Текст книги "Сердце и камень"
Автор книги: Юрий Мушкетик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
– Инструкция – это в конце концов не деревянный столб, – промолвил Федор. – И сколько же нас будут учить, чтоб думали сами, творчески подходили к параграфам, цифрам, советам? Ведь даже самый лучший совет обязательно требует изменения. Инструкция написана применительно к одним людям, к определенным условиям. И ее надо повернуть так, чтобы она стала пригодной и для нас. Нужно самим подниматься выше, а не прикрываться цитатами, как щитами, не отбиваться от жизни.
Федор выходит последним. Его мысль вертится вокруг Павловых слов. Он еще и сам не отдает себе отчета, как глубоко вошли ему в сердце заботы его слушателей. Не первый день размышляет Федор, не первый день докапывается до причины низкого трудодня, мизерных прибылей «Веселого лана». Порой ему кажется, он ходит возле нее, но не может отыскать. Знает, где она прячется, а схватить не может. Фермы? Животноводство? Нет еще в «Веселом лане» базы для такого количества скота. Коровы и свиньи съедают все зерно, съедают колхоз. И вместе с тем фермы непременно нужно расширять.
Но Федор чувствует, что сверх этого есть и еще что-то. Что, он и сам пока не знает, но мысли все бегут к ним – к Павлу, Реве, свинаркам, дояркам.
Павло несет на своих плечах руководство, словно тяжелый мешок. Боится уронить его на землю, стыдится попросить, чтоб поддержали другие. Для кого несет? Что заставляет: привычка, привитое с детства чувство ответственности, стремление к чему-то?
Осторожно подбирая слова, Федор высказывает Павлу свои догадки относительно ферм.
Павло слушает, а глаза его бегут куда-то по стерне к горизонту. А может, и мысль бежит следом за взглядом?
– Это же правда, что вы весной муку покупали, скот подкармливали?
Нет, внимание Павла тут, с ним.
– Мы – ржаную. А «Перемога» – крупчатку по четыре десять. Сто двадцать тонн.
– И какой же экономический эффект?
– Экономические убытки. Большие убытки!..
– Для чего же скупаете коров в такое время, когда нечем прокормить этих?
– А ты знаешь, что по количеству земли, которую имеет колхоз, это даже мало... По-твоему, причина...
– Причина? Если б я знал, где ее найти! Я вижу лишь следствие. И вижу, что приступать нужно с другой стороны. Ищите! Делайте что-то. Площади расширяйте кормовые. А у людей коровки... Разве это спасение? Об этом и в газетах уже писали. Пускай будет корова и у колхозника. Не за границу же он свое молоко контрабандой возит. И обязательства вы на тот год взяли совсем невыполнимые.
Павло стоит, опершись рукой на телегу, а на лице – усмешка, скептическая и немного горьковатая.
Федор размахивает руками, словно моряк, увидевший с палубы остров. И Павло видит остров, но он словно не знает, живут ли там люди, да это и не интересует его, потому что он увидел вокруг острова острые камни и пенистый прибой.
– Эти обязательства нам район намечает.
– Вот то-то и плохо, что вы не посылаете план в район, а район – вам! А вы еще и боитесь сказать об этом. Не тот у вас стиль, не ленинский. Тебя люди выбрали, а не район назначил. И ты и районные руководители перед людьми отвечаете, перед коммунистами. С людьми ты должен и план составлять, а если кто-то в районе допускает ошибки – убеди его! Докажи свою правду. Она ведь одна – правда партии. И партия сама учит тебя этому.
Федор чувствует, как горечь наполняет грудь и охватывает досада неизвестно на кого. На Павла, на Реву.
Рева ловит холодный взгляд Куща, а сам обмозговывает его слова.
– Я уже как-то говорил тебе: поезжай сам и скажи, – вяло махнул рукой Павло. – А у меня и так хлопот и работы невпроворот.
Да. Хлопот и работы у Павла немало. Не об этом ли говорил когда-то Федору отец, что у Павла «работы больше, чем нужно». Он только теперь начинает отгадывать смысл тех слов. А чего стоит это Павлово признание, граничащее с цинизмом, что он боится отстаивать в райкоме свою правоту? Что это? Перестраховка, примирение со здешними порядками?
– Не принять обязательств, которые рекомендует райком, – это пойти против решений партии, – присоединяется к Павлу и Рева.
– А если вы принимаете обязательства, а весной скот подыхает, что это, по-вашему? Это не против решений партии? Да и в райкоме не святые сидят.
– Райком тоже разнарядку получает, – ехидно, словно подкладывая горячий гвоздик, замечает Рева. Ему не терпится, чтобы Кущ выговорился до конца.
– И тоже неверно. Разнарядка – это уже обратная волна. А первая всегда идет от вас. Вы думаете, законы, решения должны привозить вам, как орехи...
– Ты все – в облаках. Постановления, законы... Они от нас за тысячу верст. А выговор вот тут, под боком!
– Их у вас раздают, как новогодние подарки? Ты докажи свою правоту, рассыпься в прах, а докажи!
На застывшем, восковом лице Павла – равнодушие. Чтобы убеждать других, нужно самому загореться верой, растопить тот воск. Что породило равнодушие в Павле? Ведь помнит Федор: был он сам когда-то как ртуть на ладони. Именно этим и нравился он и ему и Марине...
– Об этом на весь район кричать надо, на всю область! О своих достижениях вы и кричите на весь район, а ошибки, промахи прячете друг от друга.
Павло уже больше не усмехался. Он стоял и слушал, но, видимо, только потому, что не знал, как закончить этот разговор. Пыл Федора не передавался ему. Федор сейчас пылал, как жаркий костер, но на Павле словно толстый дубленый тулуп. Он греет его, поэтому Павло его и не скинет, не присядет к костру, возле которого можно обжечься, но неизвестно, можно ли согреться.
«Легко ему бросаться словами. Ходил возле большого начальства, а оно, конечно, прислушивалось к ним, конструкторам».
Федор умолкает, подавленный холодным спокойствием Павла. Он оглядывается вокруг захламленного двора, и ему становится неуютно и холодно. Немножко смешными кажутся и только что сказанные слова. Разве можно словами, да еще такими общими, убедить человека?
А все-таки, откуда у Павла такое спокойствие? От усталости, от потери собственной перспективы?
«А может, и прав Павло в этом своем равнодушии, – падает внезапно сверху холодной каплей мысль. – Нужно идти за жизнью по колее, которую прокладывает она сама. Может, Павло увидел эту колею, а может, увидел и что-то иное, большее. Может, мысли его тяжелым зерном упали в землю, а твои кружат мякиной? И сам ты кружишься в пустом беспокойстве. Ну, кому нужны эти музеи, лекции, споры? Обманываешь себя, как ребенок игрушкой. Разве люди живут для музеев и лекций?»
Но другая мысль сильнее, она поглощает первую.
«Да, и для ферм, и для музеев, и для лекций! Нужно ходить и на ферму, нужно хлопотать о музее, – нужно жить... Ведь ты – коммунист. По тебе, к твоему пульсу приравнивают биение своего пульса другие люди».
Неприятными минутами тянется молчание. Его нарушает шум ветряного двигателя и гусиное гоготанье. Гуси бродят по всему колхозному двору, клюют кукурузу, рассыпавшуюся с возов.
Молчание разбивает Василь, который возвращается от амбара. Бросает в лужу под ноги окурок, бесцеремонно лезет в Ревин карман за семечками.
– Чего это вы в молчанку играете? Может, снова деретесь? Тогда помогай, боже, нашим!
– А которые ваши? – настороженно взглядывает Павло.
– Которые сверху. Ты, верно, нарочно ссору завел, хочешь отвертеться от нас, сэкономить на горилке. – Поймав непонимающий взгляд Федора, подмигнул: – Скупердяй наш брательник. Сегодня сорок второго журавля в ирей провожает.
– Для доброго человека отравы не жаль, – переключается на шутку и Павло. – Пойдем ко мне домой. Ох, и закусь имеется!.. Грибы маринованные, сам солил, – и берет Федора под руку.
Турчин сам не понимает, откуда это желание – привести домой Федора. Марина, верно, не будет знать, как ступить. Вот и пускай! Он увидит: стена между ними, частокол или шелковая веревочка? Лучше горькая правда...
Федору тоже непонятно это приглашение: ведь Марина, наверное, дома. Ему придется весь вечер сидеть с нею за одним столом, говорить что-то. И всем троим играть фарс... Никто, кроме них троих, не знает, кем была для Федора Марина и что произошло между ними. А для каждого из троих это воспоминание не загасить ничем: Павло, верно, хочет убедить его в своем семейном счастье...
– Ты знаешь, до чарки я не охотник.
– Сколько сможешь. Не годится так. Ты же еще и не был ни разу у Павла... – Василь заботится о себе: если Федор уйдет домой, Павло поведет их в чайную, на кислую капусту и терпкие, будто вымоченные в керосине, бычки.
Укоряя себя мысленно, что не придумал сразу какую-нибудь серьезную отговорку, Федор, наконец, согласился.
Идут они широким и длинным колхозным двором, огороженным старым тыном.
Федор в задумчивости окидывает взглядом колхозную усадьбу, взвешивает свои, сказанные только что Павлу, слова. «А может, ты консерватор? Может, боишься нового, не угонишься за ним своими больными ногами и усталой мыслью? Оглянись. Сравни... Хоть и не совсем, но ты помнишь послевоенный колхоз? Подшефный, за Уралом; тот, в который приехал в сорок пятом, а также тот, памятный с детских лет, в который привели с отцом коня и где, впервые услышав незнакомое гудение, ты, оставив батька, бросился с ребятами за сарай, к трактору. Вот с тех лет, кажется Федору, и началось соревнование между конем и трактором. Две силы, две эпохи, два мира. И трактор победил. Вот он тянет по колхозному двору, по земле, по грязище огромные сани, которые не под силу и десяти Ильям Муромцам. На санях поблескивают ободранными боками сосновые столбы. Одна сила везет другую.
Вышел кузнец из новенькой кузницы. Не обливаются потом в ней подмастерья, не ухает прокопченной утробой кузнецкий мех. Электрический моторчик легко вертит крылья, гонит ветер. И плотники не сбивают рук, строгая рубанками доски. Они быстро проталкивают их через зубастую пасть машины: «Ж-жж-жух! Ж-ж-ж-х!» Тонко верещит, заходится визгом циркулярка! Над дверями кирпичных коровников и свинарников круглыми бульбами-бирюльками – электрические лампочки. Вдоль села по центральной улице уже побежали электрические столбы, понатягивали на белых задранных кверху пальцах провода. Скоро столбы окутают проводами все село. Раскинувшееся больше чем на сто километров от большого города село в Голубой долине.
Федору понятно: это не просто холодные, в слезинках живицы столбы. Это вехи к широкому тракту, к которому тянет село с проселка трактор.
Федор видит и тот путь, который уже пройден. Немалый. Сейчас они на холме. Но еще не на последнем. И кажется ему, чтобы взять новый разгон, нужно оглянуться, забрать отставших, ибо есть и такие. Они цепляются за передних, замедляют общее движение. В чем же самая главная причина этого отставания? В запчастях, несоответствии базы и животноводства, в недостаточном руководстве? Ты бросаешься мыслью от одного к другому. И каждый раз кажется: схватил основное. Так, как там. В тех прошлых своих поисках. А потом приглядишься повнимательнее и видишь, что все это не та, не главная причина. А может, она кроется именно в том, на что намекал Василь?
Мысль Василя – как стебель в колючем бурьяне. Выпалывает ее Федор, выдергивает этот осот, пырей, обирает березку, разрыхляет пальцами почву... И стебелек растет.
Да, не в коровах дело и не в клочках земли рядом с хатами. Хотя вместе с тем и в них. Сплелись в крепких объятиях старое и новое. И нужно, чтобы старое не глушило нового и чтобы новое не разрушило того старого, которое может еще понадобиться в дороге. И Федору представляется их Новая Гребля в виде маленькой станции возле большой магистрали. Мимо нее пролетают поезда, из года в год все более сверхскоростные, мощные, красивые. Но мало еще обновляется сама станция применительно к этому движению. Жизнь требует побыстрее отстроить станцию, проложить новые запасные колеи, расширить перрон для пассажиров, потому что их тоже стало больше. Подумать и о поездах и о пассажирах. Значит, надо оглянуться, надо сесть и задуматься над человеческим счастьем. Разве же этим трем, как они именуются в бухгалтерской терминологии, средним рублям «Веселого лана» под силу снять всю людскую тревогу и неуверенность – дать запал на великий бег! И кино дважды в неделю и концерт раз в два месяца? Да, глупый скажет, что это уже наивысший рубеж. Выходит, ты не консерватор.
* * *
Огибая лужи, они вышли стежкой за колхозный двор. Слева в долине жались друг к другу хаты, словно им было холодно, справа простиралась угрюмая стерня. Осень отбеливала на стерне свою пряжу, развешивала ее сушиться на ветках колхозного сада. Убогая она была в нынешнем году. Залили ее дожди, гноили по баюрам, канавам. Заплаканная земля размазывала по своему лицу грязные потоки.
Четверо мужчин, шагая через ручьи, ворчали на осень: залило водой кагаты, гниет в поле незаскирдованная солома, преет на корню кукуруза, скот еще с лета ест заготовленные на зиму корма.
Не так давно Федору было безразлично, светит ли солнце или стоит ненастье. Дождь даже наполнял тишину каким-то рабочим настроением. А вот теперь эти нескончаемые косые потоки, будто рассол на открытую рану. Когда люди жаловались на дождь, он сочувствовал им молча. Да и кто бы поверил его словам? Ведь у него пенсия, а ей не страшны ни вода, ни солнце.
...Марина увидела их в окно, когда они еще шли по улице. В первую минуту удивилась и растерялась, в следующую опечалилась. Она знала: Федор пришел не с легким сердцем, его, конечно, уговорил Павло. А в этом замысле Павла что-то кроется... В последнее время он всё чаще заговаривал о Федоре, не очень хвалит и будто не хулит. Но она хорошо знает мужа: это он для себя выискивает отрицательные черточки в Федоре.
И сегодня, наблюдая за мужем, она все больше убеждалась в своей догадке. Павло каламбурит, шутит, но сам при этом избегает ее взгляда. Это его манера: он никогда не раскрывает перед чужими людьми их домашних раздоров и обид. Не осмелится и сейчас. Она успокаивала себя, а сама ходила от печи к столу, словно по тонкой жердочке, переброшенной через речку.
Федору пришлось сесть напротив Марины и Павла. Первую рюмку выпили, как водится, за именинника. Павло сразу же налил по второй. Он гостеприимно нарезал хлеб, подвигал блюда, балагурил и, будто искренне, радовался, что за столом собралась такая компания. Но разговор не налаживался, и мало-помалу он снова соскользнул на старую дорогу.
– Знаю, Федор, – заговорил Павло, – какими глазами ты смотришь на все вокруг. Все так смотрят. Словно на муравьев. Село! И действительно, в сравнении с городом... Мизерны для тебя все эти наши коровники, клуб. Вот если б ты мог взглянуть на все моими глазами!
– Я хочу смотреть их глазами: Савочкиными, Щупачкиными...
Легкая ироническая улыбка коснулась губ Павла и словно приклеилась к ним.
– А они, – Василь гонялся вилкой по тарелке за тугим огурчиком и все не мог ухватить его, – не забивают себе голов.
Василь, если выпивал в меру, как сегодня, был веселым; когда же перепивал, становился придирчивым, злым. Сейчас в его глазах сверкнула чуть заметная хитринка. Он подмигнул Федору и повернул голову к Реве.
– Степан Аксентьевич, по-вашему, что такое коммунизм?
Рева с трудом жевал пахучую, вкусно поджаренную колбасу, довольно щурил глаза. Он дожевал, выпил несколько глотков пива и тогда ответил:
– Ну, это значит достаток. Изобилие. Полное изобилие.
– Чтоб колбасы вдоволь, масла, костюмов шевиотовых, кофточек шерстяных?.. – загибал на своей единственной руке пальцы Василь.
Рева одобрительно кивал головой, не замечая холодка в глазах Турчина. Павло видел, как поддался на эту удочку Рева. Он порой и сам подтрунивает над чрезмерной важностью своего заместителя, его склонностью к глубокомыслию и сытому философствованию. Он хорошо знал Реву, человека недалекого, и все же держал его на ферме и даже кое в чем потворствовал ему. Почему? Павло, наверное, и сам не смог бы ответить. Он, по-видимому, чувствовал, что не каждый заместитель станет так слепо исполнять его приказы, не каждый с таким энтузиазмом и старанием, составляя списки президиума, выведет первой фамилию: «Турчин». Павло был прислан в Новую Греблю областью и врос в память Ревы рядом с секретарем обкома, с которым председатель ходил по фермам, пил ситро в буфете и которому на прощанье жал руку.
Но надо же знать меру каждой шутке!
– Коммунизм – это прежде всего новые общесгвенные отношения, – наконец не выдержал Павло, – новые формы собственности, новые производственные отношения.
Василь согнал с лица напускную серьезность и теперь, казалось, уже с настоящим вниманием слушал Павла.
– Собственность не колхозная и государственная, а одна, государственная? – спросил Василь.
Павло утвердительно кивнул головой.
– Колхозы перевести в совхозы. А тогда каждому индивидууму по четыреста рублей – и в коммунизм, – поддел Василь.
– Ну, не четыреста. Денег тогда совсем не будет.
Марина засмеялась громко. Федор – одними глазами. Павло заморгал веками, забулькал в свою рюмку из графина, забыв об остальных.
Федор поглядел на Василя, но у того на лице уже обычное равнодушие. Настоящее оно или наигранное? А, оказывается, Василь глубже, чем он думал. И не только потому, что, видимо, много читает. Он, наверное, понимает не так вот, потребительски, что что такое коммунизм. Что это – перестройка души? Это радость, это смех. Цель – великая, как солнце. Кое-кто думает, что достигнутая цель оправдает все. Нет, не оправдает, потому что ложные способы могут оставить зазубрины в человеческой душе. А ведь душа человека коммунистического общества должна быть, как чистое золото. Литераторы, журналисты уже ведут споры о том, каким человек вступит в коммунизм. Немало пришлось Федору читать и упрощенческих, примитивных статей. Человек сам закаляет свою душу в этом великом походе, в борьбе. И наше призвание – растить в ней, то есть, значит, в себе, все доброе, нацеливать на великое, бороться со злом.
А собирается ли ломать что-нибудь в своей натуре Василь? Что влило в него эту желчь, которой он он так и брызжет в глаза каждому встречному?
Федор поймал на миг взгляд Марины и обрадовался ему. Обрадовался тому, что она думает иначе, чем Рева и Павло. И что она уже не такая, какой была раньше. Что-то изменилось в ней. Изменилось к лучшему. Даже во внешности: мечтательная задумчивость, кротость в глазах...
Впрочем, это вздор! Разве могут годы изменить к лучшему внешность человека? Это не задумчивость, а просто прорезались на лбу и под глазами морщинки. Это годы уравновесили характер, выбрали задиристые искорки из глаз, искорки, которые не раз щекотали и его сердце. В молодые годы, когда это было и не нужно, она красила брови и ресницы, а сейчас не красит, хотя краска, может, и не была бы лишней.
Но что-то осталось в ней и от былой, прежней Марины. Так же с ямочкой на левой щеке скользнет по лицу улыбка, то же нервное пожатие плеч, та же походка, хотя и в ней появилось нечто новое – какая-то твердость и словно бы усталость.
Но не эти перемены в Марине радуют сейчас Федора. Глаза... В них уже нет капризного кокетства, а появилась какая-то простота и искренний интерес к окружающему.
Она смотрит на него... Вот так частенько сиживали они рядом вечерами в комнате, когда она приезжала к нему в академию. Он читал. Она слушала, иногда уставала, поближе придвигалась к нему, клала голову к нему на колени. Он ласкал рукой ее щеки, читал тише, чтобы не вспугнуть ее грез. Она казалась ему в такие минуты доверчивой и беззащитной. Такою он любил ее.
И вот сейчас ему показалось, что эта минута повторяет ту, прежнюю. Он почувствовал под рукой тепло ее щеки, и вдруг ладонь загорелась, пальцы сжались в кулак, а сердце испуганно вскрикнуло и смолкло.
Потревоженная его пристальным взглядом, Марина опустила глаза. Она тоже думала о нем. Какой он теперь, Федор? Обычно такие люди, как он, мало меняются в жизни: дуб не делается более хрупким с годами...
Глубоко прорезалась между бровями морщинка. Она помнит ее. Упрямый. Если что задумал, его и сто человек не собьют. Черты лица несколько погрубели. Но Марина знает, какие чувства кроются за этой грубоватостью. Он часто читал ей стихи. Чьи? Кажется, Тычины и еще какого-то поэта. Вспомнила Олеся. Ей больше никто никогда не читал стихов. И так хотелось потом и хочется сейчас, чтобы кто-нибудь почитал ей хорошие, грустные стихи! Ибо тот, кто их читает, верит в красоту своего слушателя. А Федор... Нет, он вряд ли верит в нее... В последний раз, помнится, он читал ей стихи, когда она ездила к нему в академию. Стоял посреди комнаты, сильный, большой, разгибал рукой магнит (он всегда что-то мастерил) и декламировал громко:
Туркоче сонце в деревах,
Голубка по карнизу...
Червоно в небо устае
Новий псалом залiзу.
Видимо, он имел тогда в виду какой-то свой, отличный от всех, псалом железу.
Почему же ей никогда не читал стихов Павло? Ни одного стиха! Потому что сам их не любил? Но он ведь знал, что она любит поэзию.
Он много что знает и не делает. Он еще издали видит каждое препятствие и вовремя обойдет его. А Федор пойдет напролом и будет мучиться, биться, пока не победит, не отбросит его. Хотя, может быть, при этом покалечится и сам.
Марина догадывается, почему это так: Федор никогда не забывает, что за ним идут люди...
...Василь завел разговор на острые камешки, и он остановился. Хозяин тоже не стремится вывести его снова на дорогу. Попыхивает папиросой, прячет в дыму свою невеселую думу. Павлу почему-то вспоминается город, вечера, проведенные вместе с Федором и Мариной. Он любил город и неохотно покинул его.
Он в те дни очень боялся, что Марина не поедет с ним в село, а поехав, сбежит назад. Но она сказала, что рада уехать из города и, к его удивлению, быстрее, чем он сам, приросла к новому месту. А он... Нет, он не боится села. И мечты свои честолюбивые без сожаления швырнул в канаву. Ему хотелось лишь покоя. И немножко.... почета. Но эта работа поглотила его без остатка. То ли он не осиливал ее, то ли делал что-то не так. А может, сгорела вся его энергия или вера в себя, в других угасла? Ему казалось, что тяжелее его работы нет ничего на свете. Он хлопотал с утра до вечера, а от этого не прибавлялось ни уверенности, ни веры. Придет домой, а ему и есть не хочется. Ни благодарности, ни ласки за работу. И казалось Павлу, что он идет по льду, и лед под ним вот-вот проломится. Сначала страх в нем дупло выгрыз, а потом туда вселилось равнодушие. Иногда, хоть и весьма редко, мелькает какая-то мысль, осветит прожектором душу. Но с кем посоветоваться? С Ревой? Эх!.. С Мариной?
Он никогда не делился с нею своими заботами. А она – своими. У нее одни хлопоты, у него – другие. Павло понимал, что ей после института необходимо отработать три года. Но эта работа затянулась. Чего ей не хватает? Ну, зачем ей смотреть на чужие недуги? А она как будто сама хочет наверстать что-то утраченное раньше. Прежде она стремилась помочь ему распутать его мысли. Но тогда он надеялся, что распутает их сам. А теперь поздно: крепко затянулся узел. И лететь им дальше в разных ключах, а пить воду из одного озера. За что он любит ее? Может, именно за то, что не села на этом озере навсегда, а хочет лететь дальше, что имеет собственную гордость. Но куда она может прилететь? Этот полет бесконечен. «Благородная, нужная людям профессия...» Профессия-то нужная, а кому нужен ты сам? Только себе. И нужно поэтому жить тем, что растет вокруг. Вот ему... Выскочить бы по животноводству хоть на третье место – и тогда можно проситься... Только куда проситься, и разве тогда отпустят? Но ведь обещали... На старое место, заведующим районной семенной лабораторией, агрономом даже. Устал...
Марина тоже устает. Хотя ее усталость иная. Работа для нее стала привычной потребностью. Она говорит, что чувствует себя легко после каждой удачной операции. И радостно, мол, проводить за дверь больницы улыбающегося человека. В этом ее высшая награда.
Рюмки наливал Рева. Сначала он говорил: «Будем пузатые», а дальше просто «Будьмо». На носу у него мокрой изморосью – капельки пота. Они свидетельствовали о том, что Степан Аксентьевич вплотную подошел к своей норме. С Федором не чокался. Этот безногий расстроил им компанию. И ладно бы только компанию. Наслушается его председатель и становится каким-то странным. Да и его, Реву, безногий пытается поучать на ферме. Подговаривает баб, – и прежде-то они были вреднющие, а теперь и совсем взбесились. Побил Щупачке ведра – довела проклятая баба! – и она его на этот... женский совет. Сколько конфуза набрался!..
Он рассказал об этом за столом; начал шутя (посмешить председателя), а кончил со злостью:
– Вот какую «демократию» развели! И куда только власть смотрит? Взъелись на меня за то, что красть не даю. Правильно делали в сорок седьмом: за килограмм зерна – на всю катушку по статье...
– Вы так изучили статьи, будто готовитесь в тюрьму сесть, – отставил полную рюмку Федор.
Он в упор посмотрел на Реву, а тот его взглядом сверлит. Да не то ослаб от горилки взгляд или материал попался слишком крепкий, но Рева начинает вдруг хлопать веками, а там и совсем, потопил глаза в чарке.
– Неужели все ваши колхозники воры? Воровское село или как?
– Развелись.
– Если кто и принесет с поля узелок... ты клевещешь на людей. У тебя заработаешь – на соль к селедке, – неожиданно для Федора встал на его защиту Василь. – Свой животноводческий метод ты не только к скоту, а и к людям хочешь применить. И выходит тогда у нас: одному – как бугаю, другому – как волу.
– Нужно по правде работать...
– По твоей правде – глаза повылезут. Вот ты жаловался сейчас, сторожа в коровник не найдешь. А кто туда пойдет?.. Ночь сейчас как море. С шести вечера до восьми утра – четырнадцать часов на холоде за три рубля. Поэтому и не хочет никто идти. Малая заинтересованность. Ты заплати...
«Обое рябое... – мусолит мысль Степан Аксентьевич. – Только этот беспартийный, а тот билет красненький носит, прикрывается им. Чего сюда приехал? Небось натворил чего-нибудь там».
– Воров, расхитителей социалистической собственности хочешь под защиту взять! – подкладывает хворост Степан Аксентьевич.
– Мне тебя нечего защищать. – И Василь, закрыв Реву спиной, обращается только к Федору и Павлу. – Если бы в том принесенном с поля узелке заключалась вся беда! А то ведь люди не хотят работать, бегут от земли! Она утратила над ними силу. Я не про ту злую силу, про которую писали Кобылянская, Коцюбинский. А про любовь к земле. Скажите, это не страшно? Ведь это почти то же, что любовь к ребенку.
Впервые с такой болью прорвались у Василя слова. Значит, живое сидит в нем, стонет, просится наружу. Значит, можно его разбудить.
Тикали на стене часы, хлестал в стекло дождь. В плотное молчание пытался опять втиснуться Рева, но Федор и Василь отставили рюмки, встали из-за стола.
* * *
Видно, Павлова водка обожгла душу Федора. Она снова болела и ныла. Почему? Он не мог понять. Что-то ожило, проснулось в ней. Иной день протекал спокойно, но проходило время, и он опять, как птица перед бурей, начинал бунтовать, не находил себе места. Сердился, мучился, словно чайка, которую он принес с Удая. Ночь чайка проводила в сенях, возле уток. Федору ни разу не удалось застать ее спящей. Всю долгую осеннюю ночь – на одной ноге, все словно прислушивалась к чему-то и жалобно попискивала. Она, верно, была сторожем стаи чаек. Днем либо бродила по хате, либо дремала где-нибудь в углу. А то вдруг внезапно закричит, замечется, побежит, волоча по полу сломанные крылья.
Наверное, не поднять их уже чайке никогда. Не коснуться ей крылами воды, не высечь из тучи искр. Чего бунтует чайка? Не может без табуна? Ведь предназначено ей жить в белокрылой стае, А может, это боль жжет ее крылья? Потому что самому Федору после той ночи на Удае боль давала себя знать все больше и больше... Он не жаловался никому, не просил сочувствия. Порой гнев наполнял сердце Федора, но он не давал ему пролиться на кого-нибудь. Скрипел зубами, ощущая свою беспомощность, боролся с болезнью, как с живым существом. Это существо чаще всего отдавало ему день, а забирало ночь. И он метался, стонал во сне, разговаривал. Олекса спал крепко, не слышал ничего. А Одарка просыпалась каждую ночь, подолгу слушала, вытирая уголком одеяла слезы.
За эти несколько месяцев у Федора на окне собралось более десяти вырезанных из дерева фигурок. Среди них и фигурка солдата. Она чаще других привлекает взгляд Федора. Порой ему казалось, есть что-то в ней Миколино, а потом, приглядевшись, уверялся, что нет ничего. Значит, ему просто хотелось, чтобы было. Как в той песней «Та не змалювали любоi розмови». А может, не все правда и в этой песне. Есть на свете живые картины, живые скульптуры. Он сам не раз уносился воображением от полотна картины, смеялся с запорожцами, убегал по мостику от грозы, мерз в санях на сибирском тракте. Хорошо, что не забыл ты Миколу! Только таланта маловато у тебя. А как хотелось бы оживить в дереве черты друга! Сидит на коряге, тетрадь в руке. В зубах соломинка. И улыбка на губах чуть тлеет. И даже не улыбка это, а кротость и искренность мерцает и рдеет на устах Миколы. Ой, как, не хватает Федору сейчас этой улыбки!.. Они вдвоем несли один камень, вдвоем мечтали о большом открытии. Покорить расщепленный атом, заставить его не убивать, а помогать жить, вертеть турбины, освещать самые далекие углы. Но погиб Микола и забрал половину мечты. А оставшаяся половина оказалась слишком малой. Или, может, просто повседневная работа затушила этот порыв Федора? Он не умел работать с холодным сердцем. И его находки тоже многого стоят. Но поиски утомили. «Если не бросишь работу, болезнь сожрет твое сердце», – так сказал ему знакомый врач. Он больше никогда не развернет ватман, не поглядит в электронное стеклышко. Он должен забыть обо всем и тихо, покорно сказать: «Я уже забыл».
* * *
Степана Аксентьевича Реву не мучила совесть. Перед ним не очень криво и не очень прямо – именно так, как удобнее писать, – листочек бумаги. Чернильница тоже на ровненьком квадратном листочке, рядом с нею – политический словарь и очки. Степан Аксентьевич видит в очках плохо и поэтому надевает их только на собраниях, заседаниях и перед важными гостями.
Буквы выскакивают из-под Ревиного пера ровненькими, как будто нанизанными на длинные спицы.
«..А еще сообщаю, что вышеупомянутый Федор Лукьянович Кущ подбивает животноводов, чтобы они не брали высоких социалистических обязательств, не перенимали новых методов откормки как рогатого, так и безрогого скота, в чем находит наибольшую поддержку у своего брата Василия Лукьяновича Куща, беспартийного, бухгалтера колхоза «Веселый лан». Оба они элементы ненадежные, вредные – ревизионисты».








