412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мушкетик » Сердце и камень » Текст книги (страница 3)
Сердце и камень
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:50

Текст книги "Сердце и камень"


Автор книги: Юрий Мушкетик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

«Вот и подвел ты черту под своим жизненным балансом, смял и выбросил его в печь. А может, тебе только кажется, что ты испепелил его? Ведь память и дальше выхватывает и бросает на счеты косточки-воспоминания. Да, это не случайно твоя память притянула такое сухое и казенное слово – «баланс». Вся твоя жизнь замкнулась в столбиках холодных цифр. Ты ни в один дом, ни одному человеку не принес ни крошечки тепла. Ни единой искорки!

Но ты оберегал их жилища. Ты прожил, как тебе велела совесть. Совесть человека, совесть коммуниста. Ты не требовал от жизни лишнего, ты сам выбрал свой путь. А искорки! Тебе не пришлось передать из рук в руки свой труд, услышать слова благодарности, уловить ласку чужих глаз. Поэт напишет книгу, художник нарисует картину, кузнец выкует топор... И труд их с благодарностью принимают люди.

А чего, собственно, ты хочешь? О каком тепле ты мечтаешь? Ведь люди тоже отдавали и отдают тебе свой труд.

Тебя просто мучают собственные неудачи. Ты искал не искру, не луч, а огромный костер, который смог бы обогреть много-много людей. Но имей мужество сознаться, что ты взвалил себе на плечи непосильную ношу. Ее несут сейчас сотни ученых во всех уголках Земли. Академики, профессора... Мысли всех направлены на одно. Объединившись, усмирить атом. Сделать покорной людям эту страшную и грозную силу, чтобы она не убивала, а согревала людей, пахала поля, варила сталь, растопляла снега, мчала к звездам могучие ракеты. Это была и твоя мечта. Но ты должен согласиться, что лишь благодаря случаю пришла к тебе мысль о возможности иного пересечения магнитных полей. Тебя включили в группу. И дальше поиски вы продолжали вместе. Но ты не терял надежды, что именно тебе первому сверкнет та искра, которая приведет в действие всю, пока еще неживую, схему. Откуда взялась у тебя такая надежда, порой перераставшая в уверенность? Наверное, от того, что ты только одною ею жил. Тебе казалось, что линии чертежей наиболее туго переплелись именно в твоём сердце. Что сигналы установки «Альфа» быстрее всех ловят твои глаза. Ты напрягал все свои силы, чтобы не упасть под тяжестью. Думалось, положи ты свое сердце – и оно оказалось бы самой надежной твердью, которая способна удержать огромную испепеляющую энергию атома: именно оно, а не свинец и не вакуум – пространство, лишенное воздуха! Но ведь ты не знаешь других сердец! Ты близко почувствовал только еще одно. Сильное, горячее. Миколино сердце.

То, что вы наивно стремились найти тогда, в дни вашей дружбы, было уже раньше вас открыто другими. И это была лишь капля того, что ты искал потом. Однако ты всегда верил в Миколу, в его ум, в удивительную силу его духа. Микола вел и тебя. Но у тебя не хватило силы. Твоя мысль устала. А теперь... Теперь ты должен не выдать никому своей боли. Ты не имеешь права нарушать спокойствие других. Только завистники ноют на людях. Да и чего тебе ныть? Вокруг тебя полный покой. Тихая, мечтательная заводь. Ты избавился от тревог, избавился от забот.

Только лишить себя всяких забот – это значит отказаться от жизни. Чтобы заполнить пустоту, твои коллеги по пенсии прибегают ко всему. Одни засыпают редакции метелицами воспоминаний, другие слоняются по магазинам, третьи – бывают и такие – ссорятся между собой из-за былых заслуг, роются в старых походных мешках: «В краевом музее моя фотография одна, а Сидоровых – две. А кто он и кто я!..»

И только? Нет, неправда! Многие из них читают лекции, заседают в хозяйственных советах, учат молодых. И хорошие воспоминания – тоже на пользу людям».

И так целыми днями дума теснила думу. Привыкший к напряженному труду мозг всеми силами стремился побороть тоску и безделье. Уже вторую неделю Федор, просыпаясь по утрам, видел над головой потрескивающуюся матицу отцовской хаты. В первые дни не утихал в Кущевой хате скрип дверей – это наведывались родичи, знакомые. А потом пришла тишина. У каждого своя работа, свои хлопоты. И Федору казалось, что тишина эта окутала собою весь мир.

После прогулки на гору Федор три дня пролежал в постели. Вскоре они вдвоем с батьком ввинтили в осокорь, что растет под окном, крюки с чашечками, протянули от Василевой хаты провода, и Федор установил динамик. С той поры маленький динамик с латунной сеткой стал его постоянным собеседником. Он, подобно глухому деду, говорил без умолку сам, оставляя без внимания слова Федора, перебивая его мысли.

На реку Федор не ходил и удочек – постоянных спутников пенсионера – из принципа не брал в руки.

День безделья нельзя измерить. Его надо пережить, надо видеть покоящиеся на коленях здоровые рабочие руки, самому испытать, как тщетно убегаешь от своих мыслей, от сознания, что все вокруг ищет чего-то и зовет куда-то. Казалось бы, что особенного в том?.. А мысль между тем сопротивляется, словно дитя в свивальнике, она не хочет отдыха, она жизнедеятельна. Прислонится Федор к окну, а там, от Ляховской могилы, как бы подкарауливает его ветряк. Неутомимо день и ночь ловит он дырявыми крыльями ветер, подмигивает Федору. И тот догадывается, о чем, хоть и не может до конца понять язык ветряка.

«А ведь это только начало, первые дни, – ужасается Федор. – Что же будет дальше?»

Они самые страшные, эти первые дни, первые недели. По ночам снился ему его конструкторский стол, на нем начатые чертежи. Федор внезапно просыпался и уже не смыкал глаз до утра.

Пробовал спрятаться в книгах. Попросил Яринку, и она принесла из библиотеки полкорзины разных книг. Среди них были и книги любимого с детства поэта. Но усилия растворить в книгах свой день остались тщетны, тщетны были и попытки спрятаться от себя за мудростью книжных страниц. Мысль все время вырывалась из них. А сочинения любимого поэта приносили только грусть. Когда-то его стихи, может, не совсем ювелирно отделанные, жгли сердце, резали словом, как ножом. Слабый и робкий в жизни, – Федор знал его немного лично, – поэт поднимался на такие поэтические высоты, что мог говорить от имени всего народа. Он перевоплощался, становился Прометеем, Гераклом, пророком. Но вдохновение проходило, и он сходил с вершин, опять становясь трусливым, мелочным человечком, который не переставал думать о своем бессмертии, о своей славе, а сам то и дело оглядывался на метровый портрет человека в военной форме, повешенный над столом. И чем дальше, тем ровнее, холоднее становились его стихи. А Прометей и робкий человек неизменно боролись меж собой. И диво – смертный человечек побеждал бессмертного. Поэт пел уже не соло, а в хоре. И теперь уже свои партии в хоре издавал отдельными книжицами. Стихи в них были однотонны и гладки.

И эти бесконечные сборнички отдыхали на полках, в новых, незахватанных обложках. А Федор любил поэта таким, каким тот был в молодости. Порывистым и сильным...

...Дед Лука изредка ходил в колхоз на работу, а больше суетился дома, в сарайчике. Чинил и свое и колхозное.

Он чутьем уловил беспокойство сына, сердцем постиг и причину его, но не знал, чем помочь. Боялся, как бы опять не оставил его сын и не уехал в город, как покинул старший. А с меньшим у него не было согласия. Тот обращался с ним, словно с ребенком.

«Хоть бы окрутила какая, привязала к Новой Гребле!» – думал дед, бросая на Федора озабоченные взгляды.

– Может, самогоночки согнать? – спросил он как-то. Но, заметив, как удивленно вскинул брови сын, засуетился, словно чего-то не мог найти на полочке. – Это я пошутил. Думал, может любишь. Люди вон гонят по селу...

А однажды, подобрав в вишняке оставленную сыном книжку, принес ее в хату, спросил:

– Федя, а что это ты резьбу совсем забросил? Бывало, хлопцем неплохо вырезывал.

– Наверное, уже забыл, – ответил Федор. – Раз только, в войну долго стояли в обороне, – от нечего делать ложки долбил. А разве что?

– Да это я так... Не успеваю сам. Полки хотел новые сделать в хату, барвинком или цветочками какими украсить.

– Давайте попробую.

«Ох, несложная ваша хитрость, тату! Это вы заметили мою тоску и хотите дать моим рукам работу»,

Однако резьбу выполнял с удовольствием.

Старый Лука повеселел, даже песню замурлыкал.

– Работы у нас, Федя! Вот привезем лес, за хату возьмемся. Поднимем ее, фундамент новый подведем. Она еще постоит – ой-ой сколько!.. Правда, мне колхоз с новой набивался. Я ведь им и стойла, и конюшни, и рамы на парники, все делаю.

– Так что же?

– Да как-то так... Подержи-ка вот здесь, – Лука дал Федору кончики натертого мелом шпагата, приложил его к березовому бруску. – Это ведь, Федя, за счет других. На что оно мне? Еще не все вдовы из кривобоких хат вышли.

Кротостью, теплотой повеяло от отцовых слов. И эта кротость трогала Федора. Хотелось подойти к этому сухонькому, сгорбленному старичку, приласкать его, погладить по плечам большими руками. Но в то же время будто и неловко как-то. А старик долбил стамеской, не замечая ничего. Между тем мысли его все время – возле сына. Федор будто ожил в работе. Надо бы ему еще что-нибудь найти.

На следующий день Лука остановил на улице Павла, придержал за вожжи буланого жеребца.

– Павло, у меня к тебе дело... Только так, чтоб ты да я, больше никому! – И, подойдя ближе, зашептал: – Тоскует Федор... Как туча бродит! И с лица спал. Да и не диво: после таких мыслей. Оно со временем обойдется, обживется... Я уже его и к резьбе привлекаю. У тебя нет там какой-нибудь работы? Глядь, и забудется за нею.

– Работы? – Слова старика показались Павлу выдумкой. Вот бы ему сейчас забросить куда-нибудь все свои заботы, достал бы он ледку, накупил удочек!.. – Гм, работы... Подумаем. Какой же ему?.. Может, агитатором согласится... А пока что я привезу ему нашу доску с перспективным планом, попрошу оформить. Я и так хотел к вам с нею... А не покажет он мне, с какой стороны ворота открываются?

– Нет, не покажет. Мы не прямо, а с подходцем...

Вечером дед Лука помог Павлу сложить под навесом доски, долго приглядывался к бумажке, на которой были написаны заголовки и цифры плана.

– Чтоб я не напутал чего...

– Федор вам покажет. А может, ты и сделаешь,

Федя? – И сам застыдился этой бумажки, поспешно попрощался.

– Павло боится, чтоб не загулялся я, – будто между прочим сказал отцу. А в глазах вспыхнули смешинки, от которых старался убежать глазами Лука. – Сам же мне удочки советовал. Это, видно, кто-нибудь намекнул ему. Или у него самого столько работы, что рад пораспихивать ее меж людей?

– Да, да, это так... – смешно заморгал белесыми веками Лука. – Работы у него хватает...

– А чего так?

– Да как тебе... – Лука обрадовался, что удалось ему свернуть с опасной стежки. – Значит, ее больше, чем нужно.

– А разве так бывает?

– У нас всегда так.

Отцовы слова – как загадка. Но он сам разгадает ее. Придет время. Отец еще и сейчас словно теряется перед ним. Боится обидеть словом, воспоминанием. Они только раз вспомнили мать. Федору часто, и особенно в этой хате, слышится ее голос. Шуршит прялка, мать грустит тоскливой песней, подергивая одной рукой кудель из гребня, а другой время от времени гладя его по голове. Бывало, она и накричит, но все это давно забылось. А вот ее шершавая теплая ладонь, пахнущая дымом печи и полынью, запомнилась навсегда, до могилы. Отец, видно, чувствует себя виноватым в том, что надорвалась она на работе, а он не смог заработать достаточно, чтобы обеспечить ее жизнь. Даже карточки ее не осталось – памяти для сыновей.

Лука чувствует себя немного скованным возле сына и по другой причине. По своей простоте он несколько теряется перед ученостью и образованностью сына. Но понемногу эта простота все ближе садится возле учености, ибо угадывает и в ней искренность.

С Федором можно поговорить о чем угодно, расспросить и про удивительные ракеты, и про новые деньги, и он не хмыкает, как Василь: «А я их видел?» или «Раз в газетах пишут – значит, правда!»

Теперь каждое утро под навесом напевают уже два рубанка и стучат два топора.

Лето. На улице – ни души. В лугах уже скошены травы, на зеленых отавах – тишина. На стогах, словно вырезанные из черного граба, неподвижные орлята и ястребы. Да еще под горой чья-то фигура. Там, где криница. Из нее, из той криницы, как до сих пор помнит Федор, брала воду их мать. Прозрачную, вкусную воду. Отец говорит, что в войну криницу засыпало бомбой. Кто же там возится под горой? Какой-то добрый человек, возможно, из тех, кто пил отсюда воду до войны. Разве пойти помочь?

Взял в одну руку свою палку, в другую – лопату и пошел, опираясь на нее, как на костыль. «Москалеву криницу копать», – улыбнулся. И приятно ему, что вот так внезапно взял в руки лопату, как тот москаль. Пускай беседует с людьми живой ручей, и пусть в этом разговоре слышится и его собственный голос.

К его удивлению, человек, копавший землю, не помнил вкуса криничной воды. Был он молод, хоть и с бородкой клинышком, с усиками. Из-под белого соломенного брыля выглядывали длинные волосы. Одет чересчур опрятно для такой работы – в костюме, резиновых сапогах.

«Какой-нибудь местный философ-чудак? Или стиляга? – пытался отгадать Федор. – Стиляга – откуда ему здесь взяться, – да он и копать не стал бы».

– Бог на помочь! – кинул он шутливо.

– Спасибо, – ответил тот. – Боги сказали, чтоб и вы помогали.

– А я вот их и послушался. А вы уже немало набросали.

– Еще надо снять на три-четыре лопаты. Тогда откроем старый сруб, и можно будет вынуть верхние бревна.

Федор копал, сидя на краю ямы. Землю бросал за спину.

– Вы из Новой Гребли? – спросил он, вытирая вспотевший лоб. – Не геолог?

– Кто, я? – Человек с бородкой продолжал копать в каком-то странном, быстром ритме. – Скажу – сразу убежите.

– Думаю, нет. Я с самим Мефистофелем вот так рядом сидел, водку пил, – усмехнулся Федор.

– Ну, я не Мефистофель. То – вражья сила. Я – противник ему. А я вас тоже что-то не знаю.

– Не удивительно. Я оставил село задолго до того, как эту криницу прикрыло землей. Для вас это давно было, а для меня – как будто вчера.

– Как же это понять?

– Да так. Летал я на фотонной ракете, которая обгоняет время, – продолжал шутить Федор. – Для меня – год, а для вас и других людей – свыше тридцати.

– Это на той, что из Эйнштейновой сказки?

– Почему из сказки. А может, и будет такая ракета, которая обгонит время.

– Я не верю.

– А во что же вы верите?

– Во что? В бога.

– Разве вы?.. – Внезапно догадка возникла в голове Федора.

– Поп. Вот видите, пили водку с Мефистофелем, летали на фотонной ракете, а сейчас убежите от обыкновеннейшего попа.

– Нет, зачем же мне бежать...

Но, говоря по правде, Федор был немало удивлен, Кто же он, этот поп? Читал Эйнштейна! Федор знавал только в детстве одного попа. Жил этот поп неподалеку от них. Федору даже случилось раза два-три заходить к нему в сени. В стаде, которое пас Федор, была и его корова. Дальше сеней поп не пускал. В сенях свисали с матицы мешки с зачервивевшим салом. Об этом попе люди говорили, что он держал на замке свою печь, а детей крестил дома, чтобы не отпирать церковь и не тратиться на свечи. Хотя тогда шел уже тридцать третий год, но этот поп, тыча своей палкой в сторону учительского граммофона, говаривал, что там хохочет дьявол.

А этот... Перед деревом стоит его велосипед. На руке – часы со светящимся циферблатом. Чудак, или больной человек?

– И вы действительно верите в бога?

Федор даже и не знал, как сорвалось с языка. Ведь это то же, что спросить у сумасшедшего, не сошел ли он с ума, ау вора, не крадет ли он.

Поп выпрямился, оперся на лопату, с легкой насмешкой взглянул на него и ничего не ответил. Они стояли друг против друга, эти люди из двух разных миров и времен. Однако новый век наложил свой отпечаток и на попа.

Когда-то, еще будучи малышом, теперешний поп поверил в бога. Его подвел под три сложенных перста священник, стоявший у них на квартире. Однако с богом семинарист Зиновий распрощался в семинарии. Но зато там он поверил в назначение церкви; она облагораживает людей, наполняет высшей моралью их души. Люди сами по себе ничтожны, над ними непременно должно быть что-то высокое. Они забыли покорность. Они оскверняют землю и в конце концов уничтожат ее своей техникой. У него стынет все внутри, когда его пятилетний сын лепечет. «Не хочу в целковь! Хочу пилотом!» Он не пустит его в школу. Пусть растет в уединении, а образование он даст ему сам.

– Расщепленный атом неизбежно приведет людей опять к богу, – промолвил, наконец, отец Зиновий, заправляя высунувшуюся из сапога штанину. – Люди страшатся атома и ищут от него защиты. А где страх, там и бог. Они придут сюда, – указал он длинным пальцем на старую церквушку.

– Сюда? Придут.

– Значит, и вы верите?

– А почему же... Они придут сюда учиться истории. В музей.

Какое-то мгновение поп смотрел на Федора, затем поплевал на ладони.

– Вы, наверное, учитель?

– Бывший.

...Федор шел домой, а мысль его то и дело возвращалась к попу. «Чего это он вдруг за криницу принялся? Уж, конечно, не без умысла! Не хочет ли он таким способом завоевать какие-то права на церковку? Тогда напрасны его чаяния».

Но даже такие мысли не могли замутить той тихой радости, которая наполнила его вместе с усталостью, будто он уже напился из криницы мягкой ласковой воды.

– Тату! – сказал он, приставляя лопату к стенке сарая. – А знаете, с кем я криницу копал? С попом.

– С батюшкой! Ой, у нас такой славный батюшка! – выпрямилась под навесом Липа, жена Василя. Она собирала в мешок стружки. Мешок держал ее девятилетний сын Мишко. – А до чего ж бескорыстный... Чем только живет. Вон по другим селам: за крестины – по пятьдесят рублей, за венчанье – сто, а он – кто сколько даст.

– А разве в нашем селе венчаются? – втиснулся в разговор Мишко, скосив на дядю хитрые глазенки. – Еще никого...

– Ты все знаешь... А ну, марш за книжки! Не хочет, совсем не хочет учиться, – пожаловалась Федору Липа. – Разве из такого оболтуса что-нибудь путное выйдет? Может, так, конский прохвессор. Вон и девчата в колхозе кровью науку изучают... У других дети и на инженеров и на агрономов... Вон Дзусь, и не ахти как умен, и то на учителя выучился.

Федор не стал слушать ее, пошел к скамье под шелковицу.

Вечером примчался на коне Павло. Глядел на доску, пощелкал пальцами, искренне залюбовался.

– Ну и размалевал! А видишь, как наша кривая, словно стрела, кверху тянется. На сколько вырастут прибыли колхозные к концу семилетки! – не сдержался он, чтобы не похвастать.

– Вижу. А вот отчего плата за трудодни так колеблется год от году? – показал на последний столбик Федор. – И... Я, право, не знаю. По плану она должна бы увеличиться в общем на два рубля.

– Яблони качаются, и она качается, – засмеялся Павло. – Урожайный год в саду – выше оплата, не урожайный – меньше.

– Сейчас у вас на трудодень по три рубля. Не мало это?

– В сорок восьмом да и в пятьдесят третьем платили по тридцать копеек,

– Я уже давно из села, от стрехи. И сейчас толком не знаю, как живут здесь люди. Приглядываюсь, прикидываю! Рассказал бы мне, только по правде...

Павло развел руками, как разводят, когда не знают, что ответить ребенку на его вопрос.

– Ну, как тебе сказать? Сравнительно...

– Сравнительно с чем? – неслышно перешагнул через плетень Василь. – С тринадцатым годом?

– Эх!..

– А много ли это три рубля?.. Билет в кино сколько стоит? Не знаешь? Два рубля. Вот теперь и считай!

– А приусадебные участки, а подводы, а сено, а картошка... – загибал пальцы Павло.

– Да и я что-то не пойму. Смотрю – хаты в селе на две трети новые, почти все под шифером.

– Поживешь – поймешь, – пригладил ехидный чубок Василь. – Когда-то люди деньги в землю да в скот вкладывали. А теперь – в хату. Вот и выходит, что единоличная хата под стрехой отошла в прошлое. Она вынянчила нас и смотрит в древний мир. Ты, наверное, в нашем селе живешь в самой старой хате. Потому что ты и сам для села – история, ты даже не знаешь, откуда у людей и хлеб и шифер.

– Ну, насчет тебя, как ты этого достиг, я уже знаю... А все-таки твоя клуня хоть и новая, а тоже почти история. Музейный экспонат. И хлев и хата...

– А вот и не угадал, – снова пригладил чубок Василь. – Хоть моя клуня и в самом деле одна такая на все село. Не экспонат она, а макет, образец. Когда-нибудь они, – пальцем указал на Павла, – дойдут умом, что и в колхозе нужны клуни, чтобы гречиха, горох, чечевица не гнили под дождем, а инвентарь мелкий не ржавел в поле, – вот тогда придут с нее план снимать. – И усмешкой не то иронической, не то хитрой прикрыл свои слова.

В этих словах был ответ Федору и про хлев и про хату.

– Ты хочешь сказать, что новая хата – это возрождение единоличничества. Новая его ступень!

– Это ты говоришь. Я молчу.

Хоть Василь и дальше прятал свой товар неизвестно под каким горшком и по-прежнему не давал заглянуть себе в душу, все же Федор почувствовал, что блуждает он где-то поблизости от Василева тайника. Особенно помогла в этих поисках, сама того не подозревая, Липа. Это она рассказала, что Василь, вернувшись с войны, совсем было запустил хозяйство. Всегда состоял в каких-то комиссиях, в президиумах. «И такой, как начнет говорить, словно газету читает. А потом, слава богу, – отрезало. Взялся за ум».

Но почему «отрезало», что приворотило к хозяйству Василя, который и в детстве не любил возиться в огороде и в хлеву?

– А цифири этой без попа и не прочтешь. Ему, – показывая обрубком руки на Павла, – эта цифирь в нижнем ряду, как пятое колесо к телеге! Его ругают за невыполнение плана. А что трудодень низок...

– Конечно, есть за что ругать, если не выполняются планы. И люди будут роптать. Куда же, скажите, девается хлеб? Ведь посевные площади не убавились?

И Василь и Павло пожали плечами. Что им эти цифры! В какую дыру хлеб просыпался, они, конечно, знают.

– Куда дырка девается, когда бублик съедается, – развел рукой и обрубком Василь. Он говорил лениво, будто нехотя. Таким способом он ведет беседу всегда. Человек он с виду меланхолический, усталый. А ведь раньше, Федор помнит, брат не был таким. Его прежний характер несколько выдают глаза: внимательные, живые, насмешливые.

– Легко это только за столом, – пригнул ветку шелковицы Павло. – А на деле – голова пухнет. Когда все время спешишь, одно оставляешь, за другое хватаешься, а потом снова бегом. Чуть поднял голову, а у тебя впереди новая веха стоит.

– Если бы все до вех бегали, было бы неплохо, – заметил Василь, срывая ягоды с ветки, которую наклонил Павло. – А то некоторые весь век стремятся к месту в президиуме да к персональной ставке.

– Подрезать у них такое стремление, – пытаясь разбить спор, пошутил Федор.

– Тогда они лягут и уснут. – А у некоторых и для такого бега ума не хватает, – поднялся Павло. Хотя он уже привык наступать на рассыпанные Василем колючки, но сегодня они укололи его слишком больно. Разве он когда-нибудь ставил себе целью домашнее благополучие, разные пузатые шкафы и всевозможные блюда? Вон на бывших парниках – лучших землях их села, – словно грибы, три хаты бывших председателей колхоза. Они будто неуместная шутка, а для него – как предостережение. Потому что там осталось еще место. Но четвертой хаты, его хаты, там не будет!

Павло закинул доску на плечи и, буркнув в единственном числе «бывай здоров!», пошел к воротам.

Федору больно за брата, будто он сам обидел Павла. И было бы за что! Какой гвоздик колет изнутри Василя, понуждает сказать каждому что-то оскорбительное, ехидное? А ведь сам он при этом и глазом не моргнет. Обирает себе губами прямо с ветки шелковицу, будто только что поздравил человека с днем рождения, а не плеснул на голову помоями.

– Ядовитый ты стал. Слова все какие-то нехорошие. Не разберу я, маска на тебе или ты в самом деле... За что это ты его?

– А так, чтобы помнил... Он в мыслях еще и сейчас в больших начальниках ходит. А я так, ртуть поднимаю.

– Какую ртуть?

– А такую... Человек – что термометр. Чем выше поднимается вверх, тем ниже падает в нем совесть.

– Но ведь это же неправда, Василь. Ты и сам так не думаешь? – Только по глазам Василия не угадать ничего. – Василь... – Федор положил брату руку на плечо. Ему хотелось, чтоб тот рассказал все. Тяжело думать, что Василь плохой, что иронизирует злобно. Может, от болезни какой?

Однако руке Федора на Василевом плече неуютно.. И он быстро отводит ее.

Ну и пусть!..

Только почему пала таким камнем на душу Федора эта черствость брата?..

* * *

Не ищи беды, она сама тебя найдет. Горе забрело на Кущево подворье и поселилось там. Как-то Федор возвращался от криницы – копал ее один, поп почему-то туда почти не наведывался, – а навстречу ему, не разбирая дороги, спешила Яринка.

– Дядя Федор... С дедом Лукой... Привезли его из колхоза на подводе. Поднимал колоду какую-то возле циркулярки и упал. Врачиха приходила, укол сделала. Плохо очень, сказала. Она сейчас опять придет...

Яринка бежала к дяде, потому что ей казалось, именно ему больше, чем другим, светятся лаской глаза деда. Может, он жалеет дядю? Ей самой его жаль. Такой здоровый, умный, а калека. На нее дед цепляет множество прозвищ. Но Яринка знает, это от доброты. Дед балует ее. Яринка ему иногда рассказывает такое, чего не скажет даже отцу и матери. С дедом они ходят по грибы, он часто берет ее на речку, когда выезжает вытряхать верши. А то по дрова или за сеном. Он всегда требует, чтобы ехала с ним именно она, а не Оксана или мать.

Старик лежал на деревянной кровати, увязшей ножками в глиняном полу, смотрел в потолок. Он один знал, что с этой кровати ему уже не встать. Подстегиваемые повседневными заботами и постоянной нуждой мысли и теперь продолжали кружиться вокруг житейских мелочей. «Не забыть бы сказать Одарке, чтоб купила поросенка. Осенью заколет. Федора надо кормить посытнее. Скотный двор пускай продадут, зачем он им? А хату на эти деньги подремонтируют к осени...»

На скрип двери повернул голову.

– Ты, Федя?

– Я, тату. Что это с вами? – старался говорить бодро, а взгляд тем временем встревоженно бегал по отцовскому лицу. – Приболели немножко. Ничего, поправитесь.

– Эх, сынок, уже я поправлюсь попу в кошелек.

За окном сверкало солнце. Перед хатой цвела липа, вокруг нее звенели пчелы. Шелковицу, что росла напротив окна, облепили ребятишки. Они качались на ветвях, их веселые личики перепачканы соком ягод. А Лука умирал. Это уже понимал не только он, но и Федор. И так близко, почти рядом – пчелы, липовый цвет, дети на шелковице, и – смерть, дыхание которой остро ощутил Федор, и от этого чувства у него все содрогнулось внутри...

Дед Лука долго, не отрываясь, смотрел на сына, а потом тихо, так, что Федор еле расслышал, проговорил:

– Нагнись, сынок. Положи голову вот сюда.

Необычной была эта просьба отца, но Федор исполнил ее. А тот своими заскорузлыми пальцами стал ласково гладить жесткие волосы сына, и в уголках его глаз заблестели слезинки.

«Я тебя никогда прежде не ласкал, сынок. Прости меня...»

– Прости меня...

– За что вас прощать, тату? Не вы, а доля ваша пускай прощения просит.

«Мне было двенадцать лет, когда умерла мама. Он тогда бродил по заработкам. Мы не могли дождаться его, и вместе с Никодимом упросили тетку взять к себе Василя, а сами отправились в люди».

– Я ведь так любил вас! Ночами вы постоянно снились мне. Просили: «Накорми нас». И у меня уже был хлеб...

«Мы с Никодимом сперва ходили по селам, а потом решили уехать в Таврию, где, по рассказам, хлеба было вдоволь, много скота и мало пастухов. Проехали три станции, а на четвертой за нами погналась милиция. Никодим убежал, а меня поймали».

Тихо шепчет отец. А память Федора выдергивает из беспорядочной груды событий все новые невеселые воспоминания. Недолго довелось Федору прожить возле отца, но его душу он читает сегодня, как чертежи, которые сделал сам. Сорок три сенокоса провел Лука на лугах, косить пошел с пятнадцати лет. Видел и непогоды, и засухи, и урожайные годы.

Всегда он был кротким. Жалел всякую живность и понимал ее. «Слышишь, что шмель говорит: «Жни-и, жни-и, жни-и!..» Грамоте учился в поле. Черную книгу мережил зернышками-буквами, а прочитывал рядами-окосевами... И неизвестно, кто к кому крепче прирос: земля к деду или дед к земле. И поле, и лес, и луг знали его. Ежегодно весной он отправлялся проведать дальний сенокосе – Смоляж, где стояла его клуня. Эта клуня оставалась и при колхозе, и он так же ходил на колхозный сенокос. Приоткрывал в клуню дверь, кланялся в пояс: «Здравствуй, клуня». И снова: «Здравствуй, клуня». И еще раз: «Здравствуй, клуня». Ему казалось тогда, что и клуня сгибает в поясе свои толстые, натруженные сохи. А больше всего старик знал работу. Он никогда не отдыхал в поле в летнюю пору. Опершись на рукоятку косы, он вынимал из-за пазухи краюху и проворно жевал ее, оглядывая новую полосу.

Рука, ласкавшая голову сына, становилась все слабее и слабее. Наконец старик устало опустил веки и заснул. Дышал тихо, неровно.

Федор, прислушиваясь к его дыханию, ощутил, как что-то защекотало щеку... Эту свою ласку, эту любовь отец пронес в себе по всем нивам и полосам. А он, сын... Посылал переводы, раз или два в год – поздравительную открытку, где в нескольких, начертанных казенной рукой строках – глухие слова: «Жив, здоров». Он никогда не сказал отцу нежного слова. То ли грозная война выгрызла такие слова из сердца, то ли расстояние поглотило их. Ему казалось, что так будет всегда: старая хата в Голубой долине, высокая груша над хатой, и он, его отец, каждую осень станет собирать спелые, желтые плоды. А вот сейчас они падают на траву, и некому больше их собирать...

Федор вытер рукой щеку, вышел из хаты. Побрел через огород, лугом, по пути срывая васильки, дикую мяту. В голове пустота, тупая боль... Человек частенько глубокомысленно философствует о смерти, пока не увидит ее поблизости от своего двора...

Вернулся домой с большим пучком цветов и трав в руке.

Шагнул в калитку – и словно слепая пуля пресекла его путь, будто молния пронзила сердце. На скамье крыльца сидела Марина. В деревенском, темного цвета, платке, на коленях – чемоданчик с врачебными принадлежностями.

Выходит, не зря вещало сердце и мысли так неотступно вращались вокруг Павловых слов. Марина!.. Бывшая его, а теперь Павлова жена. Да, да!.. Чему ж тут удивляться? Они знали друг друга, он сам познакомил их.

Она слегка побледнела, и по ее руке прошла мелкая дрожь. Хотя она уже знала о его приезде и была готова к этой встрече, глаза ее были широко раскрыты, словно призывали на помощь весь свет.

– Здравствуй...

– Здравствуй! – И не сдержался. – Ты?!.

– Чего ж тут удивляться? Сам когда-то не скупился на похвалы Новой Гребле, вот мне и захотелось побывать здесь. – Слова прежней легкомысленной Марины, только сейчас казалось, что не она их произносит. И ей самой стало неловко за них. – С Павлом приехала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю