капусты. Котелок – один на двоих. Ложка – у каждого за обмоткой. Кружка – тоже на двоих. За счет убитых всем наказали обзавестись кружками и котелками. Я уже владею Ленькиной кружкой.
– Самозарядка у Васильева отказала, – говорит Унков. – Для СВТ шомпол у Путимцева, покуда один на всех. Завтра на всех раздадут. Винтовки наши из ремонта, разукомплектованы.