355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Власов » Стужа » Текст книги (страница 17)
Стужа
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:47

Текст книги "Стужа"


Автор книги: Юрий Власов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Генка оборачивается:

– Значит, живем, Гудков?

– Развинтили мне кости, – жалуюсь.

Самошников лучших голубей в округе водил. Души в них не чает.

– Поберегись, а то заденет сдуру, – говорит Лотарев. – У них мертвое пространство. – И тычит пятерней туда, где ребята.

Успокаиваю его:

– Мертвая свинья не боится кипятка.

А он:

– Садись, куда приказывают! Выдумал же: мертвая… Знаешь еще сколько баб отоваришь!

Я передвигаю зад на соседней ящик, бормочу:

– Слава богу, яйца не отшибли, А так бы неплохо, чтоб сбылось с подругами.

– Сбудется, – обнадеживает Лотарев. – Парень ты корпусно́й, то бишь видный, и, как бы это сказать… Сбудется, Миша, сбудется…

Дзот такой – прибьют раньше, чем на воле. На чем бревна держатся. Уж как верно: корова пестра, да и та без хвоста. Разве ж это дзот?..

Шаги слышу, а охоты поворачиваться и глядеть нет.

– Что, на смену прибыл? – спрашивает Лотарев.

– Так точно, товарищ младший лейтенант.

Да это ж Софроныч! Как есть, с карабинчиком, все такой же чистенький, подобранный, ну жених.

– Принимай роту, Полыгалов, – говорит Лотарев. – Весь счет: пятнадцать бойцов. Раненых много, да где они?.. Сам слышишь – выбивают… A-а, смотреть невмоготу. Пока один Гудков из второго взвода вернулся после ранения. Остальные… да что там! Выбьют дотемна! А кого не выбьют – кровью истекут…

– Шашки бы дымовые, – говорит старшина. – Ветер на немцев. Сейчас бы и прикрыли.

– А где эти шашки? В общем, вот тебе телефонист, аппарат, пулемет и рота. Главное: будь готов к отражению контратаки. Командуй. Я теперь твой «батя». На батальон меня… Принять бы хоть человек семьдесят и уже воевать можно. Ладно, командуй, а я в батальон. Связь держи. Действуй!

Лотарев полез по траншее, за ним – Колышев. Славка у него в ординарцах.

– Видишь, старшина, – киваю на плечо, – так и не успел завшиветь.

– Провожатого не дам, не проси! – Старшина смотрит на меня: веки припухли, красные. – Сам видишь, что от роты. Каждый на счету. Седов обещал помочь… Что я несу, нет Седова! Наповал комбата! Надо же, вместе стояли.

– Обещали санитара, – говорит Генка, кладет цигарку на цинку и прикладывается к пулемету. Коротко бьет, на три-четыре очереди. Гильзы разлетаются шустро. Парень он дюжий, а и его мотает на ручках.

– Получается, – с одобрением говорит старшина.

– Воды дайте, – прошу.

– Только в «максиме», а другой нет, – отзывается Генка. – Терпи, Миша. – И пот смазывает пятерней, а после и затягивается от цигарки.

– Повезло тебе, Мишка, – подает голос Кукарин. – Ведь из раненых один ты и выполз. Счастливчик.

– Ночью могут выползти, – обнадеживает старшина.

Объясняю им:

– За дымом не приметили.

– Клим Пухначев это, – рассказывает Кукарин, кашляя мокро, с натугой. – Чудило! С горючкой в атаку! Зачем?! Так полыхнул!

– Значит, сам полыхнул, а меня прикрыл…

– Смесили пулеметы, – шепчет Генка, – так вполне добежали бы.

Сам ленту расправляет. Руки большие, обветренные. И цигарка – по самым губам тлеет.

С навеса на меня грязь скапывает. Мокну, а уклониться невмочь. И мокну от шеи по спине. Душ и есть. Правая часть груди ноет. Пальцы не гнутся. Опухоль на кисть спустилась, дует пальцы. Что там с плечом?..

– …Артиллерия не подавила огневые точки, – объясняет в трубку старшина. – Каждый метр простреливают… Сколько «карандашей» поломано? Уточняю… Конкретнее? Пятнадцать принял. Сейчас пройду по взводам, уточню обстановку и доложу. Да не было этого, товарищ десятый! Поднялись все, никто не замешкал! Я как раз на КП у Седова находился. Так точно, к отражению атаки будем готовы. Слушаюсь, товарищ десятый, готовы!

Старшина заталкивает трубку в ящик, выбирается в траншею.

– Выслали санитара, Гудков. Из самого штаба полка топает. Чуток потерпи… – И приказывает Кукарину: – За меня принимай вызовы. Я во взводах… Не вешай носа, Гудков. Хвост морковкой!..

Боль в пальцах. Чуткая боль. Кончики пальцев воспалились, кровь их толкает…

– Во взводах! – мотает башкой Генка. – Три-четыре человека – вот и взвод. Эх, нам бы автоматы как у фрицев, – ну сыпят!

А раненые… Вой это, а не крик – уши зажимай. Сколько воевать буду, а к крикам не привыкну. Человек ведь я…

– Левку Радушина повязали, – задыхаясь в кашле, сообщает Кукарин.

Уж так раскашлялся. Вот никак не вспомню его имя: стукнуло так стукнуло, не та память…

– Как так повязали? – спрашиваю, даже испугался на эти слова.

Кукарин поясняет:

– Тронулся он.

– Куда тронулся?

– Да рассудка лишился, дурень. Прибег назад с ничейки – и ну какую-то Марью Ивановну звать. Мы его уговариваем, а он на небо показывает, смеется. Кино какое-то рассказывает.

– «Цирк», – отзывается Генка. – Это он «Цирк» с Орловой вспомнил.

– А Марья Ивановна?

– Кто ж ее знает…

– А где Левка?

– Сидел, где ты, – Генка сплевывает цигарку, – а после извернулся: худо связали – и за бруствер. Стоит, голову к небу задрал и разговаривает – его и срезали. Вон там, в десяти шагах, лежит…

Левка цыганистый был, волосы темными кольцами, губы толстые, красные; гимнаст был что надо – в Москву звали. Сам он из Чашниково, а жил в Солнечногорске, у тетки. Я его сеструху все выглядывал. Любка видная…

Спрашиваю:

– Как звать?

– Таня.

Годов ей небось столько же, сколько и нам, но у меня рост, плечи. А тут подросточек. Ну совсем девчонка!

Спрашиваю:

– Что с плечом?

– Перевязывать не будем, – отвечает, – не кровит. Это очень даже хорошо.

А там и взаправду все грязью залеплено. Санитария, гигиена, чтоб им!..

Допытываюсь:

– В санбат идем?

– В штаб полка, – отвечает, – за помощью. Так не доведу.

Пули с косогора вверх срываются. Кланяться не надо. И под уклон ступать – сами ноги несут. В общем, шлепаем и не боимся. До того приятно это, даже боль присмирела. И война уже кажется так далека! До нее триста метров, а ты вроде уже в далеком тылу!

– Как фамилия? – спрашиваю.

Бормочет:

– Вам разговаривать вредно. Молчите.

Ну такие плечики у нее! Тяжко мне, стараюсь не налегать, самостоятельно идти. И величает на «вы». Так-то, боец Гудков. Защитник Отечества.

По Угре – ольшаник, черемуха, вот-вот почки лопнут. Буроватая прошлогодняя осока. Воронки с водой. Ольховые пенечки краснеют.

Топчемся и в толк не возьмем, как быть: ни мостика, ни кладочки. Метров на сорок через речку бревнышки состыкованы. Кое-где вместо поручней колья, но реденько. И здоровому-то шагать на риск.

Вода через бревнышки перекатывается, кружит. Пена хлопьями. Переправа узенькая – всего в две ступни. Нужно переправляться, а как? На земле-то едва стою. И не стою, а корчусь.

Пилотку протягиваю:

– Дай напиться.

Она ни в какую:

– Заразитесь, а в вашем положении это опасно.

Ну что ты с ней будешь делать? Наклониться за водой – свалюсь. Стало быть, терпи, Гудков! Наказываю ей:

– Стой.

Себя-то загублю, а ее на кой? Господи, бревешки елозят, а вода выше щиколот! Качаюсь и маленько, но продвигаюсь. Колышки с одной стороны. Хошь не хошь, а перешибленной лапой обопрешься: аж мертвею. Ну прожигает! А коли сорвусь – верный каюк! Ни души вокруг… Кровь, само собой, тронулась: замачивает ватничек. Покряхтываю от боли, однако не матерюсь. Кричу:

– Кони вороные!

Молчит Таня. А повернуться, поглядеть на нее – не могу. Только знай бревешки выщупываю…

Разлегся на полу, радуюсь: хана мытарствам! Уж как-нибудь меня отсюда доставят. Околеченный же. Господи, отлежусь!..

Толчея в штабе, команды криком отдают, телефонисты надрываются. И такой чад от курева!

Подвал церковный – толстенные своды, на совесть. Окошки под битым кирпичом: церковь полуразрушена. Керосиновая лампа на столе, чуть-чуть приплясывает и свет ровно пьяный… Передовая в полукилометре. Бой рокотом под сводами отдает. На потолке, стенах капли дрожат.

Погожев в телефонную трубку надрывается:

– …Да, залегли! Плотный, организованный минометно-стрелковый огонь противника! На участке шестнадцатого отражают контратаку. В «пачках», кроме шестнадцатого, по пятнадцать – двадцать «карандашей»! Шестнадцатый? Открытым текстом? Это батальон Таланова… У Таланова в сохранности до двухсот «карандашей». Поддержите огнем!

Стол самодельный, корявый, на скорую руку из горбыля сколочен. Две скамьи крестьянские. Прямо с лестницы, к моим ногам – свет дневной. В лестничном проеме караульный с ручным пулеметом: лишь ботинки вижу и приклад «Дегтярева».

Батя любил приговаривать: сидящий в навозе вони не чувствует. Однако чувствую. Затхлым шибает, водярой, керосиновой копотью, махорочным дыхом и даже порохом… И от самого раной несет, потом, заношенным обмундированием. Поглядываю на Таню: кабы не бросила… А Погоясева все «сверху» по связи пытают. Тут же мотается Севка Басов, в ординарцах он у майора. Хлопаю на все это зенками, молчу.

Погожев доказывает в трубку:

– Полк приказ выполнил, товарищ первый! Все роты, до единого бойца, поднялись… Никак нет, товарищ генерал… виноват, товарищ первый! Подавить огневые точки не удалось. Там не пятнадцать минут, а два часа долбить мало… Их как будто и не трогали. Садят из всех видов стрелкового оружия в упор. Кроме того, за полчаса до атаки противник произвел артналет… Слушаюсь, товарищ первый! Все исполню!

Погожев швыряет трубку в ящик и бормочет:

– Полк, полк! А где он, этот полк?! От полка – одни портянки да знамя…

Таня с плеча грязь сколупывает. Бинт наложить ладится. Кровью исхожу помаленьку. Опухоль с кулак. Не дай бог пошевелить лапой.

– Разрывной пулей, – поясняет Таня Погожеву. – Смотрите, какая полость! Нужна срочная эвакуация.

Сама вату накладывает, бинт мне через спину подсовывает.

– Нет людей, санинструктор, – разводит руками Погожев. Голос у него надсаженный, хриплый. – Отдохнете – и в путь. До Ангелово три километра, доберетесь.

Его не узнать. Жилистый стал, даже плоский. Лицо – серое и тоже плоское. Ноздри от тревоги широкие, дышит шумно. А был жеребец!

Майора опять к аппарату.

– Полк?! – кричит командир в трубку. – Полком выполнять задачу?! Каким полком?! Нет живой силы: ни «карандашей», ни «пачек»! Перебили моих мальцов! Не угрожайте трибуналом! Понятно… Ребята приказ выполнили! Я уже докладывал: не разрушена система огня… Где артиллерия?!

– На пердячей тяге, – бормочу.

– Что, что? – Таня ко мне склонилась, совсем к губам.

– Артиллерии нет, – говорю.

– Бой без раненых, – говорит Таня, голосок тоненький. – С ничейной не возвращаются. Нет сообщений о раненых.

– Всех кладут, – говорю. – Сам проверил. И где у этих шкур столько боезапаса!

– Повезло, – кивает на меня Погожев. – Долго выбирался?

– От самого их бруствера, – объясняю. – Даже гранату успел положить. Дым спас. За дымом выбирался, на боку, с винтовкой.

– Медаль получишь, – говорит Погожев.

– Дайте воды, – прошу. – Вместо медали – воды! Ну глоток!

– Чистой нет, а такую нельзя, – говорит Погожев. – Пойми, колодец гнилой. Питьевая водица в Ангелово, где санбат. А людей нет, сам видишь: момент! – И велит Севке: – Фамилию запиши, взвод, роту, дату поставь.

Небрит командир, скулы выперли. На шинели – кирпичная пыль, известка. Кубанка без всякого форса нахлобучена.

Таня котелком звенькает.

– Поищу чистый ручеек.

Погожев на нее:

– Не сметь! Попадешь под обстрел!

Дрожит пол. Капли срываются. Пол мокрый, в лужицах, окурках.

– Лотарев на линии! – зовет телефонист.

Пригляделся, да это же Сашка Ревякин! Свой, поселковый. Хриплю:

– Эй, хрен лыковый, воды достань!

Сашка хоть и пацан, а плотник подходящий. Талант у него на дерево. Мастер!

Погожев трубку облапил:

– Одиннадцатый, одиннадцатый! Почему не докладываешь?

Задремываю, а все же интересно, спрашиваю санинструктора:

– Ты как на фронт, подруга?

– Комсомолка. По путевке райкома.

У меня даже сон пропал. Да как же?! Что у них там, в райкоме, мозги прокисли?! Девчонку да в грязь, вши, да под нос немцу! И вообще, сколько историй слышал!..

А погодя чувствую: засыпаю и улыбаюсь: дошел, не сдох.

А спал – поспи тут, глаза разлепил: у стола – полковник. Ростом – мне до груди, и по роже – из сердитых. С ним двое бойцов. Из штабных, видать. А иначе отчего хари бритые и лоснятся? И в касках. Ко мне бы всех, в ячейку, посмотрел бы…

У полкаша лицо цвета ржавчины и злое, невыспавшееся. Выдергивает из-под ремня полы шинели: бережет от грязи. Есть что беречь: шинель командирская, тонкого сукна. Кобура – я такой и не видел: черная, крупная, ровно короб. Факт, из-под маузера. И сам в ремнях. Ну погибель фрицам…

– …Провалил операцию! Карту с данными! – наседает полковник на Погожева. – Начальника штаба! Все под трибунал пойдете! Молчишь, Погожев?

– Начальник штаба в семьсот двадцать восьмом батальоне. – У Погожева лицо бледное, руки трясутся. – В батальонах, кроме семьсот двадцать восьмого, выбыли из строя комбаты и почти все командиры рот. Поваров, связистов и обозных отправил в строй. Семьсот двадцать восьмой отражает контратаку. Таланов ранен, но руководит боем…

«Как же это так? – думаю. – Лотарева тоже подранили… А Седов убит…»

– Товарищ майор! – окликает Ревякин. – Связь с двадцать первым!

Погожев – к аппарату. Слушает и вслух повторяет для полковника:

– Правофланговая рота семьсот двадцать восьмого батальона ворвалась на плечах противника в первую траншею!

И уж не узнать Погожева: расправился, грудь колесом, на полковника с улыбкой поглядывает, в глазах огонь.

– …Гранатный и рукопашный бой! Комбат Таланов убит! Батальон принял старшина Черкашин… Двадцать первый?! Двадцать первый?! – И Погожев кричит, лицо перекосилось. Глаза и без того светлые – еще белее и как стеклянные. – Восстановить связь! Выходит, не дошел начальник штаба, товарищ полковник. Раз старшина батальон принял – не дошел Луговкин… Связь, лейтенант! Лечь, а связь обеспечить!

– Мальков, на линию, – командует лейтенант-связист.

И Сенька Мальков загрохотал по лестнице вверх. Сенька из Ржавок. Мы так, шапошно знакомы… А лейтенант надрывается в трубку:

– «Волга»! «Волга»!..

– Нет воды, – оправдывается Ревякин. – Должны принести. Мы тут третьи сутки не спим, а вчерась и сегодня вовсе не евши. Ребят на связи столько погибло!..

– Кто это – двадцать первый? – выпытывает полковник.

– Исполняющий обязанности командира второй роты старшина Черкашин, кадровый, еще в финскую воевал. – Майор с полковника глаз не сводит, даже носочки по-уставному развел.

– Доложи обстановку в дивизию, – приказывает полковник, голосок зычный, тоже кадровый. – Я к твоему Черкашину. Не теряй управления. – Показывает на командиров и бойцов: – Ты, ты, ты… за мной! – И уже с лестницы кричит: – Скажи спасибо Черкашину! Твое счастье, майор! И принимай подкрепление, на подходе два батальона Космачева и Болотова. Продумай, куда поставить, и главное – скрытно!

Все – к ящикам. Гранаты, патроны по карманам рассовывают. Оружие подхватывают – и за полковником.

«Что ж ты на майора орешь? – думаю. – Ну как тут с нашей артиллерией победить? А винтовки против автоматов? Да хотя бы эти винтовки не ломались и были бы на каждого. Как есть, свое пердячим паром добываем…»

Вмиг подвал опустел. Майор, командир-связист, телефонист да еще связист – и никого. Мы с Таней не в счет. Гляжу на нее. Шейка худенькая, глаза широкие, а ножка – где сапоги сыскали? Ну вся в ладошке у меня и поместится, да еще с запасом.

Майор кроет Ревякина:

– Где связь с Ходиковым?

А Сашка-то при чем?

Связист вернулся, доложил лейтенанту и ко мне, передохнуть: Ильюха Стрижев это. Сидит, руки свесил между ног, смотрит по сторонам. Жаром от него, упарился по грязи. Спрашивает:

– Ну как, Мишка, больно?

– Здоров я, – говорю, – как невестин зад на свадьбе.

А что еще скажу?..

Все гоготать, даже у Погожева рот до ушей.

Таня отвернулась, краснеет, ну воробышек и есть.

А я и знать не знаю, каков он, этот зад… Не то что у невесты, а вообще. А целовался только во сне, с соседкой, ей тридцать два. Людмила…

– Как там наверху? – спрашивает лейтенант.

– Дождь сечет, – говорит Ильюха. – Потоп.

Погодя рассказывает: НП полка разбит. Новый строить некому. Пробовали смотреть с церкви – прямое попадание. Погожев чудом остался жив. Водкой отпаивался, нашатырь не помог.

Умоляю:

– Пожевать дайте!

Погожев не стерпел – и ко мне. Выхватил из кармана ржаной сухарь:

– На всех последний!

И ко мне на грудь его.

– Спасибо, – говорю.

– Вон, – тычет на бидоны. – Водка! Пей, сколько примешь! Но молчать! Ни звука! Связь, лейтенант! Связь где?! Связь!.. А ну, сам на линию! Ты, боец, в батальон к Ходикову! Пусть десять бойцов направит к Черкашину! Повтори… Верно! И еще приказ: сам поведешь бойцов – ты эту дорогу третий раз пробежал… На записку! И бегом! Слышишь – только бегом! Как твоя фамилия?

– Красноармеец Стрижев, товарищ майор.

– Дойдешь к Черкашину – медаль твоя. Выполняй, дорогой!

– Слушаюсь, товарищ майор. – И затопал Ильюха наверх.

Смотрю на Таню: спит! Сейчас только краснела, а уже спит.

Я к бидонам и поднялся.

Скопилась водка в штабе, не до наркомовских пайков – кто понесет по ротам.

На бидоне – банка. Крышечка ровно обрезана и ручкой отогнута. «А вот, – думаю, – откуда хлебаешь ты, товарищ майор Погожев. Поди, и воду поэтому не разносили. Фляги-то под водкой. Хоть сто наступлений делай – было бы кому. Залейся!»

Черпанул из бидона, держу банку: она как полная, на крышечке упруго играет. Ничейку, ребят представляю, Барсука… Бормочу, не будить же Таню:

– За помин душ! Эх, кони вороные!

«Заодно, – прикидываю, – приморю жажду и голод». И махнул до дна банку.

Сижу, задыхаюсь, как есть, офонарел. В глазах желтые кольца, и толще, рыжее! Слепну в них, слабею, сердце мое как волчок. Шепчу:

– Все ребята на ничейке. Нет ребят! Гришуха…

Грохот! Визг! Пол подпрыгивает!.. Глаза таращу. Своды за пылью не углядишь. Таня ко мне прижалась, вскрикивает. Лампу подбросило – и на пол. Совсем темно. Я и выматерился. Что ж это нас, как клопов, вымаривают?! Да где ж наша артиллерия, авиация?..

С лестницы в подвал кирпичные осколки брызжут. Гарь наползает. И вдруг – тишина! Такая – ну боя за ней не слыхать!

Пыль в лестничном пролете крутит, крутит…

Кто-то спичкой чиркнул, лампу поднял, запалил. Фитиль жирно коптит без стекла. Это сам Погожев лампу налаживает. Нос крупный, с горбинкой – сразу признаешь.

Все понемногу оживаем, друг дружку зовем. Выстояла церковка, вечная благодарность Создателю.

– Засекли, гады, – ворчит Погожев и тоже кроет нашу артиллерию.

Чувствую, в крови я. Из-за водки это. Ну насквозь! И оплываю кровью, оплываю… Как же так? Нам ведь топать, а я?!

А плечо разносит! Ватник уже мал, давит на рану. Лежу смирно. Во рту – кровь, горечь, жар. Кабы не застонать. Ровно гвоздями меня к полу пришили. Как есть, неподъемный. Так развялило: весь воспаленный, дышать и то больно.

«Забыли бы меня, – думаю, – и помер бы. Я согласен. Только пусть не трогают. Лишь бы лежать… и засну, обязательно засну, а во сне и помру… пусть…»

Глаза слипаются, а вижу: подхватывают караульного и на двор. Стало быть, наповал его. Погожев «Дегтярев» на стол кладет. Некому теперь караулить.

В воздухе мелкая капель, ровно туман, а это дождь. От церкви отошли – и круги в глазах, в ушах свист, ну такой – глохну. Рука гирей. И кровь на пальцах клейкая, теплая. Как ей не течь – мне лежать надо. А тут еще везде лужи, прешь с натугой. Грязь – трактор утонет. Господи, да за что?! Сердцем давлюсь, а не дышу, хошь выплевывай его.

Таня меня к себе на спину. Отощал я, а все же дюжий. Куды ей! Жаркая от пота, всхлипывает, тужится. От недосыпа и работы глаза у нее мутные, в красноватых прожилках. Эх, путевка райкома!..

– Погодь, – прошу.

Выпрямился, а шагнуть… не получается. Буксую по грязи.

– Врешь! – кричу и кулаком грожу, а кому – не ведаю.

Таня обняла меня за пояс и тащит помаленьку.

– Врешь! – кричу. – Буду жить!

Ядрена капуста, кое-как ноги переставляю. Ладошка-то у нее цепкая. «Господи, – думаю, – ты-то за что маешься?..» Воробышек и есть. Махонькая. В юбке под телогрейку. Телогрейка – ну ровно пальто на ей. Рукава подрезаны и наспех подобраны нитками. Губы облизывает: обветрены, в трещинах. Голосок горестный и с такой заботой!

– Ничего, – успокаиваю, – не помру. Эко горе: солнце село – завтра новое взойдет.

В общем, управляемся помалешеньку.

Греюсь я шибко. За все траншейное сиденье отогреваюсь. Ташкент и есть!..

– Куда вода – туда и рыба, – говорю Тане.

Тащиться нам, стало быть, вместе.

Спустились в овраг, а за кусточками… Угра «Пропал! – думаю. – Вот тебе и рыба, и вода». На переправе снова – ни души. И даже колышка паршивого нет. Крою я эту реку про себя. Там – фашисты, артиллерия, тут – Угра. Что хуже – неизвестно, а только угробит эта вода раньше… факт! Глохлое местечко.

– Сиди, – наказываю, – Танюша, сиди…

Сам на колени – и пополз. Это ж на увечную руку опирайся! Отполз – и тихонько кричу под себя. Ох, боль! Конечно, здоровой рукой пособляю, основную работу делаю. Как есть, взобрался на бревнышки, а через них вода переметывает, серая, сердитая. Уж куды верная примета: кобыле брод – курице потоп… В воде, почитай, все ноль градусов. Не чую их, ни рук, ни ног, а назад нельзя: поздно – как есть, утону. Гитлер, чтоб ему!..

До мошонки мокну, но ползу, себя не чувствую, но ползу. Раскачиваюсь, кряхчу, матерюсь шепотком. Как есть, поморожу яйца. Перебитая рука по воде волочится, кровит. В глазах крути, вот-вот рожей ткнусь в воду и свалюсь. Блевотина стрянет в груди… Коленями стараюсь не промазать, нащупываю бревешки. Коченею, ползу… Краем глаза Таню вижу. Мордочкой в колени уткнулась, кудряшки пот склеил, – ох, плачет, плечики так и ходят. Боязно за меня. «Эх, родная, – думаю, – еще не остыло твое сердце. Знаю я этих, что пожили…»

И дурь в башке. Москва слезам не верит… не верит… не верит… Зато мы верим…

А при такой натуге и таком расходе чувств свихнуться – да запросто! Вон Левка Радушин…

Бинт замок, распутался. Дабы не зацепился – свалит тогда… Круги желтые в глазах. Укачивает, мать их в корень!.. Зато мы верим…

В воде – мое отражение. Веда быстрая, с пеной… Кривой я в воде, рваный, на жабу похож…

Так и вылез на карачках. И не сел, а лег. Худо, а сам сухарь погожевский вспоминаю: забыл в штабе. Обеспамятствовал после водки, а он, видать, свалился с груди. А тут артналет… Эх, погрыз бы! Откуда силе без харчей?..

Пока жрать хочу – жить буду. Это батя говорил. Где он, батя? Небось тоже пашет на передовой… Сел на землю. Кашляю – дыхнуть не могу, дохожу… А в башке новая карусель слов, слышу, как Гришуха подначивает: «Наконец-то дождались: груши, яблоки поспели, сливы соком налились…» Нет Гришухи!.. Зато мы верим…

Вот так в слова поиграешь и свихнешься. Мне о Левке Любка рассказывала: крепкий, надежный, ничем не болел… Я теперь знаю: война – это умерщвление душ. Волк-то, конечно, выживает, а человек…

Тянет за руку Таня, пора. Она ловко перебежала. Эх, Танечка…

– Обиделся? – спрашивает.

– За что?

– Не помогла. Один полз.

– Меня батя учил: мужчина не имеет права обижаться. Он должен размышлять. Я с батей согласен. Ну это вообще, а тут-то и обиды быть не может.

На крылечке сижу. Разглядываю начальника. Четыре «шпалы» – полковник, а у этого – по ромбу на петлицах. Комбриг, надо полагать. Я с таким начальством и за жизнь не встречался. Скорее всего, комбриг. Вон малиновые лампасы под полой шинели. Стало быть, комбриг медицинской службы. Бородка и пенсне, как у Чехова, зато нос не такой – дрябловатый, хотя и не шибко толстый. Сам свежевыбритый, гладкий, но в годах. Сапоги!.. Сапоги со шпорами. В голенища ровно в зеркало смотреться можно. Этак постукивают по пустому крыльцу, вроде как застоялся. Жеребец! Что не мерин – факт! Ишь, ровно на пружинах! Еще, поди, маячит…

Вопрос задает:

– Какой дивизии?

Таня ему, как положено:

– Шестьдесят первая стрелковая, товарищ комбриг.

Слушаю их, жмурюсь; накормят меня, и наконец уложат. Уж засну!

В губах у комбрига наборный мундштук. Без суеты, спокойно моточками дым пускает. Кивает на меня:

– Где ранен?

Сам с крыльца спустился и по грязи брезгливо переступает. Шпоры: звеньк, звеньк… Шинелька из тонкого темного сукна, пуговки все на месте и тоже надраены, блестят. Говорит ровно, без выражений.

– Ранен в атаке, – докладывает Таня. – Рота на позициях в полукилометре за населенным пунктом Рыжиково. Слышите? Это как раз у них.

А с передовой низкий басовый рокот. Ох, губится народу!

– Голубушка, – говорит комбриг, – медсанбат вашей дивизии перебазировался, а в этот принять не имеют права. Вы разве не знаете инструкции? – и окликает женщину в белом халате: – Товарищ военврач второго ранга! Растолкуйте, где медсанбат шестьдесят первой.

Сам на крылечко поднялся и прутиком грязь с подошв срезает.

Я голову задрал и во все глаза на него.

– Как это не имеют права?!

Военврач (тетка видная, лет на сорок пять, в теле) говорит степенно, себя не роняет:

– Восемь километров проселком до села Торги…

Таня слушает, губу закусила, еще пуще сбледнела.

У меня от обиды и оскорбления хрип из горла.

Поначалу даже слова сказать не мог. После вскочил, покалеченную руку к груди прижал, лицо к нему приблизил и ору:

– Возьми и пристрели! Лучше пристрели!

А кровь и хлынула! В глазах куда как желто. Сил сразу нет, обмякаю и хриплю:

– Что я, фашист вам?!

Красноармейцы обступили, галдят:

– Ведь свой же. Помочь надо.

Отстранили Таню, поддерживают меня, упасть не дают. Новые подходят. Старик-старшина с повязкой на голове цигарку сунул. Я затянулся и вовсе сдурел, ноги подогнулись, повис на руках у братвы.

Комбриг командует:

– Санитаров!

Меня под руки – и в дом. Тесно, натоплено, лекарствами пахнет, особенно йодом. Сажают – и кромсать ножницами ватник, гимнастерку. Гнилью от меня шибает. Нижнюю рубаху и не сымали: разлезлась по клочьям. Гляжу на себя – и не верю: до штанов – в кровавой коросте. Обмыли, вытерли. У меня рот до ушей. Комбриг рану через лупу изучает. Там все черное, в ошметьях мяса, нитках. А опухоль – ну точно, с кулак!

Говорю:

– Поесть бы перед операцией.

Комбриг лупой водит, и так нудно, придирчиво… Я и догадался! Как заору:

– Я не гад, не через буханку в себя! Нет там пороховых газов! Не самострел это!

А комбриг все следы пороха ищет. Тогда меня сразу к стене. Смерть там для меня комбриг ищет.

Я вскочил, сам не свой, рану пятерней растаскиваю и ору:

– В атаку бежал! В бою меня!! Гляди!

Комбриг лупу в нагрудный карман спрятал. Пенсне платком протер. Платок наглаженный, мягко так в руках подламывается, одеколоном подпускает. Меня вроде и не замечает, приказывает своим:

– Займитесь раненым.

А уж сестры из-за моего крика за перегородку сбежали. Жду. Изба просторная, но на две комнаты. Полы из толстых досок, не прогибаются, но шаткие, в креплениях разбитые и маненько скошенные к дальней стене. В углу, возле иконы, портрет Сталина в шинели. Шинель простая, не такая, как у комбрига. Свой человек. С ним не пропадем.

Потерпел, покряхтел – сестры повязку и смастерили, отличную повязку. Плечу туго, однако не тянет. Руку на бинт подвесили. Жалеют меня, одна даже в лоб чмокнула: мол, такой молоденький. Греет их ласковость. Усаживают на стул. Мать моя ро́дная! Глазам не верю: тащат сливочное масло, сахарный песок в газетке, полбуханки житного и кружку чая. Большущая кружка! Отличная, мать ее в корень!..

– Спасибо, – шепчу, – родные. – И жую, жую, совсем стыд потерял. Все смел и по сторонам зырю, нет ли еще. Подсказываю комбригу:

– Поесть бы…

Тут он сам расщедрился. Самолично приносит кружку кофе и ломоть белого с маслом – генеральский харч. А уж белый – забыл как и на зуб. Само собой, и это смел. И все едино жрать хочу.

Военврач второго ранга лисой подле комбрига; сама белая, сдобная. Волосы кудельками – как есть, от бигудей (находит время крутить), и рыже-красные… ну никакой светомаскировки… Груди… Я аж глаза здоровой рукой потер: ну бруствер и есть, оборону за такими держать. Однако не висломясая, сбитая. Губы толстые, уверенные. Прет от нее бабьей сытостью. Само собой, выбор на мужиков: не комбриг (коль у него еще маячит…), так другой или другие… и до ее сорока пяти охотников – поспевай отпускать… Сижу и думаю: «Одни воюют, а другие блядуют…»

Меня под руки – и в чулан, а там носилки. Я лег, чего не лечь. На меня драное ватное одеяло, в головы – не пойми что, но мягкое. Накрыли, укутали. Лежу.

За перегородкой комбриг распекает, голос все тот же – без выражения («Нет, – думаю, – не маячит у него, один форс это»):

– Простой санитар обязан делать противостолбнячный укол, а вы, вы же с дипломом сестры!

И в ответ оправдания моей Танечки…

Вспоминаю военврача второго ранга, зуб у меня на нее, да плевать ей на нашего брата! Задница довоенная, в халат не влазит, видать, вся душа там… А волосы не природные, такие от красного стрептоцида. В нашем радищевском магазине Сонька Кожухова торгует. Она свои тоже красным стрептоцидом красит. Всю аптеку обобрала. Тожа кобыла из записных. Надоел ей ее законный. Маненько выпивал Николай Фролович, но как все, не пуще. А она на себе кофту порвала, лицо нацарапала – и соседку в свидетели: та уже ждала. Николая Фроловича и на Колыму. Сонька мужиков водить, а уж участковый и торгаш – в первых клиентах. Народ ее урезонивает, а она смеется: «А свидетелей нет!»

Батя ругался: поленом бы стерву. Он женщин иначе как «крапивное семя» и не кличет. Мамаша обижается, стыдит его, а он на своем всегда: крапивное семя и есть. Сгубила Сонька дядю Колю, и за что? Чист он перед ней и законом…

Не дает мне покоя военврач второго ранга, вспоминаю – и аж по носилкам ерзаю. Видите ли, красноармейская книжка порченая, хранить надо в непромокаемой ткани. Вот сука! Чтоб от тебя с твоей непромокаемой упаковкой у меня в ячейке осталось! Сука барабанная!..

Дверка скрипит. Приглядываюсь: комбриг отворил и зырит в щель на меня:

– Не спишь?

– Никак нет, товарищ комбриг.

Он и шагнул в чулан. Стоит надо мной черным.

– Как, в порядке? – Его голосок сухой, без чувств.

– Так точно, – отвечаю.

– Атака удалась, боец? Потери?

– Считать нечего. Лягушачьего пуха не осталось – так встретили нас.

Комбриг долго молчал, я даже заскучал. Лица не вижу – один контур. Шинель на нем – внакидку и одна шпора маленько звенькает.

– Сколько людей потеряли? – спрашивает.

– Треть роты была выбита еще до атаки.

– Сколько это, треть роты?

– Человек сорок, но у нас взводы большие были, в моем – сорок четыре бойца. После атаки от всей роты осталось пятнадцать. С ничейки я один выполз. У самого немецкого бруствера подстрелили.

Комбриг еще пуще задумался, я даже молчать устал. Погодя дверку за собой затворил, и уж больше никто не заглядывал.

Лежу в темноте, слушаю бой. Вся изба легонько дребезжит.

ДЕНЬ ВОСЬМОЙ

Слышу: тормошат, а пошевелись – насквозь в крови, одеяло хоть выжми. И вообще нет на мне живого места! В башке – безобразие: боль, тошнота и треск. Блевануть подмывает. Соображаю хреново. Квашеная капуста вместо мозгов. Руки дрожат. Кабы не блевануть, икаю, но сдерживаюсь. Главное – носилки подо мной подкруживаются…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю