Текст книги "Стужа"
Автор книги: Юрий Власов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
– Ну дают, – бормочет Гришуха.
– Слазь, – говорит Пашков. – Моя смена.
Я встаю, даю слезть Гришухе. Он матерится, выщупывает сверху ногами опору. Я кашляю, со мной кашляет и Гришуха.
– Вот кашель пристрелили бы, а меня не тронули бы. – Я вытираю слезы.
– Не дури! Накликаешь, чего ты?! – не на шутку злится Барсук. – Сдурел, да?
Гришуха ворчит:
– Хоть бы соломы. Намозолил задницу. Поджопники раздали бы, что ли.
Слава Богу, у нас пока лишь неприцельная стрельба, жить можно. Пусть льет, пусть мерзнем – в заварушку бы только не втянули…
– Как они Генку утащили? – шепчет сверху Пашков. – Все же видно – не проползти. Смотри: любая кочка как на ладони.
– Вот ты и смекай, – сипит снизу Барсук.
Слышу, как вздрагивает спина Барсука. Ну одни кости!
– А главное – гляди, не спи, – не унимается Ефим, – а то всех передушат.
– Тебя не станут, – бормочет Пашков, – Тебя прирежут: жилистый ты больно.
Пробую губы: пухнут, не пошевелишь. Чем же меня так звездорезнуло?.. Снова натягиваем общую плащ-палатку, мостимся один к другому.
– Атас, братва, – шепчет Пашков. – Ротный!
Лотарев прошлепал, ничего не сказал. Видно, не одни мы такие ушлые. Да дураку ясное: втроем, вчетвером надежнее. Для всего надежнее: и для нас, и для обороны.
Вылезаю из-под плащ-палатки: жесткая, гремит. Кашляю. Отхожу на несколько шагов и оправляюсь. И взаправду бы не отшибли хозяйство. Я еще и не целовался, а хочется! Мерином жить-то?
– Хоть отлить есть чем, – говорит Пашков, – а то ведь задницу, поди, паутиной затянуло.
Стою, головой кручу. В ракетах все, ровно день. Ежели не убивали бы – даже красиво. Стою и любуюсь.
После смотрю на черный ком внизу: там, под плащ-палаткой, ребята. На винтовках, цинках, лопатках и нашем обмундировании – изморозь. И дыхание у Пашкова – белым паром. Не отпускает стужа.
ДЕНЬ ШЕСТОЙ
Съежился у бойницы. Лед в воронках белый, пористый. Лужи разливаются… Скребусь помаленьку, грязь заедает. Волосы, хоть и стриженые, склеились, местами даже в коросте. До крови расчесываю. Тут на тебе не только вошь, а неведомо какие звери заведутся.
Житье – ангельское. Немец разнес полевые кухни со всеми припасами. Пути подвоза распутица вывела из строя. И от авиации тылам достается. НЗ давно подмели. И мы, как есть, без корки хлеба. И не напьешься: вода с гнилью. Кто попробовал – по двадцать раз в день портки сбрасывает. А вот водку… водку обещали, даже двойную норму. Но не чохом, а два раза в день – не сдуреем тогда. Первые сто граммов уже махнули. Так повело на пустое брюхо, хоть гармонь бери. Эх, нацеловал бы, нагладил бы…
Лес издаля сизоватый, кружевами. Ласковый, должно быть. Сережками позавесился. Весна-то уже в ладошках: любуйся, принимай в сердце… А за Угрой не затихает драка. Туда с рассвета немецкие бомбардировщики: клин за клином, ровно черным мажут душу. А у нас благодать! Пуля чмокнет в грязи – и опять тихо, спокойно. Вода журчит. Снег шорохом оседает, темный, крупчатый. Проталины шире, шире. Ежели бы со жратвой да потеплее – курорт, а не затычка.
Сон морит, голова то на грудь, то назад… Пробую губы: подживают вроде.
О соседях – по цепочке узнаем. Тут все новости как по телеграфу.
Спрашиваю:
– От ангины борода?
Щетина у Барсука цыганская.
Ефим молчит. Трет глаза, а глаза красные, слезятся. Допек его снайпер. Нам запретил заниматься: стреляем, мол, хреново – значит, спугнем или себя сгубим. Сам с фрицем в прятки играет. Барсук с малых лет охотится, стреляет дай Бог. Он даже здесь ухитрился пристрелять свой винтарь… Сколько на снайпере ребят! Именно эта паскуда меня по темечку…
– Попить, ну глоток? – спрашиваю.
После водки жажда еще пуще.
Ефим плечами пожал, сипит:
– Разведка боем! У соседей до сих пор раненых и убитых выносят. Да после такой разведки роты без половины людей.
Хрен сопатый, мог уже снять снайпера, да ищет верного выстрела. Ведь всего один раз удастся стрелять: больше тот не подставится. Эх, Ленька, Ленька…
Показываю:
– Правее того немца по борозде… вот тот, без каски, видишь?.. А там – по канавке за трупами… Самая верная дорога к ним, за языком…
Сажусь и лезу под плащ-палатку. Голова кругом – с голодухи и недосыпа.
– Спи сладко, котик, – бормочет Барсук.
Темно под плащ-палаткой, чадно, а вроде как свой дом. На всю грудь махорю. Говорю:
– Ты там позорче, не прошляпь снайпера.
– Свои наркомовские тебе отдадим, – обещает Пашков. – Срежь гада!
Барсук вздыхает:
– Я б своего кота сейчас словил – и за пазуху. Коты горячие, как печка.
По голосу – улыбается. Сейчас выдаст улыбочку – зубы у него вставные, из нержавейки.
Слышу шепот:
– А жрать охота, Миш!
Бормочу:
– Терпи, боец, играй на зубах и терпи.
Эх, дождаться бы солнца! Подставил бы себя: пусть печет. На всю жизнь отогрелся бы…
Старшина степенно, без спешки разливает водку. Сидим на корточках, кружки тянем. Теперь все при нас: кружки, котелки: разжились за счет убитых, так сказать, на полном вещевом довольствии.
Стукнулись кружками – и махнули свои наркомовские сто граммов. Я – из Ленькиной, неразлучен с ней. Эх, Ленька, Ленька…
Софроныч у Барсука швы ощупал, у Пашки – и за меня. А разве ж это обмундирование? Вонючая слипшаяся тряпка, цвета не углядишь. Все ссалилось, сто раз намокло, в грязи тонуло, кровью мазалось, да понизу – в моче. Швы и не поворошишь: выворачивать ровно рогожу надо.
– Дергаешься ты, Гудков, – говорит старшина. – Нервный, что ли?
Карабинчик у него в аккурат за плечом. Барсук аж облизывается: такой бы ему.
– А коли нервный, – спрашиваю, – стало быть, хреновый человек, плохой?
– Да нет, Гудков. Я к тому: держаться надо. Нервные и нежные в окопной войне первыми гибнут. – И садится на ящичек, карабин кладет на колени. – Дай курнуть, Барсуков.
Посасывает бычок и рассуждает – я так думаю, для успокоения нас:
– Я вам доложу, ребята, еще не известно, где воевать лучше – в бетоне или вот так, на божьем свету. Я в сорок первом, еще до Старчака, бой принял в бетонном колпаке: первый номер при «максиме». Через десять минут дышать – да одни пороховые газы! Потерпели (круги в глазах, гляди, и своих подстрелим) – и на свет божий. Бой, а мы блюем на карачках. Чуть под расстрел не пошли…
Я поигрываю кружкой и о Леньке думаю. Где сейчас его батя? По мирному времени он с моим батей шоферил. Души не чаял в Леньке… Мы с Ленькой до пятого класса вместе учились; втроем и шли: Ленька, я и Ефим, да еще Унков. Ленька к отцу на автобазу пошел, нужда погнала…
– Немцы пойдут, – говорит Гришуха старшине. – Около тебя с бидоном образуется настоящий очаг сопротивления. Никто от водки не сдвинется. Насмерть будут стоять и призывать не надо: «Ни шагу назад!» Никто этот шаг и не сделает…
О Колгуеве думаю: «Не мог своих продать. Ведь не сам трепался по радио, а документы у пленного отнять проще простого. Оговаривают Генку…»
Старшина ровно не по грязи ходит: чистенький, набритый, подворотничок белее первого снега. Говорит, говорит и примолкнет: вслушивается. У стены – бидон с водкой. Мы глаз не сводим с бидона: махнуть бы еще…
– Какая же вы строевая часть? – рассуждает старшина. – Вы ополчение. Под Москвой таких немцы батальонами клали.
– На затычку мы, – уточняю.
– Это верно: ополчение, – рассуждает старшина. – Разве мыслимы такие потери в окопной войне? Без малого трети полка нет, а еще и не воевали. Немцы на выбор кладут, как в тире…
– Больше не кладут. – Барсук циркнул сквозь зубы, есть у него это – блатное.
– Треть полка?! – переспрашивает Гришуха. – Да неужто каждый третий?
Видать, ошарашил его такой счет.
– Под Москвой ополченцев как чурок валили, – говорит старшина. – Наших после боя зарывают триста, немцев – двадцать, от силы тридцать… Это еще до наступления.
– Прослышаны, – перебивает его Гришуха. – Под Левково, это на Рогачевском шоссе, неполный взвод немцев – человек двадцать – навалял наших под три сотни. Те в атаку бежали: в пальтишках, ватниках. Медленно перли по снегу, густыми цепями и «ура» кричали, а немцы их из пулеметов расстреливали… Это факт: своим мясом завалили немцу дорогу, захлебнулся кровью, но только не своей. По самые ноздри стоит немцу наша кровь.
– Здесь, они больше так не возьмут, – вдруг заводится Барсук, аж бледнеет с лица. – Ученые нынче!
– Вся ваша ученость – первый класс в школе, – ворчит старшина, – до первого поворота. Словно напуганные куры…
– Будь у нас оружие в достатке, минометы, артиллерийская поддержка и немного обучения, ну опыта – и не лежала бы треть полка, – злобится и Пашков. – Навроде сироты здесь: без поддержки, да еще жрать и пить не отпускают, а винтовки – поломка на поломке!
– Я же говорю: все на пердячем паре, братва, – отзывается Гришуха. – Это мы умеем. Вышла новая программа – срать не меньше килограмма. Кто насерит целый пуд – тому премию дадут…
Софроныч ушел. Ребята внизу дремлют. Вспоминаю слова старшины: «Россия должна чтить имя Старчака…» Кто ж этот Старчак?
С водки развялило: шевельнуться в тягость. Гляну в бойницу – и опять на ящик, к ребятам. Небо над траншеей узкое, невзрачное. Доски под ногами серые, осклизлые, а где ободраны – белые. Погребом отдает. Туман не туман, а как пар над землей. Бруствер по сторонам аж зыбится.
– Не понравилось старшине про пердячий пар, – говорит Пашков. – В момент смылся.
– Заложит?
– Не, – говорю. – Но ему страшновато.
– Лучше молчать, братва.
Пить, пить! С час еще маялся, а уж после – пусть пристрелят: высохла утроба без воды. Как есть, горю. Язык вяжет, не повернуть. И о чем бы не думал, а все едино, к воде возвращаюсь. Хоть бы один раз, от пуза, чтоб рыгнуть с лишка. Не в гнилье и поносе дело: трупы в воде купаются – как отстаивать ее и пить?
– Я пошел, – говорю ребятам. – Без воды не вернусь.
Доски подпрыгивают дробно, мелко – это Путимцев.
– Слушай, Косой, – говорю, – без воды не могу.
Тот только рукой махнул – и дальше.
Ребятам говорю:
– Держите оборону, а я за водой.
– Не ходи, – сипит Барсук. – Припишут оставление позиции. Пристрелят, Миш.
– Не ходи, пристрелят, чтоб всех припугнуть.
– Мы потерпим. Хрена ли нам будет? Вон в ямке отстоится – и пей помаленьку.
– Делайте что хотите, а я эту воду в рот не возьму.
И пошел.
Стараюсь котелками не греметь. В глазах рябит.
Нетвердо иду, отвык. Ну вот казни меня, не могу пить воду где трупы. Даже коли отстоянная – все едино не могу. Пусть лучше пристрелят.
Братва оглядывается – не узнать: отощали, пообносились, заросли. Окликает, а я и ответить не в состоянии. Во рту спеклось, слюны нет. По всему расположению иду, далеко от своего места ушел. А тут и ротный. Он меня за ватник – и к себе.
– Куда, мать твою?! – оскалился. Глаза узкие, злые. Рост – по грудки мне. Тычит наганом в грудь.
Хриплю:
– Пропадаем без воды, командир. Казни, но напиться дай!
Лотарев смотрел, смотрел: и взаправду, не стрелять же, доходят бойцы. А помочь – не в его власти. Нет в расположении термосов и бидонов. Все с кухнями разнесло. Да и других забот – кольями у стены самозарядки: как есть, отказали. А взамен оружие не дают. И впрямь, чем оборону держать, где у них там мозги?
Это точно: пердячим паром воюем. Хриплю:
– Напьюсь. Воды наберу и встану на место, командир.
Им тут с края полегче. Угра под боком: хлебай. И дорожка в тыл отсюда берет разгон. К ним все первым поступает.
– Да не тушуйся, – успокаиваю. – Не побегу. Засекай время: через тридцать минут Гудков здесь. Опоздаю – стреляй на месте, как дезертира и врага.
Долго телепался, пока к реке вышел. На колени шлепнулся, черпаю воду, черпаю. Живот раздуло: в самый раз лягушек пускать.
Котелки для своих наполнил. Умылся – уж как приятно. Река – за косогором. Пули поверху, не опасны! Так радостно во весь рост встать! Разогрелся, не мерзну. Улыбаюсь: жив Мишка Гудков!
Не пропадать же с голодухи? Отрядили от каждого отделения по ходоку («мародеру»– как отозвался Гришуха): кто чем разживется в тылу. Лотарев в батальон доложил, там не стали препятствовать. А что препятствовать? Доходим, дошли уже, а драться-то надо. Только предупредили: не рыпаться за Угру дальше полукилометра, там заградотряды. У тех спрос один: пуля. В общем, двинул Ефим…
Приказали – я минометы к соседям перетаскивать. Траншея у них местами пошире, для расчета сподручней. Боеприпасов: восемь мин на ствол – это вообще ничего. По таким дорогам больше доставить не могут, тонем в грязи. Наша весна, ржевско-смоленская…
И вот опять я в своей ячейке, и опять один. Уже гораздо за полдень. Ждать тягостно, хоть что-то погрызть. Карманы вывернул, мешок перетряс. Каждую крошку в рот, а Барсука нет и нет…
Нинку Пашкову вспоминать – ну аленький цветочек! С год назад поселок взбаламутила, да что там поселок – весь район! Кто ее – «сучкой», кто – родителей «славить», кто и вовсе – весь их род на смех… Ей всего четырнадцатый, а оказалась на третьем месяце беременности, уж больше не спрячешь живот. И отчаянная такая: вещи собрала – и к тетке в Москву. Генка мне рассказывал. Мать у него от всего слегла…
Встаю к бойнице: почти вся цинкой задвинута, а в цинку-то глину и гильзы умяли. Глядеть можно, не подшибет, у́же щели не бывает. Чую: там снайпер…
Сажусь, поглядываю по сторонам. Воды прибыло, еще – и настил зальет…
Генка, поди, дядя уже, ну учудила! Хотя теперь, по войне, малолетняя беременность и не кажется срамом. И сам не знаю почему, но такое чувство у всех: главное – жизнь, взаимное согласие, а все остальное – труха.
Озираюсь. Скучно без ребят. Гришуху с Генкой Пашковым забрал Путимцев. Сток для воды ладят. И тихо ладят, хошь и на карачках. Немцы так пристрелялись – с первой мины в самый шум кладут.
О Нинке думаю, родных, после опять о Нинке: кто ж грех на душу взял? Мне б только в глаза посмотреть, ведь почти ребенок? По возрасту – верно, ребенок, а так… не скажи. Груди взрослые, да у баб таких нет, и снизу, как есть, по-бабьи размерная… А все едино, грех это. Грех. Ее не виню.
Привстаю. Едва заметно, по чуточке, сдвигаю цинку – освобождаю бойницу. Цепляю на штык пилотку и, укрываясь, бочком, медленно ввожу в бойницу. Держу, чуть ею поводя.
Подседаю – ну саданул, гад! В аккурат возле бойнице положил, аж грязь по пилотке. Уж так саданул! Караулит, факт караулит, гад!
И тут приходит догадка: стану дразнить пилоткой, а Барсук из соседней бойницы следить. Гляди, и срежет.
Без промаха бьет!.. Задвигаю цинку, сажусь, закуриваю. Завтра и проделаем с пилоточкой.
Генка так за Нинку переживал – счернел весь, но никто и не знает, кто ей ребенка заделал. И милиция ходила – не назвала. Ну, аленький цветочек!..
Барсук говорит, ушлый этот снайпер: в минометный налет валит наших, в самое волнение. Надо полагать, договор у него с минометчиками. Те нас с мест поднимают, а он и бьет. Самый урожай у него тогда… Уж, как есть, купим на пилотку, в самое рыло схлопочет.
Смена у немцев, что ли? Настил, слыхать, хлюпает, возятся, бурчат. Пялюсь в щель: пустое поле. В воронки ручьи наносят желтоватую пенную муть; похоже, одна глина здесь. Воронки ровно оспины по земле, богато их. И на ничейке, и за немецкой траншеей, и в рытвинах, воронках, бороздах зеркалами сверкает вода. Редкие пули взбивают брызги, грязь. На выстрелы и внимания не обращаю. Вроде так и должно быть. Все о словах Гришухи думаю: как есть, пердячим паром мы против Гитлера.
Улыбаюсь солнцу: привет, желторылое, скоченел без тебя.
Сиротски посвечивают остатки снега – островки рыхлой темноватой крупы. Даже за этот день лед в воронках заметно просел: матово-белый, с краев подмытый. Ветерок шевелит лоскутья на трупах: вытаяло их, мать моя родная! Так и мерещится – стон и боль оттуда… Трупы дымятся: их окуривают белесые испарения. Длинные огненные дорожки через них скачут по лужам ко мне… Ну и ничейка! Это как поется: кругом ни кустика, ни прутика… а только смерть… Жмурюсь, сползаю на ящик. В траншее – промозглый сумрак. На стенах быстро пухнут мутные капли, напористо плывет вода. Шлепается, отмокая, грязь.
Пилотка – под ремнем, на поясе. Подшлемники выдали сразу, а каски – ни одной. Ждите, мол, не проходит транспорт. А вот мы не вязнем, везде проходим. Ткни пальцем – и мы там. Куда машине до человека! Не снесут ни зверь, ни машина, а человек терпит, да еще размножаться в состоянии, бывает, и на насилие хватает. Сколько наслышался! Хуже зверей: голодные, израненные, а рвут женщину. Слыхал, до смерти, когда много на одну. И люди ведь, люди!.. Господи, как нет закона, нет страха – не узнать человека… Да ведь каждый от живой женщины рожден!
Сквозь вязку подшлемника ловлю тепло. Щурюсь на солнышко. Авось не убьют, Мишка. Авось проскочу. Част гребень, а проскочу!.. Веки чугунные, не помашешь. Это как в байке: не кнутом бит, однако все болит. А солнце ровно мачеха: светит, да не греет…
Гришуха привстает, мостится поудобнее: нудят-то мослы. На ящике, не шибко разоспишься. Скороговорит ворчливо:
– Так, сказал бедняк, пойдем в колхоз. А сам сел и заплакал…
Он скрючивается, подсовывая руки за пазуху, и тут же прихрапывает. Гришуха мастер дрыхнуть в любом положении. Я у него задачки по математике сдувал. Башка у него варит…
Спихиваю ногой гильзы с настила: тонут, кроме одной. Она качается в воде латунным поплавком. Живучая, в человека.
Пули глухо долбят основание бруствера. С всхлипыванием вязнут в оттаявшей земле… Вся надежда на Барсука: не оставит голодным. Он-то знает, хрен сопатый: доходим. И ночь впереди: заморозок не пожалеет.
Меркнет солнце. Небо сливается с сумерками. Ежели смотреть долго и внимательно, еще можно различить бесформенные черные пятна: это тучи. Пятна там, в самых немецких тылах.
Уже темно, а Барсука нет. Где же он? Что ж, мать вашу, прикажете землю жрать?! А после с тревогой начинаю думать о заградотрядах: кабы не напоролся…
Совсем слабнет ветер. Кашляю, почти не таясь. Что впотьмах сделают? Пуля рикошетит и с визгом проносится над нами. Ишь, шкура Снайпер этот все время выщупывает бойницу. Знает наш ориентир – вот и бьет, а по сумеркам путается. Ничего, мы этого пиздрика завтра пилоточкой…
Разодрали два немецких противогаза. Где их надыбал Барсук – ума не приложу. Коробки от них прогонистые, круглые. Мясо – в коробке. Залили водой из котелков. Я с Гришухой растянул плащ-палатку поверху. Авось не засекут.
Барсук наваливает грязцы на горбыль – под костер, вышибает пробку из бутылки. Вонь от горючки!
Сипит:
– Кабы не приметили. – Сомневается, мнет спичку с теркой, они привязаны к горлышку.
– Давай! – шепчет Гришуха. – Ночь, не увидят.
– А ракеты?
Подталкиваю Барсука:
– Что ж ты? Да свет от ракет не тот, не ночь еще!
Барсук и чиркнул. Огонь – шаром с земли. Дымина горячий, густой. Обволакивает сажей. «Сейчас, – думаю, – расколошматят нас». А припекает!
Гришуха стонет:
– Братцы, горю!
Пламя, ведь от него металл горит. Шумит, будто в топке. Барсуку удобно: штык к винтовке примкнул и держит себе коробку издаля, а я еле терплю: до костей пронимает. Обмотки шипят. Ну кипяток терплю! Ядрена капуста, как есть, вытаиваю!
Гришуха корчится. Однако ловчим, держим плащ-палатку. Вода в коробках закипает, дух завидный. Лафа!
Где-то левее сердито гудит станковый пулемет. Замираем, а Генка вдруг крестится… Нет, не по нам. Варится конина!
А станкач и прошелся по валику. Мы только подсели. Шепчу:
– Вот гад амбразурный!
Барсук сипит:
– Боится заржаветь, что ли?
Гришуха стонет:
– Братцы, палатка!
Горит палатка.
Барсук водой на костер: пар, треск, глаза щиплет. Чихаем, ровно псы шелудивые. Озираемся на ракеты. Кабы не шарахнули… Вроде и слишком на риск, а не приметили. Свои же, входят в положение: вторые сутки не евши.
И награду: каждому – шматок конины граммов на триста, жесткая, лошадиным потом разит, да не соленая. Растягиваю зубами, сорвется – и по щекам, кабы глаза не выстегать. Глотаем, глотаем, не разжевывая. Эх, бульон пропал! Расплавила горючка коробки. Попили бы…
У Гришухи рот набит, глаза выпучил, бурчит:
– Так они и жили: спали врозь, а дети были.
Барсук с дохлой лошади мяса нарезал, что сумел. Там уж до него промышляли. Говорит, один скелет да хвост.
Я рожу утираю.
– Уголь сажей не замараешь.
Барсук смеется, злой смешок:
– С грязи не треснешь, с чистоты не воскреснешь.
Все верно, жить бы, жить!
А Барсук гладит Гришуху по темечку.
– Дурак думкой богатеет.
Гришуха рожу состроил рассмешить нас, а глаза грустные, что у телки, хошь плачь…
Ракеты над нами шипят, рассыпаются – до самой земли дымные огарки. Барсук кряхтит, свою трехлинейку крутит. Мы давимся со смеху. Штык от огня повело, не кончик, а крюк.
Немцы прочесывают ночь. Похоже, боятся атаки. Кто-то всполошил. Может, давешняя разведка боем у соседей?
Капель сверкает на стенах. Ракеты на парашютиках висят долго, те еще светильнички. Тратили на них время, выдумывали… Из меня словно выскоблили душу. Нет ни сил, ни желаний. Перекосился на ящике и сижу, веки не поднять, по телу зуд: скребусь, ровно вошь грызет.
Пули шлепают по брустверу, тонут, всхлипывая. На досках, где лежал Славка Ходышев, черное пятно. За табачком к нам спешил. Снайпера работа. Кто следующий?.. Утираю рот, бормочу:
– Сыт крупицей, пьян водицей.
У Гришухи белки глаз огромные, неподвижные, по щекам не то короста, не то щетина. И слезы…
Барсук штыком цепляет гильзы и сбрасывает с настила. Штык снял с винтовки Славки Ходышева. Подшлемник у Ефима грязной юбкой на башке. Личико под ним тощее, замурзанное.
Не стреляем, да и на кой… Тихо. Везде тихо. Шальные выстрелы не в счет.
Вода вдруг ушла. Подшибаю подпорки. Пролет ложится на дно. В ответ с каким-то придыханием чавкает грязь. Гришуха вздрагивает, шепчет что-то. Ну шарахнула тогда мина! До сих пор тело настеганное… Барсук рыгает, после сморкается, винтовка меж колен.
– Слыхали, как раненый звал? – спрашивает Гришуха и кивает в сторону Ункова. – А кто?
– У тебя в декабре день рождения? – спрашивает меня Ефим.
– Двадцать третьего, – отвечаю.
– И на таких салагах держится оборона. Нагребли по району недомерков – и на, Родина-мать, красноармейцев: сейчас побегут фрицы.
– Салагами будем не долго, – перебиваю его.
Ветерок влажный, ласковый. Лишь он и не таится.
Подлый покой. Нет от него облегчения.
Ракеты круто взмывают в небо из немецкой траншеи. И долго не гаснут. Что ж это за праздник, а?! Свету сколько! Диво-то…
– …Открытое комсомольское собрание считаю открытым, – объявляет Яшка Гольдман. – Повестка дня: «Задача комсомольцев в наступлении». Слово для доклада имеет начальник штаба батальона товарищ старший лейтенант Луговкин.
Яшка до фронта по райкому комсомола работал. И здесь в комсоргах. Грамотный парень, но в очках. Сам долгоногий, присутуленный, чернющая щетина до самых глаз.
По склону противотанкового рва утрамбовалась почти вся рота: в рост, на корточках, винтовки частоколом. В траншее – пулеметные расчеты да караульные.
Ракетного света и досюда хватает. Ров за самым гребнем косогора, от траншеи метрах в трехстах, может, подальше – утверждать не берусь.
Каждое слово начштаба ловим:
– …Снабжаются фашистские войска по железной дороге Минск – Вязьма – Гжатск. Приказано перерезать коммуникацию…
В наступление! Значит, на пули! Вроде ждал, а услыхал – не по себе. Ладони вмиг мокрые. Залихорадило. Сидеть в пытку: ну вскочить бы, расправиться, походить!.. Братва зашумела, завозилась. А я сжимаю винтовку, терплю. Это ж бежать по ничейке! Сколько ж там бегали: труп на трупе – а все по траншеям сидим. А мы?! Мы что, лучше?! Как есть, скосят!
Кто-то с издевкой шепчет:
– Чай да сахар вам, бойцы.
Старший лейтенант башкой крутит: мы-то здесь со всех сторон. С ним командир первого взвода младший лейтенант Сидельников, Яшка Гольдман, наш Лотарев и еще незнакомый командир. Этот форменный строевик: выбрит (аж лоснится), усы щеточкой, как у Клима Ворошилова, в шинельке под ремнями. Все на него озираются: начальство, да из кадровых, видать.
Луговкин докладывает торопливо:
– …Сигнал атаки будет продублирован ракетами с командных пунктов командиров всех степеней до ротного включительно. Первая позиция противника – из двух траншей. Они связаны ходами сообщений. Оборона первой позиции построена на ротных узлах сопротивления. Здесь главное препятствие – многоамбразурные дзоты. Ни слева, ни справа их не обойти. На дзоты и пулеметные гнезда будет сосредоточен огонь артиллерии. Время артподготовки – пятнадцать минут. Из траншеи ударят ротные минометы. Разведкой дзоты и системы огня выявлены…
Сбоку от меня Игорь Ушаков – он из второго взвода, тут же Гришуха и Пашков. Ефима нет, часовым оставили. Он за сноровку на особом счету у начальства… Внизу вода плещется: не ров, а целая река – плыть надо, так не преодолеешь. Водная преграда…
Слушаешь начштаба, а сам себя в поле под трассами представляешь. Выходит, одна надежда: бежать шибко, но попробуй по грязи! Эх!..
Начштаба рисует обстановку:
– …Опыт боев семьсот двадцать второго и семьсот двадцать восьмого батальонов показал: сближение с противником для броска в атаку ползком неверно. Успех способны обеспечить лишь внезапность и скорость. Чем расторопней преодолеем ничейную полосу, тем лучше, надежнее для каждого. А заляжем – всех выбьют! Стремительный бросок вперед сократит потери и обеспечит успех. Ударим на «ура».
Пули врассыпную, широко: сорвутся с гребня в темноту, застынут в ней медленными светящимися точками и гаснут, гаснут… Я сам-то на корточках в тени, к передку вполоборота… Атака! В рост побежим, нараспашку перед пулями…
Кто-то шепчет, в ободрение шепчет, видно невмоготу от собрания:
– Живы будем – не помрем.
Каменеем от слов начштаба, на ничейке себя видим, в рост видим…
Начштаба призывает:
– Атаковать решительно! В траншеях – бой гранатный и штыковой, никого не щадить! Один за всех и все за одного! Русские всегда славились штыковым ударом! За нашего вождя, любимого Сталина!
На полрва тень зыбкая скачет. Болотина чавкает под ботинками. Прокашливается народ, до задыха, мычанья и мата – аж до кишок отсырели и застыли. А самих не углядишь, одни рожи смутно белеют. Иногда ракеты особенно пышно дадут свет. Тень и подожмется, и торчим мы, ровно чурки, каждый сам по себе. И согласно разрешению смолим все без разбора. Сморкаемся, схаркиваем, хрипим в кашле до зубовного скрежета. Портянки, белье подопрели – вонища от нас! Ну козлы и есть! Новостями шепотком обмениваемся; письмами интересуемся – почему нет; счет: кто как погиб уточняем… Мать моя родная, сколько похоронок!
– Комсорг, дай слова. – Это незнакомый командир просит.
Мы притихли: что доложит о наступлении? Может, помощь дадут? Надеемся.
Он встает, одергивает шинель. Шинель кавалерийская, до пят. На петлицах – по две шпалы. На рукавах – нашивки: как есть, полковой комиссар. Чистенький, наглаженный: вроде даже чужой, не наш как бы, не из окопной беды. Одним словом, начальник.
– Что ж, ребята, вышибем фашистов! Загостились у нас.
Голос у комиссара уверенный, спокойный. Ежели б не об атаке, слушать – ну удовольствие!
Складно и сыто доказывает:
– …Без жертв нет побед. Воюем за советскую власть – свои дома, родных, свое счастье. Все жертвы во имя Родины и Сталина. Нет такого, кто не был бы предан великому вождю…
Слово не торопит, знает цену.
– …Нам докладывали: фашисты тут агитируют, пугают. Позор изменникам и малодушным! Пусть покарает их наша ненависть и пуля! А нам, большевикам, скрывать нечего. Трудно: маловато техники, продовольствия, обмундирования. Фашисты оккупировали наши промышленные центры, разрушили заводы, фабрики, железные дороги. Нелегко нашей родной власти, но в войнах, таких, как эта, техника – не главное. Люди – вот кто решит судьбу войны! Чтобы нас победить, необходимо сперва убить наши идеи. Значит, истребить весь советский народ. Значит, война не на жизнь, а на смерть, до последней капли крови. Нет, на колени нас не поставишь! Мы сражаемся за правду и свободу! Фашисты пришли грабить, насиловать, разрушать. Они хотят превратить нас в своих холопов!
– Ну уж это хрен-то! – громко подает кто-то голос.
Братва – в смешок, матерком Гитлера поминаем: штык ему в хавало! Но чувствую: все в напряжении – туже невозможно. Каждый к атаке себя примеряет, ищет свои шаги – кабы уцелеть!..
Странное собрание. Слова звучные, торжественные, а, почитай, шепчем их. И комиссар тоже не шибко нажимает на голос, ловить надо, а мы, как никак, в полукилометре от немца, не ближе.
– …Красная Армия разгромила их под Ельней, Тихвином, Ростовом, Москвой! Своими трупами гитлеровцы усеяли нашу землю! Наши товарищи гнали их весь январь, и лишь здесь немцы смогли зацепиться. Родина требует от нас мужества! Пусть каждый комсомолец будет впереди!
У Лотарева спокойно не выходит. Вскочил, руками размахивает. По самому сердцу рвет:
– Атака с рассветом! За артподготовкой без паузы – серия ракет: зеленая, зеленая, красная. Подняться всем, как один! Немецкая траншея от ста пятидесяти до трехсот метров. Ударим неожиданно, в рост, на «ура»! Не дать фашистам опомниться и организовать огонь. Бежать через ничейную полосу только по проходам. Помни, боец, по бокам мины! На убитых и раненых не оглядываться, только вперед!
Совсем потерял голос ротный. Сипит – куда там Барсуку:
– …Ударим на «ура»! Действовать гранатами РГД. «Лимонками» поколечим себя и товарищей. Мешки, противогазы, котелки оставить в своих ячейках. Взять побольше патронов и гранат. Штыки примкнуть – и лавиной на фашистов! Стрелять, душить, колоть, забрасывать гранатами, но не дать гадам смыться!
Винтовку обнимаю, молчу. Это же в рост, на тот станковый, на снайпера, на все трассы! Пулям тесно, а нам каково?..
Коля Смирных из Поварово речь держит, никак, подготовили:
– Не дрогнем, не подведем! Драпали немцы от Москвы и здесь, у нас, драпанут! Севастополь стоит! Ленинград стоит! Дети, старики, женщины и старухи – за станками, за плугом! Родина стонет под фашистами! Сотрем с земли гадов!
Немцы ракетами ночь в день превращают. Ждут. Конечно, ждут! А как догадались?..
Колька Вощилов шепчет:
– Эко горе – солнце село, завтра новое взойдет.
«Взойдет ли?..» – думаю.
Женька Прокопьев баском из темноты:
– Резолюцию предлагаю! Долг комсомольца – быть в бою первым! Трусам не будет пощады! Смерть за смерть! Кровь за кровь!
Других резолюций не подали. Несогласных тоже не нашлось. Голосовать не стали.
Лотарев и Путимцев по траншее прошли, каждому указание дали. Ефим сразу ко мне, а тут и Гришуха.
Генка к Ункову мотанул.
Говорю:
– Чем шустрее будем атаковать, тем меньше у немцев времени на стрельбу. Пулеметные расчеты в атаку не пойдут.
Барсук оскалил нержавейки:
– Дождались, братки, смены.
Наши караульные постреливают. Немцы изредка отвечают. Томимся, ждем.
– В атаку… наконец-то, – ворчит Гришуха, – груши, яблоки поспели, сливы соком налились…