355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Азаров » Групповые люди » Текст книги (страница 3)
Групповые люди
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:28

Текст книги "Групповые люди"


Автор книги: Юрий Азаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц)

– Багамюк, – обратился он тогда к председателю совета, который в честь воскресного дня повязал, под робой разумеется, шелковую косынку – вольность недопустимая в режиме ношения одежды. Он торопливо застегнул верхнюю пуговицу и быстро подскочил к начальнику. – Так как называется наше воспитательное учреждение? – спросил Заруба у председателя Совета коллектива.

– Исправительно-трудовая колония! – бойко ответил Багамюк.

– Я вас прошу разъяснить новенькому, осужденному Степнову, значение названия нашего учреждения.

– Будет сделано, гражданин начальник! Квакин! – крикнул в сторону неказистого пухленького человечка в робе не по росту, но уверенного и степенного, похожего несколько на католического падре. – Квакин, ко мне! Проведешь с новеньким воспитательную работу. Научи його, сучью душу, говорить "колония", а не "лагерь".

Квакин представился Демьяном Ивановичем, ответственным за политико-воспитательную работу в колонии, дал понять, что нам, образованным людям, надо объединяться и для этого уважать друг друга, что в общем-то в колонии жить можно, потому что здесь действительно много порядка, колония, можно сказать, экспериментальная и эксперимент приобретает всесоюзное звучание.

– Значит, вплотную подошли к массовому и повсеместному внедрению? – спросил я, и по тому, как Квакин не почувствовал моей горькой иронии, я понял, что он глуп как пробка.

– Именно, сейчас такой этап наступил, – ответил он серьезно и важничая. – Колония выполняет план на шестьсот процентов, держит все переходящие знамена. И задача каждого внести свой надежный вклад в общее дело…

Квакин говорил со мной, как он, должно быть, говорил с людьми на общих собраниях, когда, будучи заведующим отделом пропаганды и агитации одного из южных райкомов партии, агитировал за досрочное перевыполнение плана, за взятие новых обязательств и за снижение себестоимости продукции. Впрочем, обо всем этом Квакин успел мне сказать, призвал к ответственному поведению и, конечно же, попросил не допускать таких неточностей, как это самое, называть передовую колонию лагерем.

– Дело в том, – сказал я. – В энциклопедических словарях слово "колония" в смысле воспитательного учреждения, как правило, не значилось. "Колония" – означает подвластную страну или поселение людей, птиц и даже микроорганизмов.

– Не надо умничать, – сурово сказал Квакин. – Запомните, здесь это не в почете. Был тут у нас умник Лапшин. Перестал умничать. Стал таким, как все. Отучили. Трудиться надо, а не умничать.

– Но что плохого в слове "лагерь"? – сказал я совершенно искренне и даже со злостью. – Если бы это слово было плохим, не называли бы так туристские или пионерские лагеря.

– Я должен вам сказать, здесь руководство колонией правильную занимает политику. Поменьше слов, которые напоминают, я бы сказал, о неприятном элементе жизни каждого члена нашего коллектива. Мы не рекомендуем произносить не только слово "лагерь", которое, можно сказать, скомпрометировано и нашими прямыми, и нашими косвенными врагами и отщепенцами, но и даже такие слова, как "сидел", "дали срок", "подельник"…

– А что такое подельник?

– Вот видите, вы и меня вынуждаете вести разъяснения в ненужном направлении. Подельник – это значит шел по одному делу. Но и этого слова нельзя произносить.

– А куда шел, Демьян Иванович? – спросил я. У меня дурацкая привычка не слушать собеседника, если он говорит явные глупости, а думать о своем. Я и думал о своем, а спросил механически. А думал я совсем о другом, может быть, о том, каким же был Демьян Иванович там, на свободе, чего он делал, как с таким землистым лицом да с таким косноязычием он занимался пропагандой и агитацией. Кстати, думалось мне, если уж запрещать какие-нибудь слова, так именно эти невразумительные, серые, бесцветные и безмозглые слова "пропаганда" и "агитация". Я на своем веку никогда не видел ни одного человека, чтобы он был сагитирован или чтобы пропаганда имела что-нибудь, кроме отрицательного успеха. И другие ассоциации: когда слышу о "пропаганде", чудится черновато-бесноватое лицо Геббельса, прихрамывающего и орущего без бумажек в толпу истерические слова, а потом, под занавес, пристально следящего за тем, чтобы шестеро детей с женой хватанули томатный сок с цианистым калием…

– Куда шел? О чем вы? – спрашивает меня Демьян Иванович. – Кто шел?

– Я не знаю, о чем вы, – говорю. – Не могу-таки понять, почему нельзя произносить такие хорошие слова, как "лагерь" или "сел", а можно произносить такие термины, как "пропаганда" и "агитация".

Квакин глядит на меня еще пристальней. Его губы оттопыриваются. Он в недоумении. И у него вместе с тем такой вид, будто он отлично знает, что я валяю дурака и он немедленно выколотит эту дурь из меня.

– Вы кандидат наук по психологии? – спрашивает он у меня.

– Был им, – отвечаю я. – У меня даже докторская написана, но вот по недоразумению меня лишили всего.

– Здесь все так говорят: по недоразумению. Это обычная история.

– Ну а вы за что сидите, то есть пребываете здесь?

– Вот я как раз сюда попал случайно, можно сказать, оклеветали, можно сказать, по бытовому вопросу, как-нибудь расскажу вам. Вы напрасно меня отвлекаете от главного. Я дам вам такую информацию, которая сразу поможет вам приспособиться к здешней жизни.

– Охотно слушаю, простите меня, ради Христа.

– Вот и это ни к чему.

– Что именно, Демьян Иванович?

– Ну зачем вам тут понадобился Христос? Вы человек, я вижу, сугубо научный, никакого отношения не имеющий к религии, так зачем вам путать сюда Христа. Это тоже, можно сказать, антисоветчина.

– Христос – антисоветчик?

– Не путайте меня, Степнов, или я совсем прекращу индивидуальную работу, и пусть вами коллектив займется. У нас есть для этого коллективно-разъяснительная комиссия.

– Слушаю вас, Демьян Иванович.

– Так вот, нельзя здесь произносить всех тех слов, через которые, можно сказать, просачивается разная антисоветчина или какие-нибудь намеки на пессимизм. Мы за мажорный тон в коллективе. Здоровые шутки, бодрый смех, радостные рассказы – это все надо и можно, а вот уныние и мрачное настроение – это вредно, и с этим будем бороться всем коллективом. Вы с первых дней заметите, что у нас вся колония нацелена на создание атмосферы труда и бодрости, потому мы стараемся и не вспоминать прошлого. Макаренко сжигал, например, прошлое колонистов на костре. Мы тоже сейчас разрабатываем ритуал уничтожения прошлого каждого человека, кто попал сюда.

– А может быть, психофизиологическое вмешательство есть смысл попробовать, чтобы активизировать фактор забывания, – нахмурился я, вглядываясь в мутные зрачки Квакина.

– Есть у нас и психологические средства воздействия. Есть даже группа психологического наблюдения. Был у нас очень даже неплохой руководитель, да вот отбыл срок – уехал, а жаль…

– Может, вернется еще? – опять нахмурился я, еле сдерживая улыбку.

– Такие не возвращаются, – с сожалением ответил Квакин. – Да и, скажу вам по правде, двурушник он был.

– Неужто?

– Определенно. Я его сразу раскусил. Особенно он засветился, когда уезжал. Уже за зоной, мы как раз тоже выезжали, он так прямо и сказал, и мне, и Багамюку, и Зарубе: "Всех бы вас к стенке, сволочи!" Вот такую скотину мы пригрели на своей груди. Он, зараза, месяцами сидел в клубе и разрисовывал схемки, а мы за него вкалывали на лесоповале. Норму ему, падле, писали! Но свое дело знал. Все эти плакаты в клубе – это его самодеятельность.

Я думал раньше, что в мою личную, я бы не сказал совсем тайную, но глубоко интимную жизнь никто не заглядывает. Я считал, что тот пласт, который я прячу, никого не интересует. Собственно, во мне, я так предполагал, ничего не было крамольного, а потому и скрывать-то нечего. Это так мне казалось. Точнее, сфабрикованное мною именно для тех лет мое "я", этакое временное полулегальное существо, тешилось тем, что живет смелой лояльной жизнью и в рамках этой дозволенной смелости и жестко зафиксированной лояльности делает чего хочет и даже иногда покрикивает: "А я, знаете, ничего не боюсь. Мне нечего прятать ни от государства, ни от врагов, ни от близких". Я, конечно же, смутно и тогда догадывался, что все это далеко не так. Есть мне и чего бояться, и чего прятать. Точнее, может быть, действительно и ничего не надо прятать, а есть в каждом человеке нечто такое, что, несмотря на всю свою лояльную бестолковость, способно обернуться бедой. Любая чепуха при надобности вдруг может обратиться в нелояльность, за что и привлечь-то можно куда угодно. В этом я убедился еще на воле и вот при каких обстоятельствах.

Пребывая в мучительном состоянии бесплодных научных поисков, я вдруг ощутил, что вся та психология, которую я изучал и преподносил другим, – самая настоящая схоластика, где простейше-амебные утверждения типа "труд создал человека" развертываются в тома. Идут баталии и сражения по поводу того, как говорить: "человек создан трудом" или "труд создал человека", и это, поймите, принципиально, потому что труд в одном случае превращается в субъект, а в другом – человек обращается в объект, и по поводу этих открытий – горы исследований, монографий, статей! А с некоторых пор появились ученые, которые стали утверждать, что вовсе не труд, а общение создает человека. И они вступили в борьбу с теми, кто ратовал за трудовую деятельность, добились в этом поединке многого: поснимали некоторых с работы, поисключали из партии, лишили званий – одним словом, потешились. Потом те, которых поистрепали, ожили и пошли в наступление, взяв на вооружение прежнюю, но значительно обновленную концепцию, а именно: стали доказывать, что труд воспитывает в двух случаях – когда человек трудится в коллективе и когда человек трудится вне коллектива. Я однажды заметил по этому поводу:

– Эти обобщения напоминают мне известный анекдот: водку можно пить в двух случаях: когда рыба есть на столе и когда ее нет. – На что большой ученый Надоев заметил:

– Ваши рассуждения деидеологичны. Вы не понимаете самого существа двусторонней природы труда, когда закономерно сфера общения переходит в сферу обособления. Наши противники пытались еще в тридцатые годы отделить науку от марксизма. Я недавно перечитывал материалы Всесоюзной ассоциации работников науки и техники в СССР (ВАРНИТС), возникшей в 1927 году, – задача этой организации состояла не в борьбе с вредительством, а в профилактике, то есть в сигнализации вредительств. Они писали о том, что вызывают на соревнование ОГПУ.

– Недурно бы и сейчас создать нечто, – пошутил я.

– А напрасно шутите, – завопил Надоев. – Именно нам бдительности недостает. Свобода мнений не означает еще свободы защиты ложных идей! Нам не нужна свобода разных никчемных групп и группировок, от которых житья нет…

И в этом Надоев был прав. Группы соревновались в доносах, в оскорблениях, в ярлыкотворчестве. Летели клочья волос, выскакивали зубья из десен, сыпались ребра – шла борьба, которая, впрочем, закончилась мирно.

Распределили меж собой зоны влияния, приварки и зажили, себе на здоровье.

Я следил за развитием отношений разных кланов и видел, что их главная цель – уйти от животрепещущих проблем времени. А время создавало, точнее, уже шлифовало и новый социальный человеческий тип, и новые отношения. Вдруг я понял, что этот порожденный нами человеческий тип состоит из лжи, лицемерия, лихоимства, зависти и самой гнусной трусости. Все эти наши живые корифеи от науки: Надоевы, Колтуновские, Шапорины, Чудаковы – манекены, обтянутые человеческой кожей. Заводные игрушки, сочиненные великими социальными битвами, состоящие из интриг, из коварных ходов, измен, предательств, пыток и распятий. Каждый из них и каждый, с кем я встречался, носил в себе голоса из пыточных камер, злорадные улыбки садистов-властелинов, таил кощунственные обвинения, подлоги и оскорбления, высвечивания, не стесняясь, поруганную честь и растоптанное достоинство.

Я вдруг понял, что эти носители пороков выросли сейчас, они создали новую, ранее не существовавшую людскую психологию, которую и следовало бы изучать. Я кинулся в те пласты, которые были приоткрыты временем, которые обнажали зловещие человеческие образования, составившие новую человеческую психику.

Мне не потребовалось много труда, чтобы вникнуть в те материалы, которые были на поверхности и из которых я намерен был сделать кое-какие выводы. Кстати сказать, и сам материал вдруг ко мне повалил в таком изобилии, что я едва успевал его осваивать. Правда, в том, что он так повалил, тоже была некоторая странность, потому что дело доходило просто до каких-то фантастических случаев. Ну, например, был я на даче – снимал веранду, – и вдруг подходит ко мне, возле телефонной будки, один приятный человек и говорит:

– Простите, я слышал, о чем вы говорили. Если вас интересуют судьбы пострадавших, репрессированных, убитых или замученных, я кое-что могу вам показать. – Человек выглядел приветливым, внимательным и добрым. Он пояснил: – Это здесь рядом. У меня, кстати, прекрасная библиотека, пройдемте, посмотрим.

Я слегка растерялся: слишком уж необычно. А он подметил мою растерянность и сказал:

– Ну что вы… Надо быть открытой личностью. Пора уже нам доверять друг другу…

И я пошел. И чего он мне только не показал. И процессы тридцатых годов, и редкие статьи о Сталине и его соратниках, и какие-то ксерокопированные документы, письма, вырезки из газет.

– Все официально. Все достоверно, – пояснил мне Шкловский, так звали моего нового знакомого.

Я уж было чуть ли не сказал: "Будь он проклят, этот мой новый знакомый", потому что точной уверенности в том, что он меня не заложил, у меня нет и сейчас. Его тоже таскали, так, по крайней мере, он мне сказал.

А меня, собственно, по этим делам и не таскали. Так, раз-другой пригласили для выяснения кое-каких деталей. Я и до сих пор не знаю, есть ли связь между тем, что меня все-таки однажды взяли, и тем, что я читал недозволенную литературу, собирал различные документы, в которых, как сказали мне потом, компрометировалась советская власть. Я могу чем угодно поклясться, что никаких преднамеренных действий по части компрометации власти у меня никогда не было. Я, конечно же, склонен был к некоторым обобщениям, но эти обобщения касались чистой социальной психологии, то есть того социального типа, который порожден был нашим временем, нашей революцией, нашими социальными отношениями. Этот социальный персонаж меня волновал, и я чувствовал, если выстроить модель этой социальной личности, то она может кое-что объяснить в нашем социуме, может помочь избежать многих недостатков и просчетов в наших человеческих взаимоотношениях. Я почувствовал, что истоки этого обобщенного социального типа надо искать в первом десятилетии нашей революции. Работая над самыми различными материалами (не исключая самиздатовских документов и рукописей, а также книг, изданных за рубежом), я написал несколько очерков, в которых совместно с моим единомышленником Поповым Владимиром Петровичем сделал попытку докопаться до истоков нашего отечественного тоталитаризма. Один из таких очерков, написанный, кстати, не мною, а Поповым, назывался "Допрос Бердяева". К очерку было дано небольшое предисловие, написанное в форме диалога между тремя разными политическими группировками.

Первая (Ленин, Троцкий, Зиновьев, Каменев, Сталин, Бухарин, Рыков, Осинский и другие)

Ленин. Когда нас упрекают в диктатуре одной партии и предлагают единый социалистический фронт, мы говорим: «Да, диктатура одной партии! Мы на ней стоим и с этой почвы сойти не можем, потому что это та партия, которая в течение десятилетий завоевала положение авангарда всего фабрично-заводского и промышленного пролетариата».

Троцкий. Нас не раз обвиняли в том, что диктатуру Советов мы подменили диктатурой партии. Между тем можем сказать с полным правом, что диктатура Советов стала возможной только посредством партии… В этой «подмене» власти рабочего класса властью партии нет ничего случайного и нет никакой подмены.

Зиновьев. Кто осуществляет власть рабочего класса? Коммунистическая партия! В этом смысле у нас диктатура партии.

Каменев. Диктатура пролетариата немыслима без диктатуры партии и ее вождей.

Бухарин. Мы не можем превращать партию в кучу навоза.

Общая диктаторская позиция. Только железная воля одной партии и кровавая беспощадность помогут нам удержать власть. Для этого надо избавиться от мелкобуржуазных предрассудков. Надо раз и навсегда покончить с интеллигентскими разговорами о свободе, совести, любви, добре и прочем социал-демократическом, меныневистско-эсеровском слюнтяйстве.

Ленин. Диктатура означает – примите это раз и навсегда к сведению, господа кадеты, – неограниченную, опирающуюся на силу, а не на закон, власть (см. т. XXV, с. 436).

Сталин. Диктатура пролетариата обязательно включает в себя понятие насилия. Вез насилия не бывает диктатуры, если диктатуру понимать в точном смысле этого слова. Ленин определяет диктатуру пролетариата как «власть, опирающуюся непосредственно на насилие» (см. т. XIX, с. 315).

Троцкий. Принуждение играло и будет играть еще в течение значительного исторического периода большую роль. Человек по своей природе анархичен, а в России он ленив и неорганизован. Принуждение необходимо, чтобы каждый чувствовал себя солдатом труда, чувствовал себя человеком, который не может собой СВОБОДНО распоряжаться! Из мужицкого сырья мы обязаны в короткий срок жесткими и репрессивными мерами создать боевую армию труда. Необходимо по типу красноармейских книжек ввести и трудовые книжки, где бы жестко отмечалось то, как человек выполняет свою трудовую повинность! Всякие разговоры о свободе в данном вопросе ведут к гибели советского строя!

Осинский. Принудительный труд отличается низкой производительностью труда. Необходимы свобода, демократия, коллегиальность и самодеятельность масс. Военная дисциплина на трудовом фронте нам не нужна. Мы не согласны подчинить свободных граждан учреждениям военных органов. Военизация труда – это худший вид аракчеевщины.

Рыков. Я не вижу в армии системы организации труда. В свободном труде свои законы. Надо ли трудовыми книжками закабалять рабочих на предприятиях, где они не хотят работать, правомерно ли лишать их права выбора?

Ленин. Стыдно говорить об аракчеевщине. Это доводы дешевого либерализма. Нам надоела пустая болтовня о свободе и демократии. Называть нашу социалистическую армию, которая проявила чудеса героизма, которая, не задумываясь, отдавала тысячи и тысячи жизней, чтобы спасти республику, жертвовала всем, чтобы помочь голодающему Петрограду и Москве, – называть ее аракчеевской организацией, простите меня, такого рода разглагольствования архибезответственны, на руку врагам рабочего класса!

Осинский. Ни в одной капиталистической стране нет принудительных мер по отношению к тем, кто не трудится. Какими же способами мы заставим трудиться тех, кто по каким-либо причинам в данную минуту не трудится? Кто определит меру наказания? Кто установит, что человек отлынивает от труда?

Ленин. У нас уже есть практический опыт применения тысячи форм и способов учета и контроля за нетрудяшимися. Эти средства выработаны нашими ячейками, рабочими отрядами, деревенскими коммунистами, коммунами. Разнообразие этих средств есть ручательство жизненности этих методов, порука успеха в достижении единой цели: очистки земли российской от всяких вредных насекомых, от блох – жуликов, от клопов – богатых, и прочее и прочее. В одном месте посадят в тюрьму десяток богачей, дюжину жуликов, полдюжины рабочих, отлынивающих от работы… В другом поставят их чистить сортиры. В третьем – снабдят их, по отбытии карцера, желтыми билетами, чтобы весь народ, до их исправления, надзирал за ними, как за вредными людьми. В четвертом – расстреляют на месте одного из десяти, виновных в тунеядстве. В пятом – придумают комбинации разных средств и путем, например, условного освобождения добьются быстрого исправления исправимых элементов из богачей, буржуазных интеллигентов, жуликов и хулиганов. Чем разнообразнее, тем лучше, тем богаче будет общий опыт, тем вернее и быстрее будет успех социализма, тем легче практика выработает – ибо только практика может выработать наилучшие приемы и средства борьбы.

Сталин. Владимир Ильич дал не только развернутую программу, но и систему средств, методов и приемов коммунистического воспитания. Владимир Ильич всегда правильно подчеркивает, что диктатура пролетариата должна быть кровавой и бескровной. Мы не пожалеем сил, чтобы неуклонно претворять все методы, рекомендованные вождем.

Вторая (Мартов, Аксельрод, Абрамович, Дан, Каутский и другие)

Мартов. Революция и есть свобода. Уничтожить свободу – значит уничтожить революцию. Принудительный труд развалит экономику.

Абрамович. Чем же ваш социализм отличается от египетского рабства? Приблизительно таким же путем строились пирамиды.

Аксельрод. Или правительство из всех социалистических партий, или однопартийная система и неизбежный бонапартизм! Русское бунтарство наш союзник, а не враг.

Дан. Кровавая беспощадность и террор рано или поздно обернутся войной между народами, нациями, мировоззрениями, вероисповеданиями.

Общая социал-демократическая позиция. Многопартийная система. Свобода фракций, групп, коопераций, выборов в местные и государственные органы власти. Развитие частных и государственных инициатив. Гласность, демократия и свобода мировоззрений и вероисповеданий. Свободный труд, свободное предпринимательство, тесное свободное содружество с другими странами, концессии, торговля, свободный обмен, кооперация.

Третья (Бердяев, Булгаков, Розанов, Флоренский)

Мир становится холодным и злым. Тоталитарный коммунизм, подкрепленный штыками и пушками, лагерями смерти и повсеместной тиранией, – это и есть настоящая контрреволюция! Две силы способны согреть нашу душу – народная и духовная культура. Тоталитарный коммунизм, низвергающий в бездну эти обе культуры, убивающий своих поэтов и философов, есть лжеидеология, направленная и против страны, и против народов, и против каждого отдельного человека, к какой бы вере он ни принадлежал. Большевики и меньшевики стоят на одних и тех же чуждых народу позициях, с той лишь разницей, что последние половчее да подальновиднее… В русском человеке нет узости европейского мышления. Власть шири над русской душой порождает ряд качеств и русских недостатков. Вопрос об интенсивной культуре, предполагающей напряженную активность, еще не делался для русского человека вопросом жизни и судьбы. И нужно сказать, что всякой самодеятельности и активности русского человека ставились непреодолимые препятствия. Попытка насильственно загнать народ в чужие схемы и догмы есть вид преступления и перед Богом, и перед ни в чем не повинным народом!

Общая позиция русских философе в идеалистов. Учитывая, что исторический строй русской государственности централизовал народную жизнь, отравил ее бюрократизмом и задавил ее общественную и культурную жизнь, необходима ДЕЦЕНТРАЛИЗАЦИЯ КУЛЬТУРЫ. Демократию слишком часто понимают навыворот – не ставят ее в зависимость от внутренней способности данного народа к самоуправлению, от характера народа, личности. И это реальная опасность для нашего будущего. Попытка навязать чуждые народу иноземные схемы развития культуры и экономики могут привести к народным бедствиям. Русский народ должен перейти к истинному самоуправлению: справедливому и честному. Это требует исключительного уважения к человеку, к личности, к ее нравам, к ее самоуправляющейся природе, то есть к ее СВОБОДЕ! Никакими искусственными взвинчиваниями нельзя создать способность к самоуправлению.

– Не кажется ли вам, – улыбнулся Чаинов, – что ваша классификация группировок носит явно… – Чаинов замолчал, будто подыскивая слова.

– Тенденциозный характер, – подсказал я, чувствуя, что Чаинов намерен затронуть весьма щепетильную тему, которая всегда была мне неясна, поскольку сам по себе вопрос о революционном еврействе всегда казался мне не только непонятным, но и в чем-то мерзопакостным, так как само обозначение национального момента уже будто вело к некоторой неправедности: "При чем здесь евреи? Не они же развязали революцию? А кто? И почему в моих двух группировках оказались евреи?" Я никогда не был антисемитом. Ага, раз так говоришь, значит, определенно антисемит. Евреи – это знак. Мистический знак. Тот же Троцкий отлично понимал, что рано или поздно именно против него, как еврея, проявившего беспощадность в кровавой революции, поведут борьбу и бывшие единомышленники, и противники. Ему Ленин говорил: "Идите ко мне первым заместителем". – "Не могу, – отвечал он. – Я еврей". – "У нас нет антисемитизма", – отвечал. вождь. Еще одно заблуждение гения: "У нас нет этого, потому что я этого не хочу!" А что есть? Ростки нового. В том числе и в национальном вопросе. Дружба и солидарность!

И из другого лагеря. Аксельрод: "Надо помнить, Лев, мы – евреи. То, что ты делаешь, возбудит еще большую ненависть к нам…" Он отвечал: "Власть в наших руках. Армия, флот, правительство, народы пойдут за нами. Мы уничтожим многовековое рабство. Мы разбудим страну. Растормошим…" Сталин ему напомнит: "Врагу нашему Аксельроду посвятил Лев Давыдович свои "Уроки Октября". Я думаю и молчу. Смотрю на Чаянова бараньими глазами: "В чем же ты хочешь меня обвинить? В троцкизме, антисемитизме? В русофильстве или в русофобии?" Я нигде не сказал ничего лишнего… Я пытался стать на общечеловеческие рельсы…"

– Ну так что ж? – улыбается Чаинов.

Я думаю: "Сейчас начнет: "Давай начистоту все. Выкладывай, сукин сын! Колись, падла!" И стулом по башке. Моей, разумеется. Я подниму руку, и на ней разломится стул". А он молчит. А потом неожиданно спрашивает:

– Значит, вы не отрицаете, что вы автор этой работы? Я пожимаю плечами. Какой смысл сюда еще Попова впутывать? Зачем же такой грех на душу брать? Однако я тяну:

– Как сказать. Надо посмотреть эту… Он улыбается.

– Ну что ж, знакомьтесь. – И ушел.

Его не было около двух часов. А я сидел наедине с очерком и размышлял о. превратностях судьбы. Если бы я еще когда-нибудь описывал эту ситуацию, я бы ее назвал так: "Допрос Степнова по поводу допроса Бердяева". Такой любопытный дуплет получился. Я бы сказал, дуплет с приветом, потому что именно в то время я был склонен, признаюсь, к некоторой мистике, которую я почувствовал в философах типа Соловьева, Федорова, Бердяева и братьев Трубецких. Я ощутил себя причастным к их фантасмагорическим заскокам, ощущая действительную потребность увидеть в себе самом ранее прожитые жизни и моих предков, и великих философов, и тех палачей, которых я знал лишь по книгам, и тех жертв, которые в муках когда-то погибли и которые меня теперь так притягивали к себе. И это притяжение носило какой-то мистический характер, что я для себя обосновывал и философски. Я считал, что мое человеческое спасение, спасение в себе моего гомо сапиенс, может осуществиться за счет того, что я отдам предпочтение не рациональному, а иррациональному моему знанию, может быть, озарению, которое прорвется на широкие просторы Большой Истины. Помню, наступил период, когда я ни о чем не мог думать. Из головы не вылезали кровавые допросы, пытки, истязания, все эти антиподные и неантиподныё пары: Сталин – Троцкий, Каменев – Зиновьев, Бухарин – Рыков, Ягода – Ежов. Я изучал их судьбы и понял, для чего я это делал. Чтобы разобраться в природе власти. Чтобы избавиться от страха. Чтобы приобщиться к новому нравственному свету, который требовал придать определенное значение мистическим и таинственным иррациональным силам, которые повсеместно давали о себе знать. Помню, я и Чаинову что-то молол об этом. Помню, были у меня состояния, когда я вдруг ощутил, что для меня такие персонажи истории, как Бердяев, Каменев, Троцкий, Дзержинский и другие, стали не то чтобы родными и близкими, а стали такими, будто я их частица или, еще точнее, они моя частица! Я видел, что и другие, тот же Попов, стали ощущать себя не только причастными к истории, но и частицами тех палачей и тех жертв, чьи тени носились в воздухе, в коридорах различных служб, в кафе, на улицах городов, в театре, в лесу, в трамваях, легковых такси – убежден в том, что эти тени наверняка избегали грузовых такси, так напоминающих "черные вороны": ну какой смысл по доброй воле в наше вольготное время – лучшего, убежден, не будет – залезать в мрачную душегубку, когда есть возможность сесть за обеденный столик, или развалиться в кресле просторного холла, или присесть у стеллажей с книгами в доме известного публициста, или в доме врача, или на даче бывшего министра, или в столовой современного рабочего, сесть рядом и включиться в разговор:

– Сталин – человек преисподней? Инфернальная личность? Упаси вас господь, он земной. Наш. Он жив, он с нами, здесь, рядом, а не в каких-то там преисподних. А еще точнее, он в мозгах, в мышцах, в гортани, в подноготной грязи, в кожных клетках, в светлом и темном нашем нимбе, в нашем дыхании.

– А я оглядываюсь назад и ничего не вижу, кроме преисподней, кроме абсолютной черной пустоты; не надо мистики, как не нужно правды. – Это голос Бухарчика, этакого милого, ловкого, гибкого повзрослевшего гимназиста, усы, бородка, ну почти Ильич, и стреляет без промаха в орлов, соколов, ястребов, беркутов, и пролитые над ними слезы, и гордость оттого, что чучело приконченной вольной птицы распростерло свои крылья в рабочем кабинете, в спальне, в столовой! – Есть что-то величественное в охоте, в гордом падении мертвого орла, в этом великом единении неба и земли, высоты и падения – и увольте меня от мистики! Мы – новая философская поросль, а что касается Бердяевых, Соловьевых, Кропоткиных, Трубецких, то нам с ними не по пути! Размежевались! Навсегда!

– Нет, нет, от себя нам никуда не уйти, – это Бердяев вторгся в такой нескладный диалог. – Прошлое не есть только прошлое. Оно есть и настоящее и будущее. Потому истинно духовное и есть история. Это я вам со всей ответственностью заявляю. Вам рыться в дрязгах революционных бурь предстоит не потому, что вы любопытны, а потому, что вам надо обрести утраченные иллюзии, утраченные идеалы, утраченные души. Если этого не случится, будет потеряна общечеловеческая нить и вы навсегда и безнадежно погрязнете в жестокостях клановых войн, междоусобиц, склок и убийств…

Может быть, еще что-нибудь было бы сказано интересного, если бы не вошел Чаинов. Он улыбнулся и тут же обратился ко мне:

– Я, знаете ли, поклонник современной прозы. Но вот в публицистике подобных приемов не встречал. Публицистика тем и отличается от художественного произведения, что в ней не должно быть вымысла. Не так ли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю