Текст книги "Стужа"
Автор книги: Юрий Власов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Юрий Власов
Стужа
Рассказы и повести
РАССКАЗЫ
Белый Омут
Сколько лет я вижу из окон ротного зала горбатую булыжную мостовую, обшарпанную толстенную стену двухэтажного торгового ряда и серый латаный мешок продавца семечек на углу. Плечистый безногий инвалид в дырявой гимнастерке или ватнике дремлет на культях, обтянутых желтыми засаленными кожами, или пьяно сипит:
– Пятнадцать ранений хирург насчитал! Две пули засели глубоко, а храбрый моряк все в бреду напевал!.. Дорогие граждане и гражданки, купите семечки у инвалида войны!
Центральная часть города на одном уровне с нашим училищем, окраинная – глубоко проваливается к гигантскому оврагу, ее хорошо видно из окон: кривые улочки с чугунными водяными колонками, заборы и плоские железные крыши. Кое-где на крышах можно увидеть старый герб города: три железные рыбины сошлись мордами на флюгере. Эти рыбины – стерляди и должны, согласно гербовому уложению, «означать великое сей страны изобилие…». Ближе к оврагу приземистые купеческие особнячки из кирпича, какие-то бочковатые, насупленные, теряются в деревянной слободе.
Весной окна в нашей спальне распахнуты. Теперь, после отбоя – ослиных, осточертевших звуков трубы, – мы не спим. Мы слушаем эту жизнь за стенами училища: голоса, смех, шум автомобилей, шорохи молодой листвы. И хмелеем от свежего весеннего воздуха. С Волги прорываются пароходные гудки. С уличными огнями вздрагивает и движется потолок. Смутные, неосознанные, но очень приятные и ласково-тревожные чувства отгоняют сон.
Я думаю об экзаменах и о том времени, которое наступит после. Целый месяц свободы! Неужели это возможно? Как же счастливы люди там, за стенами! У них все дни свои! А девушки? Ведь в них все необыкновенно! И я вспоминаю, как целовался на зимних каникулах с Ниной Глазуновой. Какой же это был Новый год! Ночь безлунная, но совсем не темная от выпавшего снега. Воротничок ее шубки припорошил снежок. Как жмурилась она, когда я целовал ее! Как вздрагивали ресницы, как слабела она! И как задыхался я и бормотал, сам не помню что. Как пахучи, мягки и податливы были губы! А как светился снег в парке! Сугробы смутно мерцали в темноте. Ветер толкал деревья. И белой завесой осыпался снег. И косо, крупно падал под фонарями, забеливал вытоптанные тропинки…
Только себе я могу признаться, что я очень дурной человек. Я влюбляюсь часто и горячо. Я совсем непостоянный. Я несерьезный, вздорный…
Я натягиваю повыше тонкое казенное одеяльце. Закладываю руки за голову. И лежу, лежу без сна, захваченный мыслями. Конечно же, если бы люди узнали мои поступки, они отказались бы от меня. Я уже давно составил список чувств, которые я должен подавлять. Я должен следовать примеру стоиков. Они умели властвовать над своими страстями. А я? Ни одного чувства еще не смог вычеркнуть из своего списка, а ведь он написан уже как восемь месяцев. Я испорченный человек. Я загублен слабостями. Я недостоин дружбы, доверия…
И я вспоминаю, как в первый год войны влюбился в маленькую шестилетнюю девочку. Мне было тоже шесть лет. Разумеется, я ничего ей не говорил. Просто везде был с ней. Нашу семью эвакуировали в Сибирь, туда же приехала семья этой девочки. У нее были рыжеватые кудряшки, загорелые гладкие руки, совсем непохожие на мои исцарапанные и грязные. Я не смел рта открыть и сносил все ее шалости. Но однажды она сказала:
– Я тебя поцелую.
У меня так заколотилось сердце!
Грудь стала большой, и там гулко-гулко колотилось сердце. Ноги подкашивались. Я побежал к своему самому надежному укрытию – пристройке дома, принялся поправлять лестницу, и в этот миг она обняла меня за шею и, смеясь, поцеловала. Я вырвался и влез на крышу. Руки у меня дрожали. Она попробовала влезть и испугалась: лестница качалась. И она села на ящике караулить меня, но ей наскучило ждать, и она убежала. Я слышал, как звенел ее голосок. Она играла в классы со своими подружками.
Я вспоминаю, как несколько часов просидел на крыше. Как колотилось сердце! Это было неведанное состояние! Я боялся пошевельнуться. Что-то могучее, светлое обрушилось на меня…
С крыши открывалась степь, с одной стороны уже иссиня-темная и глухая, а с другой еще освещенная ясным небом. Во все глаза я смотрел, как разгорается вечерняя заря. Я впервые увидел такую зарю. Все в те мгновения было иначе.
Алая краска выше и выше захватывала беловато-лазурную часть неба. Растворились в сумерках и смолкли последние жаворонки. Степь вдруг дохнула знойным ветром. И в этом ветре я отчетливо уловил ароматы нагретой земли, сена, болотец и вдруг очень сильно запахнувших цветов. Утихли воробьи под карнизом крыши, и тополиная аллея у дома налилась чернотой. Мама позвала меня, я отозвался, а сам не мог унять своего сердца. Неведомые, неиспытанные чувства будоражили меня…
Разве самому себе я не смею признаться? Я человек без воли. У меня нет твердости в характере. Женщины – это позорная слабость. Настоящий мужчина должен знать свое дело, служить ему. Женщины не способны отвлечь его. Это у слабых, дряблых и похотливых людей все интересы в женщинах. И вообще, что значит женщина? Это развратно, гадко говорить сразу о многих женщинах. Должно быть имя, которое я стану боготворить. Я встречу одну, полюблю одну и никогда не увижу никого, кроме нее. А я? Я?!
И я вспоминаю, как десяти лет в самом младшем классе Суворовского училища влюбился в цирковую наездницу. Нас повели всем училищем на цирковое представление. После казармы на нас обрушились свет, музыка и каскады номеров. Эта девочка, почти девушка, с полными, но ровными, плотными ногами (это сразу поглотило мое воображение), занималась вольтижировкой. Она вспрыгивала на круп лошади и стояла, балансируя руками. У нее было круглое смеющееся личико, ловкие, быстрые ноги в красных гусарских рейтузах и волосы, гривой рассыпанные по плечам.
Ах эти ноги! Как гадко смотреть и думать о них! Я испорчен вконец. Даже сейчас не могу не думать о них!..
От колен они расширялись. Как волшебны линии этого расширения, изгибы бедер, переходящих в овал зада. Что именно гадко – то главным образом и занимает мое воображение. Не губы, не глаза, в которые я шептал бы стихи, а смело выдвинутый назад, уже развитый в полную меру зад. А как одуряюще прекрасно он раздваивался в седле! Как неожиданно толстели бедра, напирая из рейтуз, как отделялся стан от этой тяжести внизу!..
Ни одного номера я больше не помню, хотя ребята с неделю пересказывали их друг другу или неуклюже и беспомощно пытались повторять.
В моем сознании вспыхивают огни, гремит музыка и нарядная девушка в низеньких сапожках с маленькими шпорами взлетает на круп грузновато-замедленно галопирующей вороной кобылы.
Много лет спустя я узнал эту девушку в ренуаровской работе «Танец в Бугивале». До чего похожи!
В темноте у меня разгораются щеки. Я приподымаюсь и поглядываю на ребят. Уже шесть с лишним лет мы неразлучны. Какой же стыд, если они узнают! Нет, надо читать тот список дурных чувств каждый день непременно. Тогда я проникнусь отвращением к этим пагубным и низменным порокам. Кто меня ими наделил, за что?! Нет, нет, я стану волевым, твердым и мужественным. Ни одна женщина не сможет тронуть меня…
А тогда, в следующее увольнение в город, я нашел афишу цирка и узнал, что девушку зовут Валентина Заболоцкая. Сколько же в своих мечтах я скакал рядом с ней! Как удерживал от падения и осаживал норовистых лошадей! Как близко я видел ее черные задорные глаза! И эти проворные ноги! Отчего они так беспокоят? Даже сейчас, много лет спустя, мне не по себе. А тогда… тогда я сгорал от стыда и мучительного счастья в своей жесткой солдатской койке. Лишь ночами я мог оставаться наедине с собой. Сбоку бредил Стасик Фролов (он всегда болтает ночами), всхрапывал у окна Женька Быстров, и мерно сопели остальные тридцать воспитанников. Нас в третьем взводе было в тот год тридцать три. Включал свет дежурный офицер, обходил спальню, проверяя, как уложено обмундирование и все ли ремни повешены ровно и пряжками к дверям; будил обычно Генку Харитонова по прозвищу Швабра или Витьку Бонди за грязные сапоги. Витька называет все прозвища «псевдонимами», его «псевдоним» – Сергунчик. Без кальсон, в сапогах на босую ногу, совершенно обалделые от сна, они плелись в хозяйственную комнату и через минут десять возвращались, распространяя вонь технической смазки. В те годы вместо гуталина в хозяйственной комнате стоял бачок с солидолом. И снова я оставался наедине с цирком, запахами опилок и вольтами Валентины Заболоцкой. Мотался на проводе фонарь за окном. Черна и нескончаема была зимняя ночь за высокими овальными окнами. Бросая синие искры, грузно долбил стыки путей трамвай. На миг налетал призрачный отсвет вагонов, и снова чернели окна…
И в памяти, наливаясь тяжестью, впаивался в седло ее зад, такой прекрасный в своей раздвоенности, такой притягательный, такой… И нет силы изгнать его из памяти, и бессильны все самые запретительные слова… Только бы раз заглянуть ей в глаза, положить руки на плечи. Всего раз – о большем я не смею мечтать! Всего раз взглянуть – и раствориться, взмахнуть крыльями, исчезнуть, не сметь о себе напоминать…
Я думаю о том, как медленно взрослею. Эти годы в училище так тягучи! Это заточение в казарме так несправедливо! Я даже представить не могу то счастье, когда закончу училище. Неужели этот день возможен?! Какой же будет этот день!
В свой первый летний отпуск я влюбился в Галю. Это вышло как-то само собой. Она закончила девятый класс, и для нее я, будущий пятиклассник, был совсем ничтожным существом. Я не смел к ней подходить. У нее были короткие, но густые коричневатые волосы, насмешливые полные губы и чеканно изящный профиль, как на камеях тети Ани – маминой знакомой. Каким летуче-стремительным был ее шаг! Я мгновенно узнавал стук ее каблучков. Я подбегал к окну или отступал в кусты и любовался – оживший профиль старинной камеи завораживал меня. Вскоре она с улыбкой начала приглядываться ко мне. Она знала, где я бываю, и наведывалась. Тогда модны были длинные платья. Ни одна девушка не была столь хороша в таком платье, как Галя, но особенно к лицу ей было голубое. Она всегда спрашивала меня:
– Правда, прелесть?
И я что-то бормотал. Я не притворялся: все в ней казалось для меня совершенным. Линии старинной камеи чудились мне в чертах ее лица столь явственно, что я принимал, очевидно, вид преглупый. А она, потрепав меня за волосы, уходила на танцы. Что за пытка! В училище нам дают обязательные уроки танцев. За танцы в младших ротах каждую четверть выставляют оценки. И я умею танцевать. Но разве ей интересно было танцевать со мной? Она стеснялась. Я видел, на танцах ее приглашали десятиклассники и такие взрослые курсанты или студенты! Я отплясывал мазурки, венгерки, кадрили и давал себе клятву вовсе не замечать женщин. А каждое утро украдкой клал ей на подоконник розы. Я обрывал их в парке. Ночью розы пахли слабо, были мокры и холодноваты. И в них иногда я находил спящих жуков с лилово-бронзовыми спинками, таких же, как на цветущих черемухах весной…
В то лето я научился плавать. Сперва я плавал только по-собачьи. И я боялся опустить ногу. Она зависала в пустоте. И от того, что дно было так далеко, руки у меня начинали выгребать часто-часто, а до берега все равно плыть полчаса. Потом я научился нырять с барж, грубых, пахнущих смолой и очень высоких без груза. Жгли ноги серовато-занозистые доски. И удар воды всегда был неожидан и звонок!..
Дарить розы – это же ухажерство! Даже слово такое вызывает омерзение. Почему не могу вести себя с достоинством, как другие? Я знаю – это слабости, постыдные слабости. Они у меня от рождения. И я должен их подавить и подавлю непременно. Я знаю, как люди воспитывают себя. Я докажу! Я ворочаюсь в постели. После урока гимнастики побаливают мышцы. Я ложусь поудобнее. Мне все более и более тесна солдатская койка. Мой рост уже около ста восьмидесяти шести сантиметров, и ноги приходится даже во сне поджимать, а плечи так мускулисто крепки и широко раздвинуты, что я едва укрываюсь стандартным солдатским одеяльцем. Я ощупываю руками ледяные коечные станины. Мне кажется, я могу их выгнуть руками. И хотя они толсты и неподвижны, я верю, что когда-нибудь они поддадутся.
Кто-то открывает дверь в спальню. Топает сапогами и ложится в кровать. Я отворачиваюсь к окну.
«Что розы, – думаю я, – а вот думать сразу о двух женщинах? Как низко я пал тогда!..»
И я поневоле вспоминаю то лето и Евгению Владимировну – она с год жила в общей квартире напротив. Я не сомневаюсь, я испорченный и развращенный человек. Да, я беспутный. Но я ничего не могу поделать. Я даже замираю, когда вспоминаю тот день. Это гадко, однако я вспоминаю подробно и счастливо…
Еще по ночным сумеркам я любил на велосипеде уезжать к озерам за окунями. Там, где тропинка терялась (а я знал ее наизусть), я шел пешком, ведя велосипед за руль. А уже перед самым озером прятал его в овражке. У меня было свое заветное озерко, я звал его Белым Омутом – утрами, еще до восхода солнца в рассветной мгле, оно тлело матовой белизной, и седые пряди восходили едва уловимо. Рыбины ворочались в воде. Я, дрожа от нетерпения, разматывал удочки. И ознобисто непроглядны были заводи под деревьями.
Я возвращался, когда солнце теряло свой первый багрово-вишневый тон. Людей здесь в ту пору я никогда не видел. Я заглядывался на солнце, оно плавилось желтовато-розовым жаром. Вода из розовой снова становилась молочной, а потом начинала голубеть вместе с небом. Кривясь, смещались отражения птиц. С сухим треском налетали стайки скворцов и, распластав крылья, застывали в небе болотные луни. Кулички на сыром песке царапали следочки. И, оживая, лениво зыбили воду ветры.
И тогда все было так же. В ноги толкала сетка с рыбой. Земля под притоптанной травой еще сохраняла зной вчерашнего дня. С карканьем тянулись на кормежку вороны. И какая-нибудь из них вдруг начинала кувыркаться и кричать совсем не похоже.
Я услышал звон воды. Здесь я знал каждое дерево, каждый плес. В эти часы здесь хозяином был я. Где-то рядом вода булькала, шипела. Я свернул на звук. Берег поднимался, закрывая озеро. Я знал: впереди обрыв и песчаный карьер. В той заводи мелко и вода всегда теплая.
Уже пригревало, хотя тени были еще рукасты и черны. Но там, где солнце доставало воду, поверхность ее струилась белым слепящим серебром.
Я даже не сразу понял, что это на плесе. Разбегались, вспухая, темные круги. Множество брызг вспыхивало на солнце, разбивало воду, пенилось. Это забавлялась водой женщина. Стоя в воде выше колена, она взбивала воду. Вода внизу была еще не захвачена солнцем и толклась черно, масляно. Однако сама женщина выше бедер кипела такой же нестерпимой белизной, как и вода у далекого берега. Я вдруг услышал ее тихий смех.
Она повернулась ко мне. Я вздрогнул, но она не заметила меня за ивняком. А я узнал ее!
Это же как сон! Женщина выходит из воды и ложится на песок в каких-то десяти шагах. Сначала я вижу только светлое пятно… Потом она садится и, закрыв глаза, подставляет лицо солнцу, сонно смахивая ладонью капли с бровей, ресниц, подбородка. Она чему-то улыбается, я вижу снежную полоску зубов и розоватость изнанки нижней губы. Груди передают порывистость дыхания. Они опали под тяжестью, а с концов остро темны, ровно запечатаны сургучом.
Я не сразу заставил себя уйти. Я представил, какое это гаденькое зрелище со стороны – вот так подглядывать. И тогда, обругав себя, ушел.
В овражке я наткнулся на чужой велосипед. Евгения Владимировна не дошла каких-то семи шагов до моего. Пристально и долго я смотрел на этот велосипед…
Я стал ловить окуней у озерка сразу за березами, ближе к дому. Я запретил себе приближаться к Белому Омуту. Зато каждый день я видел, как она проезжает мимо. Я ни разу не нарушил своего слова. Я лишь мечтал.
Но что это были за мечты! Чувства, слова, образы оглушали. Никто и никогда не узнает, что я пережил в те недели…
Белые брызги бесшумно парят по спальне. Струи серебристой воды рисуют волшебные линии… Я прихожу в себя. Почему все нужное, правильное, очень похвальное всегда такое скучное? А вот об этом, скверном, думаешь радостно. Вот все праведное, все полезное и всеми одобряемое – это надо заставлять себя делать и это какое-то чужое, пресное. Отчего?
И я с горечью размышляю о том, что все это от того, что я испорчен. И вот эта невыносимо двойная жизнь! Я должен скрывать от всех, каков я в действительности. Нет, я должен перевоспитать себя, я другой.
Я пустой, никчемный. Я совсем не годен для серьезной жизни, хотя отлично учусь и классный спортсмен и ребята меня любят, а вот… на самом деле я другой. Если бы они знали! Ведь каждый год одно и то же!
После шестого класса я проводил отпуск с мамой и братом в Одессе. Я мечтал о море. Увидеть море! И этот миг настал. Впереди за глинистым обрывом, остро изрезанным дождевыми промоинами и пучками чахлой полыни, слоисто дрожал полуденный воздух. Я шагнул из-за кустов и тогда увидел море во всю ширь – насколько хватает глаз. Я видел лишь море – эту до краев наполненную исполинскую чашу сини. Море показалось мне именно исполинской чашей. И эту чашу плавно раскачивали. Множество зеркальных бликов блуждало по ее поверхности, а края – задымленные дали – растворялись в тусклое распаленное небо. Скользили белые облака, искусно обточенные ветрами. И море, охая, выбрасывало волны на берег.
Я оцепенел. Этот простор! Эта прозрачно-зеленоватая толща воды со снопиками гаснущего света в глубине.
Море!..
Я чувствовал себя в воде своим. Я заплывал на два-три километра. Научился выходить и заходить в воду в крепкий ветер, когда волна может расшибить о дно. Часто, оставив брата в лодке и взяв камень, я опускался на дно. Я бродил под пологом прозрачной воды, разглядывал синевато-темные камни, изъеденные солью и бурями; крабы пятились бочком, пятная песок своими костяными лапками. Дремали на песке бычки, приметные лишь из-за крапинок на спине. По слабому течению стелились космы водорослей и бело разбивались волны о днище лодки. А потом, разом оттолкнувшись, уходил наверх, к поверхности, так похожей на стекло, составленное из зыбких граней.
Я был осмуглен солнцем, строен и одет в зреющую мощь мускулов. Не было для меня большей радости, чем соревноваться в силе и выносливости с морем. Так искренне я был привязан еще лишь к книгам. Книги одарили меня счастливейшими мгновениями. Для меня не было печатных строк – мир бушевал за строками; чувства, которые нельзя увидеть и взять рукой, обильно и свободно изливались с белых страниц.
И весь этот мир: море, безудержность солнца, ожившие миры книг и мои, слитые с ритмом жизни мускулы и чувства – я вдруг угадал в глазах Тани. Мне ее недоставало каждую минуту. С ней все становилось другим, без нее – терзающей пустотой. В ней была дорога каждая подробность.
Она обращалась со мной покровительственно, с оттенком жалости – я все равно любил ее. Когда она уехала, дни потеряли смысл. Я не знал, что море, солнце, движение жизни – все может быть пустым и без смысла.
Я купил кольцо с каким-то фальшивым камнем. Я купил его на деньги, сбереженные для каникул. Я сознавал, это глупо, и никогда не осмелился бы даже показать ей кольцо. Оно до сих пор со мной, надежно припрятанное в парте.
Таня была невысокого роста. У нее были самые обыкновенные волосы. И вообще она казалась самой обыкновенной. В то лето она закончила первый курс педагогического института под Москвой.
Почти год она отвечала на письма. Как вздрагивал я и волновался, когда из рук дневального получал ее письма! Милые аккуратно-округлые буквы…
Да, все в прошлом. Я уже не смогу так любить! Что все остальные встречи? Это – испорченность, не больше. Я просто поддаюсь своей природе, но настоящие чувства уже в прошлом. Вот хотя бы Оленька Ропшина. На зимних каникулах в седьмом классе мне нравилось кататься с ней на коньках. Я спрашивал ее, что белее – снег или ее улыбка, и шептал ей строфы из «Amores» Овидия. Я увлекался поэтами античности.
И Оленька была несравненна, когда ее папа на второй день Нового года сварил глинтвейн и все мы выпили по стакану. А потом мы с ней без конца провожали друг друга. Дорожка пропадала в сумеречной белизне парка. На скамейках пенно стыл молодой снег. Мы писали на сугробах всякие глупости. У нее замерзли руки. Я высвободил ее руку из варежки и взял в ладонь. Холодные хрупкие пальцы, вздрогнув, так и замерли согнутые в моей ладони. Они были такие беспомощно доверчивые! И когда я нечаянно касался ее плечом, мы вздрагивали и смотрели друг на друга.
Было очень звездно. Так звездно – казалось, звезды освещают ночь. Мороз пощипывал щеки. И снег от мороза был рассыпчатым, легким. И стихи Пушкина чудились в поскрипывании снега. Однако все это было не то и не так. Мое сердце не разбито (ненавижу это пошлое выражение), но я уже отлюбил. И я чувствовал себя усталым, пожившим человеком. Мне было жаль наивности Оленьки…
В редкие минуты одиночества, которые почти невозможны в училище, я доставал колечко и размышлял о разных несправедливостях бытия. Уже никто никогда не сможет разбудить мои чувства. Да, наверное, все кончено для меня.
На следующих каникулах мы с братом были очень заняты. Брат поступал в институт. Но потом, на зимних каникулах в восьмом классе, я еще раз убедился, что обречен на одиночество. Правда, я познакомился с Машенькой Звягинцевой. Мы почти каждый день ездили с ней в Большой театр или в кино. Мы так близко сидели! Завитки волос щекотали мою щеку. И я ощущал теплоту дыхания в шепоте. И потом, засыпая, я слышал ее смех, воздушность ее движений (когда она поправляла мне галстук). Я не умею его завязывать по-настоящему двумя узлами, но с одним справляюсь. Показал мне, как завязывать галстук, брат. Он уже учился на первом курсе горного института. Брат презирает меня за мои увлечения. Он называет это волокитством. И он прав. Я ненастоящий. Я сентиментален. Я ветреный человек. А Елизавета Николаевна Истрати – мамина знакомая – говорит, что у меня якобы чувственные губы. Губы у меня как губы. Немного толстоваты – и все. Выходит, раз полногубый, стало быть, непременно влюбчивый?
Все это доставляет мучения. Брат не верит в меня, а я непременно воспитаю себя настоящим мужчиной. Необходима упорная работа над своим нравственным самоусовершенствованием. В древней философии существовала своя система. Нужно начинать с ежедневного самоиспытания, не выпуская из-под контроля ни одного своего поступка и желания. В результате длительных упражнений человек прогрессирует в усовершенствовании и приближается к мудрости. Я добьюсь, чтобы моя жизнь не расходилась с принципами.
Я с нежностью думаю о брате. Он чистый и уж полюбит, так навсегда. Все в нем мне дорого: и сноровистость в делах, и рост под метр девяносто, и сила, и начитанность…
Сколько же мне нужно работать над собой!
Расставаясь, я не выдержал и поцеловал Машеньку. Как вспыхнули ее щеки, как несвязно вдруг она заговорила!..
И опять казарма, казарма…
Зато на летних каникулах после восьмого класса я вел себя по-мужски. Отпуск мы охотились с братом на уток. Эта гладь озера на рассвете, этот предрассветный покой! Это шварканье селезней в тростниках, крики выпей, плеск воды под крыльями и свист еще невидимых в сумерках стай! Если бы это было возможно, я стал бы профессиональным охотником. Ах, как замирает сердце, когда на твой шалаш внезапно налетает чирок! Полет его прям, но стремителен. Порой только и услышишь свист крыльев. В мгновения надо успеть поймать его стволами, взять упреждение и, не обрывая движения ружья, нажать на спусковой крючок.
А как пламенно-прозрачно солнце, укусившее край горизонта! Как вихрится туман на ветру! И как дымно-тускло солнце за клочьями тумана!! И как ветер растаскивает туман и солнце ложится в воду! И как постепенно голубеет вода, впитывая краски неба, и потом уже не отличить голубизну неба от голубизны вод! И как коричнева и тепла вода в торфяниках! И как беспокоен на ветру тростник! И как правильны овалы тростника на поверхности озер! И как близко можно подобраться к птицам, если поет тростник!
Я не боялся усталости, трясин, коряг, змей. В трусах, с патронташем на шее и ружьем в руках часами я брел по грудь в воде. Ноги засасывал ил. Вода порой подступала к горлу, и я, увязая, возвращался, отыскивая новый брод. И ястребы зависали надо мной, а щуки азартно били на отмелях. И рыбы, спасаясь, узко, быстро резали плавниками воду или шлепались, выпрыгивая из воды. И, сдерживая дыхание, окаменев, я слушал, как перекликаются утки. Из куги выплывали сторожкие лысухи. И, высоко подняв шеи, продолжали охоту на рыб белобрюхие чомги. И дорожками рябилось в воде отраженное солнце. И лес стоял сизоватый, неподвижный, притихший.
И сердце проваливалось в грудь, когда срывалась первая утка. Она отчаянно колотила крыльями, поднималась свечой из камышей. И пока она не взлетала выше камышей, я слышал оглушительное хлопанье. Я начинал различать какое-то растрепанное смутное пятно. А камыш взрывался новым страшным грохотом. И я вдруг видел много птиц, очень много. Они старались вырваться из тесноты зарослей. И потом над камышом я видел оранжевые лапки, буроватые плотные перья и длинные напряженные шеи. Над зарослью птицы широко ложились на крылья и часто-часто (сначала, кажется, вхолостую) намахивали крыльями…
В девятом классе я взялся готовиться к выпускным экзаменам. Я решил сдать выпускные экзамены на золотую медаль, как и брат. Медаль дает выбор не только лучших военных училищ, но и открывает возможность поступления в академию. Это мне было твердо обещано папиным товарищем.
На спорт, правда, я время не жалел. Я очень привязан к тренировкам. Линии сильного тела всегда возбуждают меня. В крепких мускулах, в неутомимости и ловкости я слышу зов жизни. Физические напряжения доставляют мне наслаждение. Я могу часами бежать на лыжах, работать на гимнастических снарядах и с тяжестями. Насыщение усталостью упоительно. Спорт очень изменил меня. В пятнадцать лет я весил девяносто килограммов и был выкроен из одних мускулов. В мускулах я люблю жизнь. Нигде нет такой полноты жизни, как в физических напряжениях.
Жизнь зовет – и я уступаю. Я всегда звал, ждал жизнь. Она там, за этими каменными стенами. Там необъятный, непознанный мир. Господи, окунуться бы в него! Господи, скорее, скорее!..
Верю: все уступит моей жажде жить, моей силе, моим желаниям!
И я вспоминаю Оку в последние летние каникулы – пойму в некошеных травах. Желтые нагретые плесы. Мы купались и загорали вместе с Наденькой Ключевской. У Наденьки лениво-тяжелые и длинные косы. Тогда их выжгло солнце, разделив на светловолосые и совсем темные пряди. Она закручивала их на затылке, когда собиралась в воду. Я нарочно отставал и смотрел, как они, намокая, темнеют. Плечи Наденьки вырывались из воды, золотистые, узкие. Несколькими гребками я догонял ее. Она морщилась на брызги, смеялась. И капли на ее лице были прозрачными.
Она плавала под стать мне. И за полчаса мы уплывали далеко. Мы выбирались на островок, поросший таволгой. Таволга была в мой рост и вечерами пахла как-то особенно пронзительно, сиренево-холодно. И желтоватый крупный песок обжигал кожу. И солнце я слышал. Я слышал, как оно изливается на землю. Слышал его жар в ударах своего сердца и губами слизывал прохладные капли. Мне верилось – мы поднимаемся в лучах этого солнца, оно для нас, и мы сейчас распластанно замрем над землей, и я смогу полететь! Подгребать воздух под себя и лететь! И все во мне начинало беззвучно петь солнцу. Я слагал слова, которые не знал, но они были насыщены светом. Я ловил лучи и улыбался им. Я видел все лучи по раздельности и снимал тепло с этих лучей. И жаром, рекой пахнул песок…
Однажды какая-то сила заставила меня нырнуть и прижаться к Наденьке. Я знал, это безобразно, гадко и безнравственно, но все получилось само собой. Я ощутил ее грудь, полноватость ног и всю-всю…
Когда я вынырнул, у Наденьки было такое лицо – вот сейчас разрыдается. А я плыл и ласкался. Она бормотала несвязно-сбивчиво, чтобы я прекратил свои выходки. Она почти выбежала из воды. Мне хотелось побежать за ней. И так сильно, что перехватило дыхание. Мне всегда очень больно, если я кого-нибудь обижаю. Мне много раз легче самому пережить боль и обиду. И я заставил себя не шевелиться.
Я понимал низость своего поступка! Но сердце! Как торопливо оно набирало удары! Как напряглись и набухли кровью мускулы! Как жадно и буйно звали Наденьку руки! Нет, разумеется, я стоял неподвижно, но что же было со мной!
Наденька спрятала лицо в ладони. Пряди прилипли к спине. Они были такие длинные – почти доставали поясницу. Я понял, что ленточки в воде развязались и волосы распались.
Наденька горько вздрагивала всем телом.
Я почувствовал себя грязно и стыдно. И одновременно я не переставал радоваться ей. Я схватывал взглядом линии ее тела и те чисто женские движения, которыми она отводила волосы со лба.
Я сказал ей, что виноват, что я грязно проступил и, если она хочет, я никогда не подойду к ней, но я сделал так ненамеренно, это все неожиданно для меня самого. Я говорил, а сам сгорал желанием обнять. Мне так хотелось обнять ее, что я ощутил это физически. Я уже прижимал ее к себе, бормотал какие-то слова. Я втапливал ее руками в себя. Растворял в себе.
Я был чистосердечен, когда просил прощения. Я не притворялся. Мне было больно и очень стыдно. Я говорил, что никогда не посмею к ней прикоснуться. Я просил ее забыть меня. Я сейчас уйду, и она больше меня не увидит. Но пусть простит – я не хотел ее обидеть. Не мог обидеть. Не смею…
И уж не могу вспомнить как, но мы стали целоваться. Мне чудилось, что через губы я впитываю весь жар желаний, все драгоценности большой жизни, обещания этой жизни. Мы столько целовались, что губы распухли.
И все каникулы мы уплывали на остров и целовались. И мне было не по себе. Вдруг все на моем лице смогут прочесть другие. Украденные поцелуи. Я, несомненно, достоин презрения и самых крутых нареканий… Мысль о том, что я смею думать о поцелуях, огорчает. Почему я столь испорчен? Почему прикосновения к Наденьке оказались столь желанными? Почему брежу ими? Сколько же мне нужно работать над собой, чтобы перевоспитать себя?..
И я снова бросаюсь в Оку за ней.
Река с готовностью принимала нас. В холодноватых струях я особенно чувствовал послушность мышц, отжатость и ладность тренированного тела. Казалось, солнце ложится рядом. Я разбивал рукой это солнце. В те мгновения я почти не думал о Наденьке. Вся жизнь открывалась мне вдруг. Я видел себя сильным, большим. И все, за что возьмусь, будет уступать мне. Благородные лица будущих друзей мнились мне в игре воды. Огромные события надвигались на меня. И в такт движениям я набирал заветные слова…